– Убрать! Батогом! – зло приказал дьяк.
Один из дозорных склонился к девочке.
Зловещая тишина снова похоронила площадь…
Пять месяцев болтались на столбах трупы повешенных.
Царевну Софью постригли под именем Сусанны и оставили за строгим караулом в Новодевичьем монастыре.
У окна её кельи долго, жуткими виденьями, маячили повешенные стрельцы. Их остекленевшие, выкатившиеся на лоб глаза преследовали Софью днём и ночью. Она всюду видела их перед собой, и они странно влекли её, как влечёт к себе пропасть. Поздними ночами Софья вдруг пробуждалась и крадучись подходила к оконцу. «Они», как верные друзья, как ретивые, злобные острожные дозорные, как собственная тень царевны, как призрак смерти, глядели на неё из мрака ничего не видящими, страшными в слепоте своей стеклянными глазами.
Один, осклабившись и высунув язык, протягивал к оконцу изглоданный дождями, ветром и морозом лоскут бумаги, изображавшей челобитную, по которой полки просили Софью вернуться на управление Русским государством.
Глава 35
МОСТ ЧЕРЕЗ ПРОПАСТЬ
Мазепа твёрдо стоял на своём:
– Усом не поведу… Покуда не придут на Московию шведы, и не подумаю баламутить казаков.
Так, снова ничего не добившись, уехали от гетмана Фома и Оберни-Млын.
Едва переступив порог походного атамана, Памфильев хватил шапкой о пол.
– Тьфу! Вот тебе и весь сказ про Ивана Степановича. Не инако, мудрит он, на уме чегой-то держит от нас. Заладил одно – и ни с места: «Покель-де шведы не препожалуют, никаких бунтов учинять не подумаю».
Оберни-Млын тяжело и длинно выругался.
– Доки шведы заявлються, мабуть, мы и ноги протянемо… хай воны сказються… тее-то, як его… царя москальского… биса скаженного не нашего Бога!
Сказал и, видимо, весьма довольный собой, принялся старательно набивать тютюном самодельную люльку. Ни Памфильеву, ни его ближним споручникам, да и многим из вольницы не терпелось. Им надоело сидеть сложа руки и выжидать каких-либо событий. Вести о том, как господари, расправившись со стрельцами и иными мятежниками, «до остатнего взбесились и глумятся над убогими в три краты лютее лютого мора», вызывали такую страшную ненависть и такую жажду отмщения, что они готовы были ринуться очертя голову против какой угодно вражеский силы.
Булавин глубоко задумался, не знал, как поступить.
– Что же молчишь? – подозрительно оглядел его Фома. – Иль по мысли пришлись гетмановы советы?
Походный атаман остро приподнял плечи и сдавил в кулаке ухо.
– Как в байке: направо пойдёшь – волк задерёт, налево сунешься – в пропасть угодишь…
– А ты на рожон, – убеждённо крикнул Памфильев, – прямо иди на рожон! Прокладывай телом своим мост через пропасть ту! Авось по мосту легче будет убогим идти!
– Ото… тее-то, як его… дило, – любовно поглядел Млын на товарища и, раззявив в широчайшей улыбке рот, выколотил о край стола пепел из люльки.
Булавин неожиданно встрепенулся.
– А ежели мост прокладывать, добро начинать сразу на обоих-двух концах: один конец – Москва, другой – Дон с Украиной.
Завязался едва слышный, но горячий спор.
Млын побежал за Некрасовым, Драным и Голым.
Вскоре все ударили по рукам.
– Добро, енерал! Быть по сему. Мы пойдём на Москву, великий пожар учиним, побьём царя и бояр, а ты украйны поднимешь.
– Одному не управиться, – замахал руками Булавин. – Без Фомы толку не будет. Фома всем ватагам украйным и родитель и брат.
Долго думали станичники, кому идти на Москву. Каждый отстаивал это право для себя. Но победил Млын.
– Та я ж… тее-то, як его… Москву знаю бильш, чим свий оселедец… Та я ж там сродничков маю во всих острогах. Братыки вы мои раскоханые, тай пустыть ж мене…
Поутру ушёл Оберни-Млын на Москву. Ничего не подозревавший Пётр в то же время уехал с Крюйсом в Азов.
Народонаселение Азова и окрестностей состояло из пятнадцати тысяч двухсот восьми человек, переведённых из низовых городов в числе двух тысяч семисот сорока шести семей.
Вызванные из степных мест, жители Азова были чужды характеру обитателей морских побережий. Всё для них было ново и в новизне своей враждебно, нелепо, ненужно. Пётр же ни с чем не хотел считаться и одним махом, сплеча повелел переделать скотоводов и пахарей в матросов.
Из Воронежа по приказу государя были отправлены в Азов двадцать восемь кораблей, ладья со всеми мореходными принадлежностями, а из Архангельска выписан кормщик Ивашка Молот, которому поручили «учить азовских людей на реках и морях, на кораблях, ладьях и прочих суднах водяному ходу в кормщиках».
Ивашка принялся за дело рьяно, со всем усердием. Москва сулила ему офицерский чин в случае, если он оправдает доверие царя.
От зари до зари, каждый день шла морская учёба. Никогда не протрезвлявшийся Молот изводил людей придирками, за малейшие провинности бил смертным боем и взыскивал в свою пользу непосильные денежные штрафы. Того, кто не мог платить, кормщик отправлял в море в самую бурную непогодь. Неопытные, запуганные ученики не знали, что предпринять в борьбе со стихией, и отдавались на «Божью волю». Суда, пущенные на произвол, разбивались о скалы, гибли, погребая с собою десятки людей.
Изредка волны выбрасывали на берег утопленника. Сбегался народ. Плач женщин возбуждал толпу, там и здесь слышались дерзкие выкрики возмущения. Но солдаты быстро расчищали берег и улицы, а с батарей грохотали залпы.
Весть о скором прибытии государя возбудила, взбаламутила Азовский край. Только и было разговоров, что о Петре. Каждый день приносил свежие новости, одну нелепее другой. Рассказывали, будто царь везёт с собою немцев, которых поселит в Азове, а русских, особливо раскольников, частью продаст в рабство туркам, частью, обратив в «лютерство», оставит при немцах холопами.
Вместо того чтобы доказать лживость слухов, царёвы люди по первому доносу хватали всякого и беспощадно расправлялись с ним в застенках.
И это не успокаивало умы, а ещё больше укрепляло веру в истинность слухов.
…Ознакомившись с Азовом и округой, продержав два дня на сидении начальных людей, Пётр собрался в обратный путь.
В дороге он был весел, много пил и поил своих спутников. Он утешился тем, что Азов встретил его если и без особого радушия, то уж во всяком случае не по-бунтарски.
– А я Азову не верил, – улыбался он мягко. – Столько страстей понаговорили, что, едучи туда, и не чаял назад обернуться живым.
Ему всемерно поддакивали.
На пути в Москву Пётр остановился в Воронеже. Работа в лесах и на верфях была на полном ходу. Это окончательно утвердило его покой.
Поблагодарив всех, и начальников и работных, за верную службу, он заложил девятнадцатого ноября пятидесятивосьмипушечный корабль «Предестинация» и укатил в Москву.
С ним поехал Григорий Семёнович Титов, назначенный царём одним из помощников Федора Юрьевича.
В октябре семь тысяч двести седьмого года на Москву прибыли шведские послы, барон Бергенгиельм и барон Лилиенгиельм.
Им был оказан такой почётный приём, какого никогда ещё не удостаивались иноземные дипломаты. Все войска были выведены за город навстречу гостям. Сам Пётр с ближними ждал дипломатов на Красной площади. Музыканты без передышки играли шведский гимн. Заливчато хохотали литавры, в весёлой пляске кружились колокольные звоны и надрывно кашляли турецкие барабаны.
Вдруг всё смешалось, тяжело поползло по земле, умолкло.
На Рождественке морем знамён плеснулись багряно-алые полотнища пожара. И тут же страшный взрыв пороховых погребов потряс Москву до основания.
За какой-нибудь час все выгорело по Неглинную и Яузу, а в Белом городе и в Китай-городе – все ряды, лавки и Сыскной приказ.
По Лубянке метались, как затравленные крысы, соглядатаи и языки, срывая со столбов невесть откуда появившиеся прелестные письма:
«Ведомо нам, – кривыми корягами было выведено в письмах, – что царь брань затевает с королём свейским. Так вот же ему за сию затею первый гостинец наш. А ежели и впрямь погонит людишек на бой, как гнал под Азов, не миновать самому ему живьём сгореть. Пущай так и ведает… Для торговых гостей старается, пущай их на брань и ведёт. А нас пущай не займает».
Страшась, что неожиданный мятеж может кончиться для него печально, царь благоразумно укрылся в лавке Евреинова, где никому не пришло на ум искать его.
Уехал Пётр домой, когда войска разбили наголову бунтарей, а языки Ромодановского изловили «заводчиков крамолы». Не выдержав страшной пытки, один из гулящих предал Оберни-Млына. В тот же день приволокли споручника Фомы в застенок.
До рассвета вымучивал Фёдор Юрьевич у станичника имена и местопребывание его сообщников.
– Яки таки сообщники? Я соби сам по себе – и cooбщнык и голова, – неизменно твердил Млын, слизывая языком кровь с усов.
– Врёшь, все обскажешь! – ревел князь. – Как мамурой поглажу, сразу покаешься!
Молчал казак. Не проронил ни звука, когда явился в застенок и сам Пётр.
Озверевшие царь и князь подтащили узника к мамуре.
– Сказывай, гадина! Иль прознаешь ужо, как тешиться с государем своим!
Млын задрожал.
– Государь? Ты не мой государь! Я казак! Вкраинец я. Ты Московию свою под мамурою держишь, та щё хочешь и Вкраину мою мамурою обезголовить! Брешешь! Не буде цего! Сам пид мамурою сгинешь зо всими боярами тай купчинами!
Ромодановский, собравшийся было отхлебнуть из кубка обычную свою (в полстакана) меру перцовки, в первое мгновение застыл в столбняке от дерзких слов казака. Но, чуть опомнившись, он размахнулся с плеча и ударил Млына кубком по темени, навек закрыв этим ударом казачьи уста.
На полу лежал опрокинутый кубок. От игры теней и томительно медленно текущих рубиновых ниточек крови казалось, будто сыто потягивается распластавшийся на чугунном кубке чугунный орёл. Полумрак лёг на Петра, состарил его, и лицо стало похожим на заржавленное чугунное надгробие.
Глава 36
«ЧЕКАНКА С ТОЛКОМ»
Стрелецкие полки редели и таяли, как марево. На смену им приходили новые войска, обученные по иноземному чину.
К июню семь тысяч двести седьмого года все стрельцы были распущены по городам и посадам, туда же выслали их жён и детей.
Пётр не разрешил полчанам захватить с собою имущество, и они уходили из Москвы в рубище, полученном взамен форменной обрядки, с котомками за плечами, питаясь в пути подаянием.
Не трогал пока государь не принимавших участия в бунтах городовых стрельцов Новгорода, Пскова, Смоленска и некоторых других мест. Но и их положение было непрочно: чувствовалось по всему, что по первому знаку с ними поступят так же, как с московскими стрельцами. К каждому полку приставлены доверенные царёвы люди, которые и являлись полновластными хозяевами над полками.
Загнанные в тупик стрельцы терпели произвол, не смели поднять голос в защиту своих прав и былых вольностей. Каждый думал лишь о том, как бы сохранить свою жизнь и умереть не на плахе, а «христианскою кончиною живота».
Из городов всё реже поступали донесения о бунтах. Народ устал, неудачи последних лет пришибли его, обезмочили. Так истекающий кровью зверь прячется в непрохожие лесные дебри затем, чтобы, зализав свои раны, с утроенной силой, порождённой ненавистью и болью, броситься на врага для решительной смертельной схватки.
Царь, не веривший в окончательное «успокоение людишек», чтобы не дать опомниться придавленной крамоле, бил её нещадно, пользуясь любым поводом.
Работные, крестьяне и холопы не вступали в бои с царёвыми людьми, но по-прежнему толпами убегали в леса. Они селились в раскольничьих скитах, примыкали к разбойным ватагам, а если удавалось, то уходили на Дон, в Запорожье и даже за рубеж.
Помещики непрестанно приезжали на Москву с челобитными на недостаток рабочих рук и на «великое оскудение».
Цены на хлеб резко поднимались. Простолюдины с семьями с утра до ночи бродили по московским рынкам, выклянчивая подаяние. Начинался голодный мор.
Пётр снова очутился в безвыходном положении: так же, как в дни мятежей, нельзя было серьёзно помышлять о войне, когда так заметно тощала казна.
Но оживить страну, возбудить её торговую деятельность могли лишь удобные морские пути, ведущие на Восток и в Европу. И не думать об этих путях было невозможно.
– Близок локоть, да не укусишь, – скрежетал царь зубами и ожесточённо тыкал пальцем в ландкарту. – Присоветуйте же, каково поступить… – Он хватал за руку кого-либо из ближних и тряс её с таким злорадством и жестокостью, как будто нашёл главного виновника всех своих кручин. – Подмогайте же, олухи!
Лучшим другом Петра в последнее время стал прибыльщик Алексей Курбатов [217].
Пётр видел в прибыльщике своего спасителя и дарил его такими милостями, что тот зазнался чуть ли не превыше самого Меншикова.
Но Пётр ничего не замечал и поощрял дьяка. То же проделывал и Александр Данилович.
– Кто царю верный холоп, тот и мне кровный из кровных, – преданно заглядывал он в глаза государю и нежно обнимал Курбатова.
Кичась перед всей Москвой, Курбатов в то же время ни на мгновенье не забывал, что положение его только до тех пор останется прочным, пока он будет полезен царю. И он из кожи лез, чтобы угодить Петру, а заодно и торговым гостям.
Всё, что поручал ему царь, выполнял он быстро и толково. Особенно же по мысли Петру пришёлся преобразованный Курбатовым «приказ купецких дел» в Бурмистерскую палату «для суда и расправы, для управления сборами окладных доходов и разных пошлин». В палату торговые люди должны были ежегодно выбирать в бурмистры из гостей и каждой московской слободы по одному человеку с тем, чтобы один из них в течение месяца был президентом.
Почти ежедневно выплывали новые статьи расходов. Всё обветшавшее требовало настойчиво замены, преобразования.
– Минуло время, – то и дело повторяли Пётр, Меншиков и Гордон, – когда лишь на срок войны небогатый помещик становился солдатом. Кака цена командиру, коий дела военного не ведает, а в начальниках числится по то, что во дворянах родился!
Ближние в один голос твердили:
– Нам нужны полки, по иноземному образцу обученные! Нам и фитильная фузея ни к чему ныне, коли зрели мы в Европиях ружьё кремнёвое с привинченным к нему штыком.
Пётр Андреевич Толстой презрительно крутил носом.
– Тоже, прости Господи, царёво воинство! У одной половины – мушкеты, у другой – бердыши с иной прочею пустельгой. То ли ружья со штыками на них! Хочешь – стреляй, хочешь – коли! Добро бы обзавестись товарцем таким, покель свейский король до сего у себя не додумался.
– А деньги? – ломал пальцы Пётр и в упор глядел на Курбатова.
Прибыльщик нашёл удачный выход.
– Есть, государь! Удумал я, как казне пособить, – объявил он утром царю, едва тот поднялся с постели. – По твоему же подсказу удумал.
Пётр немедля назначил сидение.
Прибыльщик чванливо огляделся и по старой привычке скользнул рукой по гладко выбритому подбородку, как будто разглаживал бороду.
– Чеканка монеты, – пропустил он сквозь жёлтые тычки зубов и, чтобы увидеть, какое впечатление произвёл на государя, чуть скосил на сторону круглые глаза, – чеканка монеты, ежели с толком, суть главная корысть всякому государству…
И напыжился:
– Во! Превыше всего – чеканка с толком.
Внимательно выслушав дьяка, Пётр сам уже деловито продолжал говорить за него.
На сидении постановили накопившуюся в казне полноценную иноземную монету перечеканить с прибылью на русскую, более низкопробную.
Кроме того, государь приказал скупить хорошую, высокопробную русскую монету и перелить её в плохую, низкопробную.
…Прошёл месяц, и место высокопробной серебряной копейки заняла низкопробная.
Оставшийся от перечеканки излишек серебра сразу дал казне огромную прибыль.
То же самое проделали и с золотом. По стране пошли перелитые из иноземных полноценных монет червонцы.
И хотя червонец содержал в себе три четверти лигатуры, на лицевой его стороне было вытиснено изображение Петра, а на обороте красовался двуглавый орёл.
Государь повеселел.
– Не миновать стать-гулять нам в Балтийском море, – дружески похлопывал он Курбатова по плечу. – А пораскинем умом, глядишь, найдём казну и не для единого Балтийского, но и для Черноморского походу.
– А не миновать, ваше царское величество, – уверенно подтверждал дьяк. – По твоему наущению из камня золото выкуем, государь.
– Из камня не из камня, – ухмылялся царь, – а из руды попытаемся золота пораздобыть. Чай, памятуешь, что пустил я уже на левом берегу реки Алгачи Нерчинский завод, да строю завод на Невье, под деревнею Федьковскою, да готовлю содеять рудники в Верхотурье и иных местах…
Деньги начали падать, обесцениваться, но это не волновало Петра. В своём увлечении он не видел и не хотел видеть тех пагубных последствий, которыми могла закончиться перечеканка хороших монет в плохие.
Полный радужных надежд на будущее, царь укатил в Воронеж, чтобы поторопить адмиралтейца Протасьева с постройкою судов.
Но недолго ему пришлось пробыть на воронежских верфях: из Москвы прискакал гонец с вестью о кончине Франца Яковлевича Лефорта.
Пётр спешно вернулся в столицу хоронить любимца, павшего жертвой перепоя. После погребения он сам до того напился с горя, что его замертво увезли из Лефортовой усадьбы.
Место Франца Яковлевича Лефорта занял Фёдор Головин.
Надзор же за флотом был поручен вице-адмиралу Крюйсу.
Вскоре царь снова собрался в Воронеж. Перед самым отъездом у него попросил строгой «авдиенции» князь-кесарь.
– Государь, – засипел не пришедший ещё в себя после поминок Фёдор Юрьевич. – Горько мне было глядеть, как кручинишься ты по Лефорте, помяни, Господи, душу его, хоть и подлый был человечишко, сучий сын, Лютер богопротивный.
Царь сдвинул брови.
– Болтлив ты, князь… Как бы язык не укоротил я тебе.
Угроза царя не произвела на Федора Юрьевича никакого впечатления. Он спокойно стоял враскорячку и, пока Пётр ругался, сосредоточенно ковырял пальцем в носу.
– И порешил я, ваше царское величество, радостью порадовать тебя, – шёпотом произнёс Ромодановский, когда Пётр умолк. – Батюшка твой, блаженной и вечной памяти гораздо тихий наш государь Алексей Михайлович, царство небесное и вечный покой, великую честь показал мне, доверил тьму тем денег серебряных и голландских ефимков.
Пётр вздрогнул и с таким предельным любопытством уставился на широкую пасть Ромодановского, как будто норовил высмотреть все княжеское нутро.
– И наказал мне царь Алексей Михайлович, упокой, Господи, душу его, захоронить деньги сии в особой каморе при Тайной канцелярии, а выдать казну ту лишь на крайние нужды военные.
Государь не так обрадовался неожиданно свалившемуся богатству, как поразился честности князя.
– И ты не утаил добро, в коробы свои не перетащил?
Точно бичом хлестнули Федора Юрьевича. Он сжал кулаки и так цокнул клыками, что из глаз его посыпались искры.
– Рюрикович я, государь!
Пётр искупил свою вину перед Ромодановским троекратным поцелуем и многократным чоканьем кубков. Примирение между Романовыми и Рюриковичами состоялось.
Вечером хмельной царь выехал в Воронеж. В кармане его немецкой куртки лежал приказ, которым по всему воронежскому краю строжайше запрещалась рубка леса даже для топки.
На запятках царёвой колымаги дремал захваченный из Москвы для расправы с порубщиками большой умелец своего дела – заплечный мастер Антипка.
Глава 37
ПРОТИВУ «СВЕЙСКИХ ЗЛОДЕЕВ»
Ещё в октябре семь тысяч двести шестого года юный король Швеции Карл Двенадцатый извещал Петра, что намерен жить с соседями в твёрдом согласии, а потому хочет отправить на Москву, на основании Кардисского трактата, полномочных послов, которые должны подтвердить прежние мирные договоры.
Царь ответил, что дружба такого могущественного владыки, как свейский король, принимается им с великой благодарностью.
Это происходило в те дни, когда Пётр только что договорился в Раве с Августом Вторым Саксонским во что бы то ни стало идти на шведов войной.
Август Второй, так же как московский царь, усиленно готовился к брани, лелея мечту вернуть Польше захваченные шведами Лифляндию и Эстляндию[218].
Был у Петра и Августа ещё один союзник – Дания, для которой Швеция создала под боком непримиримого врага, герцога шлезвиг-голштейнского.
Дания и Польша считали себя жестоко обобранными и всеми силами стремились как можно теснее сдружиться с Московией, разжечь в ней ненависть к Швеции, не возвратившей России после Кардисского мира семь тысяч сто шестьдесят девятого года[219] ни Ингрии, ни Карелии.
То и дело из Польши и Дании наезжали на Москву дипломаты с тайными поручениями.
Пётр запирался с ними в Преображенском и в присутствии самых доверенных людей подробно обсуждал план совместных действий против «свейских злодеев».
На всех сидениях неизменно присутствовал Гордон.
Царь с большим вниманием прислушивался к каждому слову генерала, в преданность которого давно уже верил, во всём соглашался с ним и, когда тот кончал, с болезненным вздохом поглаживал заскорузлой ладонью по его старческой спине.
– Эх, Пётр Иванович, кабы вернуть тебе годы, кабы можно человеку младость вернуть, Пётр Иванович… Сколько бы чудес натворили с тобою мы, старик, в Финском заливе!..
Шотландец выдавливал улыбку на круглом, до синевы выбритом лице.
– Послюжу я ещё тебя, ваш сарский велишеств… Я имей надежда на Бог… – И слезливо моргал: – А как будем иметь побед, с помощь Божи швед будем побивать, отпустит меня cap Пётр умираль на родин, где умирай мой родитель… Шотландии пемирайль. Отпускай меня после побед над Карл Двенасат…
Мечта, упрямая, до боли настойчивая – вернуться в Шотландию, хотя бы для того чтобы умереть на родной стороне, ни на мгновенье не оставляла Гордона.
И чем дряхлее становилось обрюзгшее, когда-то словно из стали отлитое тело, тем неуёмнее томила душу тоска по далёкой отчизне.
Пётр никогда не отвечал на просьбу Гордона, но по хмурящемуся царёву лбу и вздрагивающей родинке на правой щеке генерал отчётливо читал ответ.
Бодрый, жизнерадостный вернулся как-то Гордон с сидения, на котором с успехом защитил свой план нападения на Ингерманландию.
Государь до того остался доволен докладом старика, что сам заговорил о Шотландии.
– Доподлинно, Пётр Иванович, многих милостей достоин ты. И ведай: как свейских побьём злодеев, так с Богом на родину сбирайся. Ей, душевно тебе говорю. Жалко расставаться с тобой, а все же противу воли твоей не пойду.
Помолодел генерал. Вскочив с лавки, он пристукнул ухарски каблуками и, выставив по-военному грудь, отрубил, как бы отдавая команду:
– Бомбардир Петру Алекзееву, императору будущи вся Рюс, вовеки слав!
– И вашей генеральской чести, наставник мой в бранных делах, ура и память на Руси во века!
Дома генерал Патрик Гордон горячо помолился на сон грядущий и, едва приклонив к подушке голову, сладко заснул.
Поутру денщик, удивившись, что генерал, всегда поднимавшийся на рассвете, так долго не кличет его, вошёл в опочивальню без спроса.
Вытянувшись на постели, с лицом, застывшим в счастливой улыбке, с полуоткрытыми глазами, чуть удивлённо уставившимися в пустоту, лежал мёртвый генерал Патрик Гордон.
Смерть шотландца удручила Петра. Он не отходил от покойника, присутствовал на заупокойной мессе и вместе с Меншиковым, Головиным и Шафировым вынес гроб к катафалку.
На кладбище, сняв шляпу и трижды перекрестившись, царь первый бросил в могилу лопату земли и гулко глотнул слюну.
– Я даю тебе, воину верному, учителю, споручнику моему, единую горсть земли, а ты дал мне целое государство земли с Азовом.
Чтобы рассеяться, не так остро чувствовать горе, царь со всем флотом, состоявшим из восьмидесяти шести судов, построенных в Воронеже, двадцать седьмого апреля поплыл через морские гирла в Азовское море.
Восемнадцатого августа Пётр прибыл в Керчь.
В знак приветствия туркам он приказал открыть пальбу из всех орудий.
В городе поднялся переполох. Разгневанный паша, сопровождаемый толпой турок, явился к государю и резко потребовал объяснений.
– Кто так, без предупреждения, воюет?
– Герценкинд! Да мы, ей, не со злом. Мы салютуем вам. Почтенье, сиречь, показываем, – расхохотался царь, довольный тем, что напугал турок.
Толмач поклонился паше.
– Великий государь просит тебя пропустить в море корабль на котором плывёт думный дьяк Емельян Игнатьевич Украинцев, послом назначенный в Константинополь.
Паша ещё пуще запетушился:
– Море турецкое – и никто, кроме турок, не смеет плавать в море турецком!
– Кочевряжится как, – ухмыльнулся насмешливо царь и вдруг зло ощерился. – А коли ты такие разговоры с нами ведёшь, на ж тебе, Магометово гузно, всей эскадрой проводим посланника своего!
Не имевший никаких предписаний из Константинополя и не надеявшийся на свои вооружённые силы, паша почёл за лучшее уступить.
Не взглянув на государя, он крепко выругался и покинул царский корабль.
В Швецию в качестве дипломата с поручением заявить о расположении царя к миру был отправлен князь Хилков.
Но основной задачей князя было другое: Пётр приказал ему собрать подробные сведения о военных силах Карла Двенадцатого и об отношениях Швеции к другим державам.
Москва готовилась к войне и потому изыскивала все меры к тому, чтобы добыть как можно больше денег
– Деньги суть артерии войны, – твердил день и ночь государь. – Без денег словно без рук на войне. На разбой пойду, а денег добуду!
Прибыльщики старались как только могли. Они придумывали самые чудовищные налоги и пошлины.
Пётр усиленно скупал иноземное вооружение. Однако чужестранные фузеи были так дороги, что нечего было и думать о приобретении всего необходимого запаса.
Тогда государь вызвал на Москву Никиту Демидова.
Демидов явился в Преображенское с гостинцем. Поклонившись в ноги государю, он подал ему отлично сработанную фузею.
– Помилуй, ваше царское величество, прими в дар незатейливое рукомесло моё.
Царь принял гостинец с великой радостью.
– Неужто сам смастерил?
– Сам, государь, разве что чуток сын подмогнул, – широко улыбнулся Никита и окинул фузею взглядом оценщика. – Добра штучка, слов нету, да, сдаётся мне, не дорогонька ли?
– А какая цена?
– Да не малая, ваше царское величество, по рупь восемь гривен не меньше продать могу.
Пётр ахнул от неожиданности:
– Да ведомо ли тебе, родимый ты мой, что цена фузеи за рубежом двенадцать, а то и все пятнадцать рублёв!
Подарив кузнецу сто рублей, царь отдал ему в Малиновой засеке под Тулой восемь десятин земли для добывания железной руды и заказал большое количество ружей.
Уезжая, Никита поднёс Шафирову сполна причитающую ему часть со всей суммы заказа, а по пути, «про всякий случай, чтобы ублажить нужного человека», вручил «поминки» и Меншикову.
Глава 38
ПОД НАРВОЙ
– Отныне возвеличится Русь! – с гордой уверенностью объявил Пётр ближним, размахивая цидулой, полученной из Константинополя от Украинцева. – Добрые вести. Приспел час. С Портою докончание! Одним ворогом менее! Нынче приспело время дерзнуть на бой с Карлом! Скоро, скоро Московия азиатская будет державой европской!
Он запрокинул голову и величественно поднял руку.
– А посему, чтобы памятовали, с коих лет зачалось в скорбех и муках доподлинное рождение великомощной державы нашей, порешил я исчислять лета не от сотворения мира, но от Рождества Христова, как ведётся сие во всех цивилизованных государствах.
Никто не осмелился выступить с возражением. И двадцатого декабря семь тысяч двести седьмого года Шафиров составил для объявления всем «верноподданным» указ о новом летоисчислении:
«Известно ему великому государю стало не токмо во многих европских христианских странах, но и в народах словенских, которые с восточною нашею церковью во всём согласны, как волвхи, молдавы, сербы, долматы, болгары и самые его великого государя подданные черкассы[220] и все греки, от которых вера наша православная принята, все те народы согласно лета свои исчисляют от Рождества Христова в восьмой день спустя, то есть генваря с первого числа, а не от создания мира, за новую рознь и считание в тех летех, и ныне от Рождества Христова доходит 1699 год, а будущего генваря с первого числа настанет 1700 год, купно и новый столетний век, и для того доброго и полезнаго дела указал впредь лета исчислять в приказах и во всяких делех и крепостех писать с нынешнего генваря с первого числа от Рождества Христова 1700 года».
В первый раз за все годы царствования Пётр проводил Святки чинно, без озорства и разгулов. Каждое утро являлся в церковь, сам зажигал лампады и свечи, прислуживал причту, читал Апостола и задушевным баритоном подпевал клиру.
В левом притворе на коленях перед иконой Рождества Христова стоял царевич Алексей. Время от времени к нему подходил государь и, опустившись на корточки, долго, с задумчивой нежностью поглаживал сиротливо склонившуюся на грудь головку.
Облокотившись на выступ стены, сладко подрёмывал новый наставник царевича, саксонец Мартин Нейгебауер[221].
Из церкви Пётр шёл домой и там проводил время в сидениях, мирных беседах и невинных забавах.
Но едва окончились Святки, прахом развеялось молитвенное настроение государя. И, будто стремясь наверстать зря потерянное время, он с удесятерённой силой принялся за военные приготовления.