– И впрямь дым! – испуганно шепнул Голицын, отпрянув от оконца и заглядывая под кровать.
Царица на мгновение высунулась из-под постели, но тот час снова юркнула назад, покрыв своим телом сына.
Москва мрачнела под дымом пожарищ. То разбойные людишки, освобождённые мятежниками из темниц, бросились на поджоги и грабежи.
Стрельцы ударили в сполошный колокол.
– А татям смерть! – единогласно постановили они на круге и незамедлительно расставили во всех концах Москвы крепкие дозоры.
Но мера эта не только не уняла, а ещё больше раззадорила людишек, разбила незаметно бунтарей на несколько враждебных друг другу станов.
Стрельцы, зачинщики восстания, превратились для многих холопей и гулящих, примкнувших к грабежам, в изменников и врагов.
Кое-как справившись с разбоем, полки снова подступили к Кремлю.
К ним, в полном облачении, вышел патриарх Иоаким. Суровый и упрямый, как лик Мирликийского Николая, он поднял высоко над головою икону Иисуса Христа.
– Чада! Чего ище…
Его прервал бешеный рёв:
– Не надо! Не надо! Без тебя ныне ведаем, чего ищем!
Под град насмешек и брань стрельцов-староверов патриарх, сразу потерявший уверенность в себе, поспешил убраться в палаты.
На крыльце, рискуя жизнью, появился князь Черкасский.
– Противу кого поднялись! – простёр он, словно в смертельной обиде, к небу руки. – Не противу ли помазанника Божия поднялись?!
Какой-то монашек, подхватив с земли камень, бросился к князю.
– На, держи, споручник антихристов!..
В изодранном платье, весь в крови, Черкасский, еле вырвавшись из рук мятежников, укрылся в ризнице Крестовой палаты.
Толпа хлынула в сени, дружным напором взломала дверь терема Натальи Кирилловны.
Страшными клубками переплетённых змей показались царице десятки рук, зашаривших под кроватью. Она вскрикнула не своим голосом и потеряла сознание. Петра за ноги выволокли на середину терема. Перед обезумевшими его глазами мелькнула секира. Кто-то вцепился в кудри царя, запрокинул голову. Патриарх изо всех сил схватил руку стрельца, покушавшегося на государя.
– Обетованье даю, – взмолился он. – отныне ратовать за старую веру, служить, головы не жалеючи, стрельцам и убогим! Точию помилуйте дитё неразумное!
Стрелец выронил из руки секиру. Холодное лезвие упало на горло Петра; чуть царапнув кожу, секира грохнулась об пол.
– А коли так – и мы не душегубы, – поклонились мятежники патриарху. – Пущай живёт!
Мёртвый взгляд вытаращенных, как у повешенного, глаз царя порождал в душе стрельцов жуткий, полный суеверия ужас. Они торопливо попятились к двери.
– Пущай покель дышит.
И вдруг остановились, прислушиваясь к чьему-то старческому кашлю.
Один из стрельцов шагнул к сундуку и приподнял крышку.
– Эвона, брателки, гостя какого я вам обрёл! – расхохотался он, снова веселея. – Сам Артамон Матвеев с усам!
Из перевёрнутого сундука вывалили боярина.
– А мы-то уже и не чаяли свидеться!
Молотобойный кулак, резнув воздух, с хрустом упал на переносицу старика.
– Тащи его на улицу! Народу кажи!
Из дальнего края сеней мчался налившийся вдруг могучими силами Фрол. Высохший и скрюченный бременем годов, он был неузнаваем. Дикий гнев, лютая ненависть и неуёмная жажда положить живот свой за Артамона Сергеевича переродили его, зажгли безумством глаза и заковали в сталь каждый мускул.
Матвеева вытащили на крыльцо и, прежде чем кто-либо успел опомниться, сбросили вниз на стрелецкие копья.
Фрол выхватил из-за кушака кинжал и нырнул за боярином, повиснув на острие копья.
– Чумной! – выругался кто-то в притихшей толпе. – Жил псом, нагайку лижучи господарскую, да так псом и подох!
Князь Хованский, потчевавшийся в светлице Софьи, налил начальнику Стрелецкого приказа князю Юрию Алексеевичу Долгорукому новый корец вина.
– Пей, Алексеевич, а там ужо вместе и поплачем с тобой.
Князь залпом выпил вино крякнул и понюхал зачем-то пальцы.
– А плакать – сам ужо поплачь, без меня, князюшко, – спесиво задрал он грязно-синий клин бороды.
– Да уж где нам! – понурился Иван Андреевич и вдруг с деланным почтением поглядел на Долгорукого. – Кабы мне чуток твоей храбрости, показал бы я крамольникам кузькину мать! – И восторжённо взял за руку товарища. – Аль впрямь не страшишься?
– Я-то? – икнул Долгорукий и стукнул себя кулаком по колену. – Да ежели что… да я их, племя смердящее…
Иван Михайлович, до того молча сидевший у края стола неожиданно встал.
– В кого веры не имашь? В Юрия ли Алексеева? Иль запямятовал, что он от юности своей витязь непреоборимый? Ему ли стрельцов страшиться, ляхов да татарву на грудь свою принимавшему?! Вот ты ежели покичишься, Иван Андреевич, в те поры я ещё погадаю!
Хованский сделал вид, как будто собирается немедля осрамить Ивана Михайловича и идти к стрельцам. Но раззадоренный Долгорукий опередил его:
– Мне вместно команду держать над стрельцами! Я начальник приказа Стрелецкого! И не суйся не в свой кузовок!
Пошатываясь от хмеля, князь вышел из светлицы.
Милославский игриво ткнул Хованского пальцем в живот:
– Пущай его сунется. – И выглянул в дверь. – Ты ужо, Алексеевич, покруче с крамолой. Задай им баньку по-княжески!
– Ужо я их попарю! – не оборачиваясь, прихвастнул Долгорукий и погрозил кулаками в пространство.
Увидев ненавистного начальника, стрельцы грозно надвинулись на него.
– Не с покаяньем пожаловал ли?
– Молчать, племя хамово! – плюнул Долгорукий в лицо замахнувшегося на него кинжалом Кузьмы Черемного. – Шапку долой!
Неожиданным и резким ударом головы под живот Черемной свалил князя с крыльца. Копья пронзили лицо и грудь князя. Мятежники рассыпались по крыльцу.
– У-гу-гу-гу! О-го-го-уу! – захлестнуло кипящей смолой хоромы кремлёвские.
Обняв Василия Васильевича, Софья одним глазом выглядывала в оконце. Лицо её дышало самодовольным счастьем.
– Чуешь ли? Чуешь?
– Чую, царевна.
Василий Васильевич и сам не скрывал своей радости, твёрдо верил уже в победу Милославских. И потому, что смелые чаяния его увидеть себя когда-нибудь на самом верху государственности, мужем Софьи-правительницы, начинали претворяться в явь, ему казалось, что он искренно, всей душою любит царевну, и сознание вины перед обманутой им женой не томило уже душу непрощёным грехом. Он тепло прижимался к ней, покрывал поцелуями голову, лицо, польскую кофту и, увлёкшись мечтой, молитвенно обронил вдруг:
– Царица моя! Жена моя, Богом данная!
– Жена?! – оглянулась царевна. – А Авдотья?
Голицын вздрогнул.
Взглянув на Василия Васильевича, Софья злобно перекосила лицо. Нос её сморщился; по краям его и над переносицей образовался ряд тёмных выбоинок.
Голицын прямо взглянул царевне в глаза.
– Не поминай про Авдотью! Имени слышать её не могу! Опостылела! Лучше повели к стрельцам выйти погибель принять, нежели адовой пыткой пытать меня, про жену поминаючи!
– Так ли? – ещё недоверчиво, но почти мягко спросила Софья, и, почувствовав прикосновение губ князя к руке, вконец растаяла.
– Так, царица моя! Дай срок, поверишь, прознав, что Авдотья в монастырь на послух заточена!
Софья улыбнулась счастливой улыбкой.
– Погоди ужо! Будешь ты мужем самодержавицы русской, государыни Софьи! – И жадно обняла князя…
Во дворце, под престолом у Спаса, смутьяны нашли Афанасия Кирилловича Нарышкина. Его выдали Пётр Андреевич Толстой и Цыклер.
Не в пример другим, Нарышкина не сбросили на копья а, связав спиной к спине с князем Григорием Григорьевичем Ромодановским, били обоих головой об стену до тех пор, пока они не испустили дух. Трупы выбросили на крыльцо и там, как самых неумолимых гонителей староверов, изрубили в куски и отдали на съедение псам.
Кружится Москва в хмельном угаре. Не стало более начальных людей. Ходуном ходят, хоромы боярские топчут холопьими плясками и развесёлыми песнями. Отныне каждый убогий человечишка сам себе и холоп и господарь.
Ухарски заломив набекрень бархатную шапку, гордо шагает Фомка по вздыбившимся московским улицам. За ним прёт море холопьих голов.
– Пой, веселись, православные! Ныне исполнилось время идти ратью на Холопий и Судный приказы!
Черна улица толпами. Беда ли в том, что Сухарев полк под началом пятисотого Бурмистрова и пятидесятного Борисова, изменил стрелецкому делу! Не повернуть Бурмистрову солнца вспять! Время исполнилось!
Фомка шагает впереди всех, торжествующий, гордый, вдохновенный. Знает, будет ныне по слову Родимицы, исполнит он то, что утром ещё наказала она исполнить. Как горячо целовал Фомка уста постельницы, изрёкшие дивные слова о кабальных. Точно то, о чём он томительно думал долгие годы, но не мог ясно представить себе, неожиданно открыла ему Федора.
– За мной! На Холопий и Судный!
Пусты приказы. Врываются весело в открытые двери людские потоки. Пропылённые горы кабальных записей рассыпаются по полу. Летят через выбитые окна клочья жёлтой бумаги, грязным весенним снегом кружатся над головами, падают жалко и мёртво под ноги пьяных от нежданного счастья людей. Фомка карабкается на столб, срывает шапку, осеняет себя благоговейным крестом.
– Ныне от всех стрелецких полков, я, Фома, обетованье даю установить правду великую. Да не будет боле на земле нашей кабальных людишек! Воля! Всем воля!
Раскачивают столб цепкие холопьи руки, падает Фомка в звенящее море могучих криков.
– Урра!
И взлетает высоко в воздух.
– Стрельцам мятежным – уррра!!!
Глава 16
СОПЕРНИЦЫ
Наталья Кирилловна сидела подле сына и, чтобы развлечь его, рассказывала какую-то евангельскую притчу.
Пётр уставился в подволоку и, очевидно, ничего не слышал. Его круглое лицо с раздвоенным подбородком то загоралось гневом, то искажалось жестоким страхом.
Вдруг он вскочил с постели и крадучись, бочком попятился к красному углу…
– Боюсь! – со стоном вырвалось из его груди. – Боюсь, матушка! Гони его отсель!
Царица обняла сына и долго сквозь горькие слёзы успокаивала его.
– Ведунью бы, – предложил Тихон Никитич. – На уголёк, авось страхи б государевы отвела.
Борис Голицын ухватился за мысль Стрешнева и послал кого-то из думных дворян за ведуньей. Однако дворянин вернулся ни с чем. Кроме челяди и хозяйничавших стрельцов никого почти во всём Кремле не было. Пришлось прибегнуть к последнему средству – к молитвослову.
Дремавший у окна Иоанн, услышав знакомые слова молитв, приподнял голову и продрал слипшиеся от гноя глаза.
– Нешто за диакона послужить? – зевнул он. – Заела меня скукота. – И, не дожидаясь согласия, дребезжащим тенорком наизусть прочитал Апостола.
Наталья Кирилловна склонилась над сыном.
– Ты бы лёг, мой лопушок.
Пётр послушно поплёлся к постели и зарылся лицом в подушку.
Вдова Федора Алексеевича, царица Марфа Матвеевна, передав младшую сестру Петра Наталью на попечение царевне Екатерине, присела на край кровати. Строгое, монашеское выражение её лица смягчилось тающею в обвислых уголках губ улыбкою.
– А не убаюкать ли песенкою царя-государя?
Все находившиеся в терему, даже Софья, мгновенно притихли.
Наталья Кирилловна благодарно кивнула Марфе.
– Пожалуй, царица, сыграй отроку песенку.
Марфа Матвеевна поправила завязанную узелочком чёрную шёлковую косыночку, зачем-то широко расставила ноги и уткнулась кулаком в расплющенный подбородок.
В старые годы, прежние, —
запела она так, точно читала по монастырскому чину часы, —
При почине каменной Москвы,
Зачинался тут и Грозный царь,
Грозный царь Иван сударь Васильевич.
Пётр повернулся на спину, внимательней вслушался.
– Люба ль тебе песенка, царь?
– Люба, – не разжимая зубов, подтвердил Пётр.
– А люба, так дале потешим тебя:
А в та поры у царя был почестный стол.
Почестный стол, пированье великое
Про всех про князей, про бояр.
Про гостиных людей, купцов сибирских…
Сонно смежались царёвы веки. Монастырский тягучий напев, видимо, убаюкивал Петра, навевая дрёму.
Царица пела все тоскливее, однотоннее, точно творила ей одной ведомое заклинание.
На коленях у Екатерины, раскинув ручонки, запойно храпела Наталья. Царевна Евдокия склонила голову на плечо Софьи и тоненьким, как паутина на солнышке, голоском подпевала царице.
– Почивает, – приложила палец к губам Наталья Кирилловна и набожно перекрестила сына.
Вдруг на дворе раздался отчаянный крик.
Все бросились к окнам.
Очнувшийся Пётр повис на шее у матери.
– Стрелец! – обмер он. – За мною стрелец идёт! – И, спрыгнув на пол, юркнул под кровать, увлекая за собою царицу.
Толпа, во главе с Черемным, волокла по двору найденного в подполье думного дьяка Аверкия Кириллова. Навстречу им Фомка катил бочонок с солью.
– Потчуйся! – захохотали стрельцы, сунув голову дьяка в бочонок.
Кириллов оглушительно заревел и пал на колени.
Какой-то гулящий, откалывая русскую, поклонился до земли дьяку.
– Наслышаны мы, – не переставая лихо работать ногами, подмигнул он, – что по твоему подсказу наложена пошлина неправедная на соль?
Дьяк выплюнул застрявшую в зубах соль и истово перекрестился.
– Не по своей воле сотворил, по указу боярскому!
– Врёшь! – уже зло процедил гулящий. – Не ты ли кичился зимою перед кругом стрелецким, что твоя то затея?
Толпа схватила Кириллова за ноги.
– А коль из-за пошлины чрезмерной остались убогие без соли, жри её сам! Жри, иуда!
И уже до плеч сунули его головой в соль. На радость смутьянам, Аверкий бешено задрыгал ногами.
– Пляшет! Глядите! Ей-Богу, пляшет!
Из-за церкви показалась новая толпа людей, тащившая чей-то истерзанный труп.
– Руби его! Как он в застенках наших брателков рубил!
Стая псов жадно набросилась на жирные куски человечины.
– Господи Боже живота моего! – содрогнулся Тихон Никитич и отскочил от окна.
Софья, едва сдерживая злорадную усмешку, поплыла на свою половину. За ней, тепло обнявшись, пошли вперевалочку царевны Марья и Марфа.
В сенях их встретила Родимица.
– Добрые вести, царевнушка!
Софья остановилась, пропустила наперёд сестёр и, когда те скрылись в светлице, шумно дохнула в лицо постельнице.
– Аль удалось тебе Фомку-стрельца на хоромины князя Василия натравить, с Авдотьей расправиться?
Федора приложилась к руке царевны.
– То будет. То не уйдёт от нас. Тому порукой моя голова. А есть у меня вести покраше: раскольники, царевнушка, поднялись! Как один волят царём Ивана-царевича!
Софья больно ущипнула Родимицу за щёку.
– Не егози! Я про Авдотью, жену Голицына, пытаю!
Среди дикого крика, воплей и песен, доносившихся со двора, Федора отчётливо расслышала вдруг голос Фомки. Она подскочила к выходной двери и поманила к себе царевну.
– Эвон, гляди, с батогом в руке. Тот самый Фомка и есть.
Софья невольно залюбовалась тонким и стройным, как молодой тополёк, стрельцом.
– А у тебя губа не дура! – облизнулась царевна и шире раскрыла дверь. – Эка, пригожий какой! Ни дать ни взять – князь по осанке.
Родимица начинала раскаиваться в том, что показала Софье своего возлюбленного. Что-то похожее на ревность шевельнулось в её груди.
– Повелишь, царевна, – мигом князь Василий вдовым станет.
– Велю! – обняла Софья постельницу. – Пущай тотчас волю мою исполнит! – Но тут же резко махнула рукой: – Иль нет! Не надо! Не посылай! Я сама его понауськаю. – И приказала позвать стрельца.
Федора волей-неволей пошла за Фомкой.
Едва заметив постельницу, стрелец бросил товарищей помчался к крыльцу.
Необычайная бледность женщины обеспокоила его:
– Аль лихо какое?
– Лихо! – отрубила она, пропуская в сени стрельца. – Видно, мало ей князя.
Стрелец ничего не понял и от этого ещё больше обеспокоился.
Федора заперлась с Фомкой в чуланчике.
– Слушай! – постучала она зло пальцами по стене. – Ныне испытание великое тебе будет. Даёшь ли обетование, что устоишь?
Нежно обняв постельницу, Фомка поцеловал её в губы.
– Хоть и не ведаю, какое готовится мне испытание, а промеж прочим от души обетованье даю, коли тебе сие любо.
Успокоившаяся немного Родимица в свою очередь крепко поцеловала стрельца в обе щёки.
– Верю и боле о сём тужить не буду А теперь давай о другом поразмыслим.
Они уселись на ящик и прижались друг к другу.
– Ты князя Василия Голицына знаешь? – одними губами спросила Федора.
– Как же! Кто князя не знает!
– Так вот. Будет тебе царевна про жену его небывальщину сказывать. – Она перевела дух и негодующе сплюнула. – А к тому сия небывальщина, чтобы сердце твоё распалить да на душегубство подуськать. Уразумел?
– Не, – простодушно мотнул головой Фомка. – В толк не возьму, для какой пригоды ей кончина княгини занадобилась?
– Тише, – зажала ему Родимица рот. – Неровен час, подслух тут где-нибудь притаился!
Она сложила пригоршней руки, как перед причастием, и, как нищая, попросила:
– Христа для, сули ей выполнить по слову её, а сам не бери греха смертного на душу.
Фомка охотно обещался поступить так, как хочет постельница, и, встав, взялся за ручку двери.
Заслышав шаги, Софья выслала сестёр из светлицы. Родимица открыла дверь и пропустила наперёд стрельца.
Спускался вечер. Небо заволакивало густыми бурыми тучами. Повеяло сырым холодком: должно быть, где-то далеко падал дождь. Редко рассаженные берёзки и калина скрипуче перешёптывались о чём-то, неласковыми, точно вынужденными, поклонами встречая тьму.
– Словно бы монахи на молитве, – задумчиво сказал какой-то стрелец, указывая на деревья, и присел в кружок.
– Много ль неизловленных? – обратился Обросим Петров к Черемному.
Кузьма деловито достал из-за пазухи сложенный вчетверо лист бумаги и поднёс его поближе к факелу.
– Было по запису сорок шесть бояр да иных воров, осталось же двадцать с пятком.
Обросим устало потянулся и сквозь зевоту сказал:
– Отдохнём малость, повечеряем, а там сызнова за дело примемся.
Черемной запротестовал:
– Вы как сами, товарищи, ведаете, а мне не до роздыха. Покель всех не изловили, не заснуть мне спокойно.
И, вложив два пальца в рот, пронзительно свистнул. Тотчас же со всех концов Кремля донёсся ответный свист.
– То-то же, – удовлетворённо тряхнул головою Черемной. – Вы уж погодите, брателки, с вечерей да идите за мной.
Отобрав два десятка стрельцов, он взмахнул кинжалом:
– Перво-наперво – к Гадену-чародею, царя отравителю!
Отряд, перекрестясь, пошёл из Кремля.
Глава 17
ЗАМЕСТ ВЕНЦА И СКИПЕТРА
Со всех округ приходили на Москву крестьяне, холопы и посадские люди. Их посылали мирские сходы доподлинно прознать обо всём, что происходит в столице. Немногие возвращались домой. Одних захватывал водоворот, и они без всякой цели, из простого любопытства, бродили нестройными толпами по улицам, с одинаковым вниманием выслушивая и стрельцов, и раскольников, и сторонников Нарышкиных, всем кричали «ура», всех одобряли и ни к кому не примыкали. Другие, соблазнившись возможной поживой, всюду сопровождали разбойных людишек, принимали участие в грабежах и связывали таким образом свою судьбу с судьбою разбойников. Третьи, разобравшись в событиях, поворачивали решительно восвояси:
– Где уж нам в котле сём кипеть! Тут, что ни голова, то и закон. Всяк своё кричит, а толку – чуть.
Иван Михайлович отдал строгий приказ Петру Толстому, думному дьяку Федору Шакловитому и полковнику Цыклеру полной рукой снабжать стрельцов деньгами, прокормом и вином, во всём потакать им, но отнюдь не допускать к тому, чтобы мятежные полки объединились с народом.
– Единого волка – стрельцов – тешьте, как сами знаете, а в стаю волчью, к людишкам убогим, ни Боже мой, не водите. Ибо почует в те поры волк доподлинную силу свою, и всех задерёт: и нас и Нарышкиных.
Но стрельцы, упоённые победами, уже и сами верили в то, что, начав успешно борьбу, сумеют одни, без посторонней помощи, завершить её, и занимались только розыском и уничтожением нарышкинцев.
В последние дни все внимание мятежников было сосредоточено на поимке лекаря Гадена, про которого был пущен слух, будто он отравил царя Феодора Алексеевича.
Кто-то из бунтарей вспомнил о друге лекаря Яне Гутменше. Стрельцы ворвались к нему в дом. Заслышав шум на дворе, Гутменш с женой укрылся в подвале. Но их тотчас же нашли.
Петров замахнулся палашом.
– Сказывай, где жидовин!
Ян упал ниц и облобызал сапог Обросима.
– Не губи, пан ласковый! Знал бы, сам доставил его к тебе!
Удар по затылку кистенём лишил его сознания. Жена Яна с воплями бросилась к мужу.
– А бабочка ядрёная! Что твой орех! – облизнулся один из гулящих. – Уж не пожалуешь ли её, пан, в гостинчик нам?
Часть стрельцов поддержала гулящего.
– И вы?.. – полный удивлённого негодования, крикнул Черемной и, сорвав с себя бердыш, бросил его под ноги товарищам. – А коль вы ныне не стрельцы, а разбойные, – прощения просим!
Смущённые стрельцы подняли с земли бердыш и молча отдали Черемному.
– То-то ж! – уже весело рассмеялся Черемной и как ни в чём не бывало продолжал допрос.
Ян упрямо стоял на своём, валялся в ногах, целовал полы стрелецких кафтанов, плакал и клялся, что не знает, куда бежал Гаден.
Его отправили в Кремль, в застенок, для пыток…
Подземными, перепутанными, как лесные тропинки, ходами пришла к застенку царевна Марья. Её сопровождали карлица-дурка и дородная боярыня-мамка.
– То-то сейчас царевнушка распотешится! – подпрыгнула на одной ноге дурка и заглянула в щель, нарочито проделанную в стене, – То-то забавушка будет!
Марья оттолкнула карлицу и припала глазом к щели. Боярыня, стоявшая за спиною царевны, тщетно извивалась угрём, чтобы тоже что-нибудь разглядеть. Дурка развалилась беспечно на промозглой земле и насвистывала, подражая щеглу.
В полдень Фомка приволок в Кремль сына Гадена, стольника Михаила. Позади, немного хмельная и оттого ещё более привлекательная, чуть наглая, сорвиголова, как величали её стрельцы, вышагивала Родимица.
С того часа, как Фомка побывал в светлице Софьи, постельница неотступно ходила по его следам, ни на малое мгновение не оставляя его одного.
Государственность, свары вельмож, любовь царевны были ей уже нипочём. Одна мысль владела ею: уйти с Фомкою куда глаза глядят из Кремля, подальше от Софьи. Черемной побежал навстречу племяннику:
– Кого Бог послал? Не медведя ли?
– Кой там медведь! В лесу медведь, в руках же у меня пигалица! – передёрнул Фомка плечами и плюнул Михаилу в лицо.
Кузьма поддел носком сапога под спину стольника и приподнял его с земли.
– Здорово, чародейное семя! А не обскажешь ли, куда родителя подевал?
Михаил стёр рукавом с изодранного лица плевок и тупо уставился на Черемного.
– Обскажу! Уважу! – заскрежетал он зубами. – Токмо допрежь ты мне обскажи, кто тебя породил: человек ли, а либо сука?
Кузьма опешил.
– А коли от человека, – с накипающей злобой продолжал стольник, – да ещё от православного, кою веру почитаешь данную Господом на любовь великую к людям, то пошто грех на душу берёшь непрощёный? Пошто неволишь сына в иудину образину облечься и отца безвинного на крёстную кончину отдать?
Потрясённые словами пленника, стрельцы уже готовы были отпустить его, но стольник сам себя погубил неожиданно вырвавшейся из его уст площадною, богохульною бранью.
– На, бери! – сорвал он с себя крест – Потчуйся, людоед, телом Христовым!..
Взметнулись копья. Без стона, поражённый в грудь, пал стольник. Стрельцы бросились в застенок и выволокли оттуда Гутменша с женой.
– Бог мне сведок! Не ведаю, где лекарь! – перекрестился Ян.
– Врёшь, басурман! Всё ведаешь! Врёшь! Не ты ли подсоблял готовить отраву для царя?!
Яна подбросили высоко в воздух и подхватили на ощетинившиеся копья.
Поутру был казнён пойманный в Немецкой слободе лекарь Гаден.
Наталья Кирилловна в ужасе прислушивалась к приближавшемуся топоту ног.
– Идут! Лиходеи!
Пётр, по привычке, нырнул под кровать и затаил дыхание. В терем, словно безумная, ворвалась царевна Софья.
– Погибель! – обняла она Наталью Кирилловну и зарыдала. – Проведали смутьяны, что Иван схоронен у тебя.
Марфа Матвеевна до крови стиснула зубы, но промолчала, не смея выдать Софью.
Дубовая дверь затрещала, готовая расколоться в щепы под ударами стрелецких кулаков.
Наталья Кирилловна попятилась к красному углу, но споткнулась о ноги духовника, приютившегося под кроватью подле государя, и рухнула на пол.
Под напором мятежников дверь не выдержала и сорвалась с петель.
Черемной стал лицом к лицу с Марфой Матвеевной.
– Отдай Ивана!
Кто-то заглянул под кровать. Воздух резнул смертельный крик.
– Ма-туш-ка! Сызнова борода!
Пётр заколотился головой о стену:
– Ма-туш-ка! Спа-а-си!
На коленях, кладя земные поклоны, подползла к Черемному Наталья Кирилловна.
– Все отдам! Сама своими руками лютой казнью казню кого повелите! Токмо смилуйтесь над сыном моим!
Она целовала перепачканные грязью сапоги стрельца, как перед иконою, молилась на него, выпрашивая сыну жизнь.
– За тем и пришли, – приподнял смущённо царицу Черемной. – Выдай Ивана, и мы уйдём.
– Выдам! – окрепшим вдруг голосом объявила Наталья Кирилловна и осенила себя мелким, как лихорадочная дрожь, крестом.
Словно перед царским смотром выстроились стрельцы у Передней палаты.
На крыльцо, в чёрном монашеском одеянии, вышла придавленная, скорбная царевна Софья. За ней, поддерживаемая боярынями, тяжело перебирала отказывавшимися служить ногами Наталья Кирилловна. Последним, с лицом жёлтым, как зимнее солнце, держа в мёртвенно стиснутых пальцах икону Божьей матери, старчески шаркал Иван Кириллович. Стрельцы встретили его улюлюканьем и градом бранных слов.
Воздев к небу руки, Софья заголосила:
– Боже! Спаситель наш! Не дай пролиться крови! – И пала на колени. – Стрельцы! Опамятуйтесь! Пожалейте…
Один из мятежников прыгнул на крыльцо и вцепился в длинные волосы Ивана.
Царица отпрянула к двери и закрыла руками глаза, чтобы не видеть страданий брата.
Десятки рук потянулись к Нарышкину, подбросили его высоко в воздух. В то же мгновение из сеней выволокли на крыльцо Даниила Нарышкина.
– Ого-го-го! Наддай!
Лес батогов упал на спины братьев, обратив их в окровавленный ком.
Сорвав одежды с Ивана, стрельцы повели его на Красную площадь и поставили между изрубленными телами.
– Подать ему венец!
– И скипетр!
– И державу!
– Подать! Подать!
Страшный удар топора по груди сразил боярина.
– Держи венец!
Ещё удар – и по земле покатилась голова.
– А вот и скипетр! – расхохотался кто-то, подхватывая голову и насаживая её на кол.
– Держи замест венца и скипетра, Иван Кириллович!
Глава 18
«ОТСЕЛЕ Я, СОФЬЯ, ВОЛОДЕЮ РУСЬЮ!»
Фомке начинало надоедать постоянное присутствие Родимицы. Сам он ничего не мог сделать один, без того, чтобы не вмешалась постельница. «Точно в железы обрядила!» – фыркал он недовольно и чувствовал, как в груди накипает раздражение против женщины, посягнувшей на его свободу.
Потому что Федора вмешивалась во все его дела, решала за него каждую мелочь и относилась не как к взрослому, самостоятельному человеку, он всё чаще вступал с ней в пререкания, свары и назло ей поступал иногда противно собственному рассудку, только бы выходило не по её подсказу.
Родимица чувствовала, что Фомка охладевает к ней, но от этого ещё больше любила его. Она готова была идти на любую жертву, только бы хоть на день, на час, на малое мгновение задержать его подле себя. Без него она придумывала тысячу ласковых слов, которые скажет ему и которые разожгут в его душе новый пламень любви.
Но едва оставалась с ним наедине, как уже ревниво заглядывала в глаза и злобно щурилась.
– Чего потемнел? Аль с думок сбила про баб?
Фомка болезненно ёжился.
– Какие бабы! Отстань!
Она ненадолго умолкала и садилась спиною к его спине.
– И чего ты, Федорушка, сама маешься, да и меня всего измаяла? – вздыхал стрелец, поворачиваясь к Федоре.
Она вскакивала как одержимая.
– Я? Маю? Тебя? А не ты ль мою душу повымотал?
Как-то вечером Родимица подстерегла Фомку у Спасских ворот.
– Хмелён ты, что ли?
– А что? – удивился стрелец.
– Ты в очи взгляни свои! Так и блестят! У-у, ирод! Неужто скажешь, не миловался ни с кем?
Фомка добродушно ухмыльнулся:
– Доподлинно так. Миловался. Токмо не с девками. У ревнителей древлего благочестия был.
Родимица позеленела:
– Так-то ты обетование держишь! – И до боли впилась пальцами в его грудь: – Попомни, Фома! Не миновать тебе дыбы! Доякшаешься ужо с еретиками!
Её голос вдруг дрогнул, и в глазах проступили слёзы.
– Горяч ты гораздо! Потому и творишь неладное. Как кто поманит, так ты и веришь. Что ни день – все новую веру в груди несёшь! Нету в тебе крепости духа!