Царь не раз грозился публично казнить губернатора, лишить его со всеми потомками имений и чести, вызывал к себе и собственноручно «учил» дубинкой. Ничего не помогало – князь продолжал своё. Тогда Пётр распорядился выслать из Сибирской губернии всех княжеских свойственников. «Пускай теперь разгуляется, при новых споручниках», – торжествовал он, отправляя в Сибирь предложенных Ягужинским «своих» людей. Гагарин ненадолго присмирел, но вскоре нашёл новые источники для наживы.
С этим «птенцы» и пришли к государю.
– Нестеров-фискал всё проведал, – рассказывал Ромодановский. – Страсти берут, что прописано про вора-князя.
Царь вырвал из рук Федора Юрьевича донесение.
«…проведал я в подлиннике, – писал Нестеров, – что князь Матвей Гагарин свои и других частных людей товары пропускает в Китай под видом государевых с особенными назначенными от него купчинами, отчего как сам, так и сии его приятели получают себе превеликое богатство, а других никого к китайскому торгу не допускают; от сего запрета и бесторжицы многие пришли во всеконечное оскудение. Предлагал я в Сенат, чтобы послать в Сибирь верного человека и с ним фискала из купечества для осмотру и переписки товаров в последнем городе, куда приходит караван, но учинить того не соизволили».
– Судить! – затрясся, забрызгал слюной царь. – На виску!
В тот же день в Санкт-Питербурх отправился гонец с приказом Сенату «учинить наистрожайшее следствие вору Гагарину».
А к вечеру Пётр слёг.
Днём он ещё кое-как держался, даже вёл сидение, на котором было постановлено: «Назначить при Сенате особого генерал-ревизора, Василия Никитича Зотова, коему надлежит неусыпно быть при сановниках, також неустанно следить за выполнением указов всяческих, а о нерадивых членах Сената и о споручествующих ворам немедленно докладывать князю Ромодановскому». Но освободившись от дел, он почувствовал такую слабость, что едва добрался до своей опочивальни.
В полночь в нижней крахмальной юбочке и атласных туфельках на босу ногу к Петру прокралась Гамильтон. Царь, одетый, разметался на постели и неестественно, словно его давил кто-то, храпел. Марья Даниловна подумала, что он спит, шаловливо начала его тормошить. Тогда Пётр, с огромным напряжением приподняв голову, показал пальцем на широко раскрытый рот. Лицо его перекосилось, в углах губ показалась пена.
– Кубок дай… большой… Кубок орла… Чтобы можно было вылить в него всё моё горе… Чтобы и Алешеньку моего позабыть… Кровь и плоть мою позабыть… Кубок горя подай…
Гамильтон побежала будить царского лекаря.
– Три болезнь, – печально обронил лекарь. – Нерв, лихораток и лоханка почка, что есть по-латынь пиелит. Ошень некарашо.
К утру Пётр казался уже полутрупом.
Взглянув на больного, князь-кесарь оторопел и не поверил себе, ощутив на щеках своих слёзы.
– Плачу? Я? – в первый раз в жизни растерялся он. – Да что я, хмелён?
Пришибленный, жалкий, он поплёлся к протопресвитеру:
– Иди. Приобщить Святых Тайн наш… нашего…
Рыданья потрясли его. И он упал, бесчувственный, железный человек этот, сбив с ног старика священника.
Два месяца Пётр боролся со смертью.
Двадцать седьмого января 1716 года, ещё слабый и мёртвенно-бледный, он уехал в Голландию, потом во Францию договариваться о совместной борьбе против шведов и, «ежели даст Бог, учинить с иноземцами торговое соглашение».
С ним отправились царевич Алексей, Екатерина, Марья Даниловна, новый любимец царёв – денщик Иван Михайлович Орлов и в качестве толмача – князь Куракин[331].
Глава 10
ДЕ БУРНОВИЛЬ
Что-то не ладилось с фабрикой «штофов и других парчей» графа Апраксина, барона Шафирова и Толстого.
– Зря мы Лефорту доверились, – ворчал Апраксин. – Вот ежели бы Васька Памфильев был, всё инако бы обернулось. А сей немец токмо путает нас. Даром что носит имя упокойника Франца Лефорта.
Васька был далеко, в «персидских странах». Он с честью выполнял всё, что было ему поручено, и гнать его во Францию на помощь агенту Лефорту не было никакого смысла.
Лефорт уже больше года катался по французским провинциям, подыскивая искусных мастеров и закупая «фабричное снаряжение». В цидулах он неизменно жаловался на дороговизну и каждый раз требовал денег.
Шафиров, которому в конце концов надоели «мошенства», отправил агенту грозное письмо:
«Либо немедля оборотись с добрыми мастерами и инструментом, либо к дыбе готовься. То ничего, что ты в иноземных обретаешься землях. Повсюду найду».
Испуганный Лефорт взялся за ум. В одной развесёлой таверне он познакомился с дезигнатором[332] узоров де Бурновилем.
– Мастеров? Ради Бога… Сколько угодно! Можно на вес, можно пачками.
Лефорт был в восторге. Новый друг его вмещал в себе все достоинства: он был отменным рисовальщиком, и пил так, что иному соборянину из паствы всеяузского патриарха не угнаться, и знал толк в девицах. Боже мой, каких только женщин не выискивал он для «московита»! Лефорт не жалел для них франков и щедрой рукой рассыпал золото компанейщиков.
Получив новое письмо от Шафирова, ещё более грозное чем первое, и с грустью взглянув на отощавший кошель, агент собрался в Россию. За Бурновилем дело не стало. Он в один день набрал «мастеров», закупил «снаряжение» и со всей компанией явился к Лефорту.
– Мы готовы, месье.
Перед въездом в Москву «мастеры» выслушали наставления дезигнатора и, отоспавшись, отправились к компанейщикам.
– Женщин зачем привезли? – удивился Толстой.
– Боже мой, – нежно заулыбался де Бурновиль, – да у нас женщины работают лучше любого мужчины!
Дипломат только головой покачал.
– Чёрт их разберёт, чем они дышат! – отпустив иноземцев, поделился он сомнениями с компанейщиками. – Сдаётся, мошенники.
Толстой оказался прав. Из шестидесяти человек, привезённых Лефортом, только двадцать кое-что понимали в производстве шёлка.
Однако Бурновиль горой стоял за своих:
– Мои мастера? Ради Бога! Пусть я горю, как моя трубка горит, если на свете есть что-нибудь лучше их.
С Петром Андреевичем он говорил исключительно на своём родном языке. Неизвестно, все ли понимал дипломат, только когда мастер умолкал, он с чувством глубокого убеждения изрекал:
– Мошенник.
До поры до времени можно было, впрочем, терпеть. Фабрика почти не имела сырца и всё равно большей частью бездействовала.
Рисовальщик с утра обходил мастерские, проверял инструменты, задавал урок и уезжал куда-нибудь в кружало. Туда же вскоре являлась его подруга мадемуазель Мадлен. Там они вдвоём коротали «скучный московитский день».
Как-то в праздник к де Бурновилю ворвался перепуганный Лефорт:
– Пропали мы! Памфильев едет.
– Если человек глуп, так это надолго, говорят у нас во Франции, – поёжился рисовальщик. – Ну, ради Бога… ну почему этот Памфильев торопится? Разве ему плохо в Персии, вдали от хозяйских глаз?
Красным дням иноземцев приходил конец. Что останется делать де Бурновилю, когда фабрика развернёт работу и компанейщики заставят не только подтянуть французских мастеров, но и обучать русских фабричному делу? Правда, рисовальщику незачем было очень беспокоиться. Ну, выгонят, отправят на родину… не посмеют же в самом деле эти московитские дикари вздёрнуть на дыбу французов! И всё-таки де Бурновиль почувствовал неловкость: французы – и вдруг окажутся какими-то проходимцами. Тут будет задета честь Франции.
Рисовальщик был патриотом. Честь Франции он ставил превыше всего.
«Да, да, – вздыхал он. – И надо же было ехать в эту дикую страну как раз в то время, когда царь московитов заключил дружеский союз с нашим обожаемым королём… Эх, король, король! Знаете ли вы, ваше королевское величество, в какое положение ставит вас ваш верный сын де Бурновиль?»
Впрочем, вспомнив о короле, рисовальщик тут же рассеялся.
– Ну, конечно! Садитесь, месье Лефорт. Это замечательно. Это, наконец, остроумно… Ради Бога! – вскочил он, заметив, что агент косится на бутылку. – Боже мой! Мадлен!
Девушка отодвинула ширму, помахала в воздухе маленькими голыми ножками и, как была в одной сорочке, прыгнула прямо с кровати на колени своего беззаботного друга.
– Да, – зажмурился мастер. – Так о чём я? Очень, очень остроумно… Мне только вчера рассказывали. Вы знаете, мои друзья, что царь московитов недавно был с визитом в Тюильрийском дворце? Но, Боже мой, как все это прелестно!.. Так что я хотел сказать? Ах, ты всегда сбиваешь меня с гениальных мыслей, моя Мадлен! Наш король с министрами и маршалами встретил гостя на нижнем крыльце. Нет, я не могу! Мадлен, один поцелуй… Что? Два франка? Но ты стала невозможна, святое дитя моё!
Лефорт торопливо достал из кисета три рубля:
– Я даю!
– Боже мой, какие же могут быть разговоры между друзьями! Пожалуйста, – расплылся рисовальщик в широчайшей улыбке.
Девушка мелькнула в воздухе розовым облачком и тотчас же очутилась на коленях агента.
– Браво, браво! – захлопал в ладоши де Бурновиль. – Вот что значит получить законченное воспитание на трапеции в лучшем бродячем цирке Франции!.. Так что я сказал? Да, наш король Людовик Пятнадцатый на нижнем крыльце… И вдруг царь Пётр берёт нашего бесценного Людовика на руки, несёт по лестнице и при этом восклицает: «Ура! Я несу на себе всю Францию!» Боже мой, я, кажется, плачу от полноты чувств. Так и сказал: «Несу на себе всю Францию!» Это же… это же… Но, Мадлен, довольно. Ты, кажется, перестаралась.
Мадлен точно не слышала. Новость, принесённая Лефортом, ни на минуту не выходила из её головки. Мысль всё время сосредоточенно работала.
– Господа! – воскликнула она, продолжая обнимать Лефорта. – Как вы находите? Нужны на фабрике ремензы и ниченки?![333]
– Конечно, нужны! Без них нельзя делать парчу.
– Ну, тогда всё благополучно!
– Боже мой, я, кажется, начинаю кое-что понимать! – в восторге завопил де Бурновиль. – Ты поистине честно зарабатываешь свой хлеб, моя крошка!
Поутру де Бурновиль явился к Толстому:
– Месье, ваши русские ученики, простите меня, настоящие свиньи! Враги отечества! Боже мой… Враги отечества, и ни на йоту меньше!
С каждым словом все больше негодуя, дезигнатор сообщил о краже ниченок и ременз и об аресте двух воров.
Пётр Андреевич немедленно отправился на фабрику чинить допрос.
– Сейчас же верните уворованное, разбойники! – ворвался он в подвал, где лежали задержанные работные.
Чуть шевеля скрученными за спину руками, ни в чём не повинные люди ответили в один голос:
– Как перед истинным… Хоть перед крестом и Евангелием, – не ведаем, не знаем…
– Нешто наклепать на себя? – заколебался после трёхдневных пыток один из узников. – Пускай уж какой ни на есть конец, Егор.
Другой отвернулся и не ответил. Звякнули кандалы. Шарившая у черепка крыса ощерилась.
– Егор… а Егор!
– Ну, чего?
– Пошто они нам третьего дни солёную рыбу давали, а водицы не поднесли? Неужто позабыли?
– Дурак ты, Митрий, как я погляжу. То у них новая пытка такая… От немцев наука сия.
Дмитрий снова тяжело заворочался.
– Егор… а Егор!
– Был Егор, да весь вышел. Одни цепи остались.
– А что ежели на Бурвильку показать? Ведь видели мы, как он струмент умыкал.
– То-то и горе наше, что видели. Ежели б не видели, сидели бы мы дома да щи хлебали, мил человечек… Соскучился по крюку – вали, обскажи все как было. Чай, помнишь, как мы в Суздале челом били на Памфильева Василь Фомича?.. Нет уж, лучше их, чертей, не займать.
Заглохшая было на миг жажда вновь начала томить Егора. Он разинул рот и, не в силах больше терпеть, лизнул цвелую стенку. Слюна словно желчью обожгла глотку. Но и тут у Егора достало сил пошутить:
– Ай да винцо! Слаще ведьминой ласки…
Дмитрий завистливо вздохнул. Ведь вот же сидят вместе, из одного кубка горе хлебают, а всё у них по-разному. Дмитрий день и ночь плачется, стонет и Богу молится, а Егор каким был на воле, таким и остался. Ништо ему! Все шутит, а либо про лес вспоминает… И как заговорит Егор о разбойных ватагах, о делах станичников, Сдаётся Дмитрию, будто на него лесным духом повеяло. Умелец Егор на чудесные сказы. Добро бы ещё, коли сам бы живал в ватажниках. А то ведь и не нюхивал, каково там у них. Всего только и было, что думками потчевался и пригоды все ждал: «Нынче уйду, завтра уйду…» Так и прособирался, покуда в застенок не угодил.
– Егор… а Егор…
– Про Бурвильку, что ль?
– Не… про крысу… Крыса, тварь подлая, а и ей пить хочется… Пьёт же… Ой, пьёт! И мне бы глоточек один… Один бы глоточек… Пить! Добры люди… дайте попить…
Дмитрий умолк. Понемногу притих и Егор. Дыханье его становилось ровней. Смежались глаза. Медленно раздвигался похожий на огромный опрокинутый кубок каземат. Потолок таял, дымился. Чей-то посвист донёсся, разудалый и бесшабашный. Совсем близко шуршала листва. Выбраться только из этого чёрного кубка, протянуть только руку – и лес…
Щёлкнул замок. Со скрипом распахнулась дверь.
– Выходи!
Был вечер. Тепло и ласково подмигивали первые звезды. Густо пахло травой. Где-то мирно светились в оконцах ещё не яркие огни.
Передвигаться было трудно. Ныли вывихнутые суставы, томила жажда. Но так пьяно кружилась голова от свежего воздуха!
О, как радостен мир! Как хочется жить!
Узников ввели в какой-то незнакомый двор. Дмитрий огляделся и вскрикнул. Вдоль двора на железных прутьях болтались крючья. Подвешенные за ребра люди казались реющими в воздухе страшными призраками. Егор пошатнулся.
– Зачем же звезды на небе? – шепнул он. – Травка растёт… Как же так? Люди добрые… Зачем же…
Де Бурновиль и слушать ничего не хотел.
– Мы не можем оставаться в стране, где не понимают великого значения фабрик! – горячился он. – А ждать, пока привезут новые ремензы и ниченки из Франции, мы тоже не можем. Ни один француз не позволит себе даром есть хлеб.
На следующий же день рисовальщик со всеми своими помощниками выехал на родину. Честь Франции была спасена.
Глава 11
СТРАШНАЯ ВСТРЕЧА
Узнав, что губернатор вызвал для облавы полк солдат, Фома отдал приказ станичникам идти к Жигулям, а сам с двумя десятками споручников задержался на день в скиту, куда прибыли для переговоров гонцы от запорожцев.
Не успели главные силы вольницы отойти и полсотни вёрст, как к атаману явился сторожевой казак с донесением:
– По Волге плывёт купеческий караван.
Соблазн был слишком велик, чтобы не поддаться ему.
– А, была не была! – решил Памфильев. – Попытка не пытка.
Как назло, всплыла луна. Утёсы, мрачные и громоздкие днём, заголубели, стали легче, прозрачнее. В камышах поквакивали, словно зевали, лягушки. Кроме этого сонного кваканья, не слышно было ни звука. Ни шороха, ни движенья. Покой. Из-за куста высунулась на миг заячья мордочка, – дёрнулись уши, и заяц, встретившись со страшным человеческим взглядом, пригнулся и сразу, как в сказке, исчез.
Фома добродушно поглядел ему вслед. Далеко-далеко светилась звериная тропка. На краю её застыла ёлочка. От тёплого ветерка нежные веточки вздрагивали, как живые.
Памфильев неслышно подошёл к деревцу и опустился на корточки.
Так просидел он долго и не заметил, как вздремнул. Над ним склонилась Даша, что-то зашептала неслышно. Но Фома понял её. «Отменный садик, Дашуха… Нам он из оконца весь виден. Любо мне тут сидеть и глазеть на него. Отменный садик, Дашуха». Вдруг рядом с Дашей он увидел скуластое лицо, низкий, сдавленный в висках лобик, полные мути глаза. Ему стало не по себе. Он очнулся и, вскочив, быстро зашагал к опушке.
Образ Васьки уже не оставлял его.
После ухода из Безобразовки Фома много и с горечью думал о сыне, разыскивая его, хотел увезти к матери на Дон. Но когда Купель рассказал о предавшем его фабричном ученике, атаман почувствовал, что речь идёт о его сыне. И сразу Васька стал ему враждебным, чужим.
Позабыв осторожность, Фома напрямик ломился через чащу к берегу. Трещал хворост под ногами, из раскуренной трубки сыпались искры.
– Почему тот иуда должен быть моим Васькой? – вслух выкрикивал он. – Откудова думки такие берутся? Ну, ликом схож, ну, Васькой зовут… Эка примета какая!
Кто-то грубо схватил его за плечо:
– Обалдел, что ли, атаман, что страх потерял?
Фома пришёл в себя и смущённо остановился.
На повороте Волги зажглись огоньки. Послышались всплески, тихий говор, приглушённые оклики. Точно в ответ, в лесу всплакнула сова. Тотчас же к утёсам заскользили длинные тени. Вскипели камыши. Дерзостней и сердитей заквакали взбудораженные лягушки.
С противоположного берега уже отчётливо доносились голоса бурлаков:
– Под та-бак!
– Ка-мы-ши-и!
– К се-рому камню дер-жи-и!
Передовое судёнышко плыло перед самым утёсом.
На борту стояли дозорные, из люков выглядывали фузейные дула. Доверенный шёлковой фабрики Васька Памфильев тоже не спал. Губернатор «уважения для к Апраксину, Шафирову и Толстому» приставил к каравану отряд хорошо вооружённых солдат. Васька был убеждён, что станичники устрашатся и не рискнут напасть, но к борьбе на всякий случай приготовился.
Плач совы повторился. Приглушая его, загремели выстрелы.
– Разбойные! – надрывно крикнул один из дозорных.
– Разбойные! – весело, точно встретив старых друзей, ухнули бурлаки.
Васька решил не принимать боя, а, отстреливаясь, пробиваться вперёд. Но бурлаки сразу, как по уговору, посбросали с плеч лямки. Судно Памфильева задержалось ненадолго и нехотя пошло вспять. Фома пронзительно свистнул. В ту же минуту грохнула спрятанная в шалашике пушка. С вершины утёса посыпались тяжёлые камни.
Всё это произошло так стремительно и создало такой шум и треск, что казалось, будто на караван обрушилась целая орда. Никто в караване теперь не сомневался в словах губернатора, предупреждавшего о «несметных полчищах станичников». Выстрелы, свист, улюлюканье, хохот гремели со всех сторон. Время от времени, повторяемое тысячекратным эхом, прокатывалось «ура», рвавшееся из грудей трёх ватажников, нарочито расставленных для этого в подходящих местах.
Васька понял, что гибель неизбежна, и, проклиная все на свете, сдался.
Ватажники трудились до рассвета, разгружая суда. Связанных по рукам и ногам пленников уволокли в глубину леса.
Последним взяли Ваську. Он сидел безучастно на сундучке, в котором хранилось его добро, и не заметил, как подошли к нему.
– Будет прохлаждаться! Вставай!
Васька зашатался и упал на руки одного из станичников. Лицо у него было жёлтое, как просыпавшийся из карманов его урюк. Глаза омертвели, руки повисли, бессильные и тяжёлые, как ослопья.
– Заробел, сермяга, – не без жалости проговорил ватажник. – И лик словно дыня…
Ваську на руках принесли в ладью. Уже на берегу он ударил себя в грудь и почти с радостью крикнул:
– Вспомнил! Дыня! Был такой в Безобразовке. Митрий Никитич.
Он огляделся по сторонам, как человек, пробудившийся после ужасного сна, и протёр глаза. Кругом были станичники, пленные, навьюченные ящиками кони.
– Не отдам! – рванулся он к лошадям. – Господское! Головой с меня взыщут!
Перед ним лицом к лицу стал Купель. Взгляд казака вспыхнул. «Тот иль не тот? – старался угадать он. – Быдто бы тот».
Если бы Васька не произнёс имени Дыни, Купель бился бы об заклад с кем угодно, что узнал предателя. Но теперь пришлось крепко поразмыслить. Вспоминая всё, что рассказывал Фома про Безобразовку, Купель невольно начинал думать, что Васька и есть тот самый атаманов сынишка, который затерялся во время пожара хоромин. «Но как же сие возможно? – недоумевал Купель. – Не может же статься, что сын атаманов – иуда».
– Идём… – несмело позвал он за собою пленника. – К атаману…
Что-то ударило в сердце Фомы, едва он взглянул на сына.
– Ты… Кто ты?
– Управитель Апраксина.
«Он! – зашатался атаман. – Васька!»
Памфильев лежал связанный в берлоге отца. Он знал, что судьба его решена, и не просил больше пощады. Но ему не было страшно. Он как будто примирился с судьбой. И если взгляд его загорался иногда безумием, то сидевший рядом Купель напрасно принимал это за ужас перед концом. Пленного бесило другое. Он не мог простить себе, что принял десяток станичников за целую ватагу.
К берлоге, тяжело ступая, подошёл атаман.
Купель с болью поглядел на него. «К чему я эдакой пыткой его подарил? – каялся он. – Не краше ли было пырнуть гада ножом и сбросить в Волгу? Тогда бы ничего не знал атаман. А теперь я ему всю жизнь опоганил». Он встал, чтобы уйти, но Фома удержал его:
– Не уходи… Нужен будешь…
Ваську поразил голос отца, страдальческий и беззлобный. Что-то похожее на надежду зашевелилось в его груди.
– Ты предал сего казака? – спросил атаман.
Ещё немного, и Васька начал бы клясться, что Купель ошибается. Но, пораздумав, он сообразил, что выгоднее держаться иначе. Голова его беспомощно склонилась. По щекам заструились крупные слёзы.
– Я! – крикнул он. – Предал и не чаял, какой грех непрощёный на душу беру. Дитёй малым был. Не разумел ничего… Иуда я! Кат! Вечные погибели мне!
– Атаман! – глухо произнёс Купель.
Памфильев вздрогнул.
– Не надо… забудь про наши дружбы, Купель. Не твори неправды. Сотвори так, как велит тебе истина. Забудь, что сей каин мой сын… Отрекаюся!
Глаза Фомы холодно поблёскивали, но за блеском этим можно было угадать такую печаль, что сердце Купеля размякло:
«Не убью души человека, который дороже мне батюшки с матушкой! Не загублю друга верного».
Больше они не обменялись с атаманом ни словом. Сутулясь и едва передвигая ногами, Памфильев поплёлся прочь.
Васька что было мочи бежал к городу. Радость нечаянного освобождения была так велика, что он даже не вспоминал о погибшем караване.
Но очутившись у губернаторского дома, он сразу осел. «Сказать, что их токмо десяток? Заставить погоню наладить или смириться, не губить отца?»
После томительного раздумья он наконец подыскал удобный выход.
– А, да кат с ними со всеми! Пускай не разбойничают, по-Божьи живут! – вслух вырвалось у него. – Погоню учиню, добро выручу, а там видно будет…
Убедившись, что станичников мало, губернатор отрядил в лес солдат с пушками и гранатами.
– Ты поручику поминков сули, – посоветовал он Памфильеву. – Он куда каково злей будет тогда. Из-под земли ворогов твоих раздобудет.
Поручику же шепнул при расставании:
– Ежели товары, даст Бог, найдёшь, половину требуй себе. За протори. Не мене… А разбойных, как поймаешь, там же с ними кончай… Разумеешь?
Десять дней отряд шарил по трущобам в тщетных розысках. Ватага была уже далеко – в таких глухих дебрях, что самому Ромодановскому было бы не по силам её догнать.
Глава 12
ЖЕНИХ
Куда подевалась Васькина прыть и радужные надежды на будущее! Всё пошло прахом с того дня, как ватага обобрала его. Крадучись, точно вор, подходил он к двору Шафирова, встретившись с «мажордомом», и вовсе растерялся. Раньше, бывало, дворецкий встречал его низким поклоном, как высокого гостя. Теперь же он как бы и не заметил его, а на заискивающий вопрос о здоровье чванно отвернулся.
Не смея присесть, управитель прождал в сенях битых три часа.
Наконец из покоев выплыл сам барон.
– Бог посетил меня! – пал ему в ноги Васька. – Помилуй меня, благодетель!
Устроившись на предупредительно подставленном кресле, Шафиров выслушал печальную повесть. Васька не вставал с колен и усердно бухался лбом об пол. Голос его то достигал крайних верхов, преисполненный благородного гнева, то падал, немощный и жалкий, чтобы тотчас же разлиться неуёмным рыданием.
«Тон музыку делает, – твердил он про себя пришедшую на память иноземную поговорку, услышанную когда-то от того же Шафирова. – Я его тоном возьму».
Наконец Васька умолк.
Придраться к нему и возбудить против него дело было нельзя. Сам губернатор подтвердил, что караваны были ограблены разбойными ватагами, а, по свидетельству пленных солдат, подобранных облавой, «управитель сражался со всем достодолжным усердием».
– Что ж! – грузно встал Шафиров и обхватил коротенькими руками свой тучный живот. – Одно могу сказать: сукин ты сын, а мне больше не управитель. Иди отсюдова.
Всё тело Памфильева налилось радостью: главная беда миновала, застенка не будет.
Он благодарно припал губами к ноге барона.
– Ну, иди, – уже мягче повторил Пётр Павлович. – Там видно будет. При нужде помогу.
Последние слова мгновенно вернули «мажордому» прежнее уважение к опальному управителю. На лице его, только что выражавшем одно лишь презрение, зазмеилась дружественная улыбочка.
Когда грузная фигура вице-канцлера скрылась за дверью, дворецкий повёл Памфильева к себе в горницу и за чаркой вина принялся на все лады утешать его.
Прощаясь, «мажордом» вспомнил:
– Тут я как-то на крестинах пировал. Так батюшка в беседе сказал, будто знает тебя. В Суздале-де обзнакомились.
– Тимофей?
– Как будто бы Тимофей… В Тагане служит, у Воскресения на Гончарах.
– Радость нечаянная! – перекрестился Васька. – Слава тебе, Боже, что не до конца оставил меня!
Разыскав домик священника, ютившийся в тихом Гончарном переулке, Памфильев робко постучался в оконце.
Выбежавшая на стук Надюша с криком вернулась в комнаты.
– Васенька жив обернулся!
Поднялся переполох. Все бросились навстречу гостю.
– Жив? – обнял его отец Тимофей. – Ну и слава те, Господи…
Матушка не верила глазам, охала, крестилась, ощупывала Памфильева и снова крестилась.
Ваську ввели в дом и как родного усадили в красном углу. Хорошенько закусив, он начал прикрашенный всякими небылицами рассказ о своих приключениях.
Отец Тимофей старался верить его словам, но вместо восхищённого удивления, какое испытывали Аграфена Григорьевна и Надюша, против воли начинал ощущать в сердце сомнения и какую-то неприятную тяжесть.
Священник видывал на своём веку много разных людей. К нему на исповедь приходили и работные, и крестьяне, и купчины, и беглые. Не раз глухой ночью пробирались в его маленький домик тёмные люди. Всем им иерей глядел прямо в глаза, ко всем относился одинаково, без зла и презрения. «Все во гресех зачаты, всем один судия – Господь», – рассуждал он с врождённою мягкостью и усердно «предстательствовал за чад духовных перед Всевышним». А вот Памфильеву, «жительствующему по закону Божьему и государеву», он, как ни корил себя, не мог спокойно, без странного, близкого к омерзению чувства смотреть в глаза.
– Эка невидаль, без казны остался! А в твои годы и вовсе не страшно, – стараясь отогнать от себя неприязнь к гостю, сказал отец Тимофей. – На то и посылает Господь испытание, чтобы могли люди друг другу в беде помогать. – Он улыбнулся обычной своей доброй улыбкой и поглядел на жену: – Я так разумею… Раз Василий Фомич ныне пребывает в печали, то Христос велит нам помочь ему в беде. Подсобить должны мы Василию Фомичу.
Васька гордо вскинул голову:
– В нищих ещё я не хаживал! Я к слову сказал…
Но неотступные просьбы всей семьи все же заставили его сдаться:
– Беру до поры до времени. Даст Бог, на ноги встану – верну… Хучь и трудно одному на ноги-то встать. Круглый я сирота. Ни родителей, никого. Была надёжа семью найти тихую, и ту Бог отнял, лишив достояния.
Все поняли, о чём говорит Памфильев. Покрасневшая Надюша спряталась за спину матери.
– Худо мыслишь о нас, Василий Фомич, – оскорбился священник. – Никогда и никто в моём доме мамоне не поклонялся. Мы Богу служим. Был бы человек пригожий, а до одёжки его нам дела нету. А чтобы поверил глаголам моим, я…
– Да ты успокойся! – перебила его матушка. – Нешто Василий Фомич обидеть хотел? Сядь, посиди. А я за кваском схожу.
«Дьявол! – заклокотало в груди Памфильева. – Нарочито с разговору сбила».
Ему ни с того ни с сего вспомнился Шафиров. Это было давно, в Санкт-Питербурхе. Жили они тогда в новом дворце Меншикова. Как-то вечером к Петру Павловичу зашла фрейлина царицы, Марья Даниловна. Барон без всяких церемоний облапил её, но Гамильтон, к ужасу Васьки, закатила Петру Павловичу такую пощёчину, что на щеке его обозначился отпечаток всех пяти пальчиков. «Ну, ты!.. Хоть и прикидываешься тихоней, а все знают, что блудней тебя девки нету!» – обозлился Шафиров. Она спокойно ответила на это: «Кто европейское обращение понимает, тому и я книксен[334] сделать могу… Встаньте на колени, как подобает царедворцу, со всей галантностью». И Шафиров подчинился – кряхтя спустился на пол, после чего фрейлина милостиво протянула ему руку для поцелуя.
«Куй железо, пока горячо! – тряхнул головой Памфильев. – Покудова в обиду ударился поп, мы с ним и прикончим», – и неожиданно, точь-в-точь как Шафиров, плюхнулся к ногам опешившей Надюши:
– Будь ангелом-хранителем безродного сироты!
Безысходная печаль, слышавшаяся в голосе Васьки, тронула мягкосердечного священника до глубины души.
– Решай… Решай, дочка! – привлёк он к себе девушку. – Тебе жить. Решай.
Девушка приникла к его груди. Священник принял это как знак согласия.
– Ну, мать, снимай образ…
Глава 13
СТАРЫЕ ЗНАКОМЫЕ
Молодые временно оставались жить у Надиных родителей. Отец Тимофей и Аграфена Григорьевна не могли нарадоваться на зятя. Васька нянчился с женой, как с ребёнком, а за обедом прямо изводил её: