Получив челобитную, господарь затребовал у Степанова скорой и полной отписки.
По Юраскиной просьбе дьячок написал:
«…А про крестьян, государь, твоих не хто тебе государю ненавистник на меня, холопа твоего, огласил напрасно, а по сё число, государь, я, холоп твой, во всех твоих вотчинах нигде ничего не потерял, везде, государь, прибавливал в твоих вотчинах, не разорял, дворов с двенадцать кое отколь оселил в твоих, государь, новоприбавочных поместьях и нонеча прибавил под рожь тридцать десятин, облога поднято ныне весною, и посеяно рожью одиннадцать десятин. За то, государь, меня крестьяне не любят, что прибавливаю земли, чтоб посеять хлеба больше. Ничего, государь, не потерял, и не прозевал, всё стою у крестьян за работою, и на все четыре стороны очистил Подкулаевскую землю и сенные покосы. А крестьяне тем недовольны, работать не охочи, всё бы им чем господаря раздосадить, верхнюю мельницу пожгли, и я хотел батожком верховодов ударить, а они, сопротивники добру твоему, убить хотели меня, да в драке своих же с десяток убили, а над тобой измывались: „Побежали от Пушкина поумственнее которые чекановские крестьянишки, – мы-ста тож к Богородскому не пришиты – побежим…“
В Богородское прикатил господарев дворецкий. Его сопровождал предоставленный воеводой отряд солдат.
Крестьян согнали на церковную площадь.
Дворецкий перекрестился на церковь и с видимым сочувствием оглядел людишек.
– Перво-наперво к тебе, Юраска, слово моё! – с расстановкой, стараясь придать голосу побольше важности, обратился он к приказчику.
Степанов сорвал с головы шапку и, сморщив низенький, почти до бровей заросший волосами лобик, весь обратился в слух.
– За то, что ты людишек до мятежа довёл да от пожога мельницу не уберёг, нет тебе доходов с крестьян, и давать тебе крестьянам доходов господарь не приказывал до богоявленьего дни!
По толпе прокатился злорадный, удовлетворённый смешок:
– Доездился на наших спинушках, упырь!
– Ужо вперёд прознаешь, как над людишками измываться!
– Басурман волосатый!
– Копыто бесовское!
– Тать!
Дворецкий взмахнул рукой. Всё сразу стихло.
– Стройся гуськом!
Когда мужики стали друг другу в затылок, дворецкий, заметно побледнев, приступил неверной рукою к счёту.
– Выходи пятый! – глухо выдавил он, глядя в землю, и снова затыкал пальцем в спины крестьян. – Десятый в сторону!
Выделив пятнадцать человек, дворецкий обмахнул бороду меленьким, точно стыдливым крестом.
– И повелел господарь отобрать каждого пятого крестьянишку, – не сдерживая слёз, всхлипнул он в кулак, – да за пожог мельницы бить их кнутом, водя их по деревням, токмо бы чуть живы были, а погодя, сковав, прислать к Москве на их подводах.
Заметив движение в толпе, солдаты угрожающе взялись за оружие. Дворецкий вытер с лица пот и ещё печальнее продолжал:
– А у каждого седьмого наказал господарь отобрать в его казну господареву избу со всем достатком да продать тех седьмых без земли, разлучив всех родичей, помещикам в дальние городы.
Солдаты погнали всех отобранных на господарский двор, в подвал.
После обедни все село высыпало за околицу послушать пришедшего откуда-то юродивого.
Побрякивая тяжёлыми веригами, полунагой человек стоял на пригорке и, воздев к небу руки, выкрикивал что-то нечленораздельное и бессвязное.
Преисполненные благоговейного страха, крестьяне не спускали глаз с юродивого и изо всех сил старались проникнуть в смысл выкриков.
Небо морщилось тёмными тучами, кому-то воровски подмигивало отблесками далёких молний, сворой изголодавшихся псов рычали, припадая к земле, глухие раскаты грома. Юродивый ныл все протяжней, тоскливей, его молодое лицо посинело, у краёв мясистых, чувственных губ закипала пена, а глаза, глубокие, как вздох одинокого человека, в неуёмной кручине уставились неподвижно в прокисшую высь. Вдруг он подпрыгнул, радостно захлопал ладонями по бёдрам, словно увидел наконец того, кого так томительно ждал, и, повернувшись к толпе, отвесил низкий поклон.
– Сподобился! Радуйтесь и веселитесь, православные христианы! Яко узрел я перст, путь указующий убогим людишкам!
До отказа вытянув два пальца, юродивый перекрестился древним русским крестом. Его лицо и глаза приняли осмысленное выражение, от юродства не осталось и следа.
– А вам бьют поклон до земли намедни бежавшие корневские… – огорошил юродивый толпу и неожиданно осёкся.
К околице из господарской усадьбы скакали верховые псари.
– Тот самый. Стрелец Фома! – докатился до слуха людишек рёв головного всадника.
Толпа рассыпалась в разные стороны. Фома стрелой бросился к лесу и вскоре исчез из виду.
На рассвете из подвала вывели приговорённых к кнуту и под мелкую барабанную дробь погнали по деревням.
Каты били крестьян размеренно, с чувством, щеголяя своим умельством друг перед другом и перед понуро шагавшими родичами избиваемых. Голые спины издельных побурели, разбухли, кожа мочалилась; в славу, которую непрерывно пели господарю женщины и дети по приказу дворецкого, вплетались тягучие и липкие, как кровавый след за казнимыми, стоны. По-шмелиному жужжали бичи. Неугомонным стрекотаньем кузнечиков по пыльным дорогам рассыпалась барабанная дробь. Над головами избиваемых кружилось чёрными думками вороньё.
В трёх верстах от села дворецкий, приготовившийся было подать знак для роздыха, в ужасе замер: со стороны Богородского взметнулся к небу огненный столп.
– Горит! – крикнул кто-то в толпе и, не сдерживая буйной радости, закружился волчком.
Когда дворецкий прибежал на село, всё уже было кончено: от господарской усадьбы почти ничего не осталось.
Под суматошный шум крестьяне благоразумно сбежали пока что от глаз дворецкого и солдат.
Навстречу к ним из лесу бежал Фома.
– То я, – объявил он торжественно, – воздал за вас!
Крепостные насупились.
– А главою за воздаяние сие ты ответ будешь держать?
Ничего не ответив, Фома сунул два перста в рот и пронзительно свистнул. Из лесу в то же мгновенье один за другим показались вооружённые фузеями, топорами, ослопьем люди.
– Разбойные! – сразу повеселели крестьяне. – Эвона, и корневские меж ними!
Фома властно оглядел крепостных и заговорил. Огненные слова его зажгли толпу.
– Идём! Все одно погибать! Бери нас! Идём! – далеко разнеслось по округе…
Так каждодневно умножались ватаги Фомы, Черемного, Одинцова – стрелецких послов.
Все ватаги связывались между собой и получали приказы через раскольничьи скиты. Там же заготовлялся и прокорм для бунтарей.
Когда собралась большая сила беглых, послы, совместно с испытанными атаманами, имена которых были ведомы всему краю, учинили сидение.
Было решено: водительство новой ратью отдать атаманам; стрелецким выборным, опричь трёх, идти назад на Москву; обо всём, что затевает царевна и куда гнёт князь Хованский, немедля извещать ватаги; по первому кличу стрельцов московских или атаманов стать в тот же час всем заодно и двинуться противу дворянских дружин.
Гордые так добро выполненным поручением тайного круга, Фома и Одинцов отбыли на Москву.
Глава 28
ОПОРА ГОСУДАРЕЙ РОССИЙСКИХ
Раскинувшиеся по необъятным русским просторам дворянские усадьбы сбросили с себя извечную сонную одурь и суетливо готовились в «великий» поход, на «покорение под свои нози и нози царей восставших смердов».
Давно уже не было такого «задушевного» единения между середним помещичьим дворянством, как в те «дни испытания». Все, как один человек, не задумываясь, горячо откликнулись на призывную грамоту царевны – головой умереть за государей и за дворянские вольности.
– Головой постоим за помазанников Господних! – потрясали господари заржавленными мечами. – Не отдадим земли русской холопям взбесившимся!
Точно к празднику, готовились они в поход.
Попы провожали дружины далеко за околицу, служили торжественные молебствования, благословляли крестом и образом Спаса «отбывавших на бранный подвиг за честь государей».
Из городов то и дело наезжали в селения служилые начальные люди. Сполошным колоколом пономари скликали к усадьбам работных, холопов, крестьян, всех, кому не доверяли господари.
Приезжие первые кланялись сходу, осеняли себя широким крестом и приступали к «выполнению своего долга перед государями» – к томительно долгим речам. Они говорили о смятении умов», раздирающем «христолюбивую Русь», об «изуверах, продавшихся дьяволу и дерзко восставших противу Богом установленной государственности русийской».
– Близок час, когда придут на нас богопротивные иноземцы, – предостерегающе-пророчески звучали их голоса, – разрушат храмы Господни и приневолят православных людей поклонятися идолищам поганым!
Людишки молча слушали, переминались нетерпеливо с нона ногу, подозрительно оглядывали «златоустов». Так же молча шли они потом к столам, расставленным на дворе, усердно потчевались выставленными для них незатейливыми закусками, мёдом и брагою.
Служилые садились за общий стол, пожёвывали скромно перепечи и уже без напыщенности, будто дружески беседуя, продолжали своё дело.
– Покель, к слову молвить, пожар на селе, – тепло заглядывали они в глаза слушателям, – вместно ли благоразумному человеку не тушить огонь, но раздувать его боле? Нет ведь? Кто себе ворог? А коль так, то и нам ныне вместно молитвою слёзною, долготерпением и послушанием властям предержащим погасить мятежный пожар московский. А стихнет огонь, станет всё на место своё, в те поры соберут государи великий собор и одарят убогих такими милостями, кои и во сне им не виделись. На том цари при самом патриархе крест целовали!
После отъезда незваных гостей людишки забирались поглубже в лес и только там уже развязывали языки. Но дальше слов пока что не шли.
– А что ежели и впрямь налетят на Русь саранчой басурманы и сдерут с шеи крест?
И, пошумев без толку, с чувством какой-то неловкости, непонятного стыда за самих себя, спешили по домам.
Царское семейство временно поселилось в Воздвиженском. Туда вскоре прибыл первый дворянский полк. Софья вышла к дружинникам.
Увидев царевну, полк обнажил головы и опустился на колени.
Воевода высоко поднял одну руку, кулаком другой ударил себя в грудь:
– Страха не страшусь!
Дружинники лихо вскинули головами и рявкнули дружно за старшим:
– Смерти не боюсь! Лягу за царя, за Русь!
Поклонившись воеводе, царевна милостиво поднесла к его губам руку.
– Ведала я, что единою силою крепка богоспасаемая родина наша – истинными слугами престола, дворянами, а всё же не чаяла, что имут дворяне такую великую любовь к Русии!
Она задыхалась от волнения, нелицемерные, горячие слёзы радости не давали ей говорить.
Милославский обнял племянницу и, сам растроганный увёл её торопливо в покои.
Нарышкины же с их приверженцами решили не выходить к дружине.
Прильнув к оконцу, Пётр следил за всем, что происходило на дворе. Он бы с радостью выскочил к дружине, побратался со всеми и уж наверно оказался бы достойным полковником, не таким медлительным, бесстрастным соней, как этот дряхлый старик-воевода; но подле него стояла с дозором мать и никуда не отпускала. Правда, с матерью ещё бы можно поспорить (много ли женщина разумеет в ратных делах!), однако же не только она – сам Борис Алексеевич, верный соратник его военных потех, так же сиротливо свесил голову и стал непохож на себя. «К чему бы сие?» – думал государь и чувствовал, как боевой пыл его тает и сменяется упадочным состоянием духа…
На просторном дворе суетились дворовые и монахи. Дружинники о чём-то весело переговаривались, шутили, держались так, как будто были в своей усадьбе, а не в государевой ставке.
Какой-то юнец увидел Петра, что-то шепнул соседу.
Царь хотел спрыгнуть с подоконника, но раздумал. Подавшийся было поближе дружинник, встретившись с жестоким, как русская стужа, взглядом царя, зябко вобрал голову в плечи и попятился в сторону, за спину товарища.
– Лют! – не то со злобой, не то с невольным восхищением выдохнул он и уже во всё время, пока оставался на дворе, не пытался больше заглядывать в оконце Петрова терема.
Дружина пировала до поздней ночи, потчуясь из рук царевны тяжёлыми чарами.
Захмелевшие сёстры Софьи, Марфа и Марья, маслено поглядывали на воинов и, хихикая, о чём-то беспрестанно шушукались. Царица Марфа Матвеевна неодобрительно покачивала головой и то и дело гнала царевен в светлицу. Когда же Софья, посмеиваясь лукаво, предложила ей чару, она с омерзением заплевалась и вылетела стрелою из трапезной.
– Доподлинно остатние времена! – зло сдвигая брови и в то же время набожно крестясь, процедила Марфа Матвеевна и вошла в опочивальню старшего царя.
Иоанн приподнял с подушки голову и довольно улыбнулся:
– Сдаётся, глас будто любезной царицы Марфы?
– А сдаётся – окстись! – сверляще пропустила царица сквозь зубы, но, увидев, с каким болезненным испугом ощупал Иоанн полуслепыми глазами её лицо, сразу стала добрее.
– Ты бы заснул, государь, – шагнула она к постели и провела рукой по голове царя. – Что тебе все бодрствовать да маяться!
Иоанн облизнулся и поцеловал тёплую ладонь женщины.
– Измаяли меня недуги. Ни сна от них, ни покоя. – И устремил пустой взгляд в подволоку. – А наипаче всего очи умучили… Таково больно от них, инда голову всю иссверлило…
Достав из-за божницы пузырёк со святою водою, Марфа Матвеевна благоговейно перекрестилась и плеснула мутною жижею в глаза государя.
– Полегчало? – спросила она после длительного молчания.
Больной пожал плечами:
– Может, и полегчало. Бог его ведает.
– Ну, то-то ж, – успокоилась царица и присела на край кровати.
Иоанн повернулся на бок, подложил ладонь под жёлтую щёку и слезливо вздохнул:
– А и тоска же, царица!
– А ты помолись.
– Молился. До третьего поту поклоны бил, ан все не веселею. – И заискивающе попросил: – Сказ бы послушать… хоть махонькой.
Марфе Матвеевне самой было скучно, и, чтобы рассеяться как-нибудь, она тотчас же милостиво кивнула:
– Ладно. Потешу ужотко.
Она перебрала в памяти знакомые сказы и начала мерным рокотком:
– Вот было какое дело, скажу твоему здоровью. Ехал чумак[77] с наймитом. Ну, ехали, ехали, покель не остановились на попас и развели огонь. Чумак пошёл за байрак[78], свистнул – и сползлась к нему целая туча гадов. Ну, набрал он гадюк, вкинул их в котелок и почал варить…
Язычок огонька лампады заколыхался, точно в хмелю, лизнул масло. В лампаде зашипело, треснуло что-то, язычок вытянулся прозрачной серебряной нитью и растаял. В опочивальне стало темно и как бы холоднее.
Иоанн натянул на уши шёлковый полог.
– Инда гады шипят, – передёрнулся он.
– Окстись! – испуганно вскочила Марфа Матвеевна. – Нешто можно так про лампаду?!
Она оправила фитилёк, раздула огонёк и, перекрестясь, снова присела на постель.
– Сказывать, что ли?
– Сказывай, государыня. Уж таково-то по мысли сказы твои!
И хоть много раз слышал сказ, всё же с большим любопытством приставил к уху ребро ладони.
– От словес твоих словно бы и хвори не чую. Ей-Богу.
– Так вот, государь… Как то есть вода закипела, слил её чумак наземь, слил и другую воду и уже в третью высыпал пшена. Приготовил кашу чумак, покушал и наказал наймиту вымыть котёл и ложку. «Да гляди, – перстом грозится, – не отведай каши моей!» Одначе не утерпел наймит, наскрёб полную ложку каши гадючьей и скушал…
Царица брезгливо поморщилась, сплюнула на пол и поглядела на Иоанна.
По лицу царя скользнула тихая улыбка блаженного. В уголках тоненьких губ запузырилась пена.
Решив, что государь вздремнул, Марфа Матвеевна примолкла.
– Ан не досказала, – заёрзал вдруг Иоанн. – Ан и половины не выслушал!
Царица добродушно усмехнулась.
– Поблазнилось мне, заспокоился ты сном, государь. Потому и умолкла.
И, осторожно протерев пальцем глаза царя, принялась рассказывать дальше:
– Скушал наймит кашу, и чудно ему стало. Видит и слышит он, что всякая трава на степи колышется, одна к другой склоняется да и шепчут: «А я от хвори очей!», «А у меня сила молодцев привораживать к жёнкам!» Стал подходить к возу, а волы болтают промеж себя: «Вот идёт закладать нас в ярмо». А погодя, степью едучи, услыхал наймит, от какой хвори помогает бодяк, и рассмеялся, потом подслушал беседу кобылы с жеребцом, и сызнова в смех его бросило. И приметно стало то чумаку. «Э, вражий сын! Я ж не велел тебе коштовать моей каши!» Встал чумак с воза, вырвал стебелёк чернобыли, облупил его и наказывает: «Накось, отведай!» Наймит откушал и перестал разуметь, что трава да скотина сказывают…
Царица встала и с глубоким убеждением закончила:
– Вот по какой пригоде зовётся чернобыль на Малой Русии «забудьками».
Иоанн не слышал последних слов. Убаюканный рокотком, он сладко спал.
– Никак, почивает? – склонилась к его лицу царица. – Так и есть, угомонился, болезный.
Перекрестив все стены опочивальни, Марфа Матвеевна ушла к себе.
Гомон и песни стихали. В сенях, развалясь на полу, храпели хмельные дружинники. Из светлицы Марьи и Марфы доносились придушенные мужские голоса, сдержанное хихиканье царевен.
– Да воскреснет Бог! – заскрежетала зубами царица, готовая ворваться к царевнам. Но у самой двери она вдруг резко повернула назад. – Тьфу! Тьфу! Тьфу! Подволокой вас задави, прелюбодеек богопротивных! – И скрылась в своём терему.
Утром, простившись с дружиной, Софья созвала ближних на сидение.
– А языки доносят, – пробасила она, глядя куда-то поверх голов, – Хованский-де убоялся отъезда нашего.
– Как не убояться! – самодовольно сюсюкнул Иван Михайлович и засучил рукава, – То-то у меня руки зудятся. Чую, недолог час, когда зубы ему посчитаю!
Царевна сердито оттолкнула дядьку.
– Погоди скоморошничать! Как бы на радостях допрежь сроку дела не бросил, до остатнего не доделавши! – И резко объявила: – Ныне же всем станом идём к Троице. Покель всё образуется, поживём за монастырской стеной.
Пётр надул губы.
– Не поеду я к монахам! Какая то потеха – денно и нощно об пол лбом колотиться да службы служить. Пущай Софья сама туда жалует…
Царевна кичливо поглядела на брата.
– Ты хоть и государь, одначе, для прикладу другим, должен величать меня не Софьей, но правительницей – государыней!
Согнув по-бычьи шею, Наталья Кирилловна ринулась на царевну.
– Ты?! Ты царя поучаешь?! Да ведо…
Борис Голицын стал между враждующими женщинами.
– Добро надумала царевна к Троице всем станом идти! – крикнул он. – Лучше серед монахов жительствовать, да живу быть! А стрельцам попадёмся, не миновать быть без головы!
Предостережение Бориса Алексеевича подействовало отрезвляюще на царицу. Позабыв о сваре, она отошла к сыну и обняла его.
– Не перечь, государик мой… поедем к Троице.
– Поедем, – попросил и князь Борис, прикладываясь к руке царя.
Пётр нахмурился.
– Ладно уж.
Однако поездка к Троице временно задержалась.
Глава 29
«ЗДРАВСТВУЙ, НАДЁЖА, ХОЛОПИЙ ГОСУДАРЬ!»
В Воздвиженское прискакали послы от дружин для обсуждения порядка наступления на Москву. Медлить нельзя было ни минуты, и потому Софья временно отложила поездку к Троице.
То, что Софья и Иван Михайлович считали гораздейщим для восстановления своей власти, начинало оправдываться.
Хованский прогадал, через меру понадеявшись на силы вечно споривших между собою стрельцов и опрометчиво порвав всякую связь с дворянами. Он был уверен, что господарская и торговая Русь, убоясь стрелецкого мятежа, безропотно пойдёт на собор и подчинится всякому решению, которое продиктуют выборные от полков.
– А уж выборные объявят меня верховным правителем! – хвастал он перед домашними. – Кто для них превыше батюшки – князя?
Для Ивана Андреевича до минуты, когда он должен стать первым в государстве, всё было ясно, как на ладони. Дальнейшее же представлялось таким несложным, что о нём не хотелось и думать. «В самом деле, – пожимал князь плечами, – может ли статься, чтобы Русией володели разбойные людишки да смерды-стрельцы! Настанет час, и всё образуется. Будет так, как быть должно».
Но если бы заставить его разъяснить, каким путём «все образуется», он ничего не ответил бы, разве снисходительно бы усмехнулся: «Николи не бывало сего, чтобы холопи господарили на Руси, а господари холопями у смердов были». Было это для него непреложным, «Богом данным» законом, распорядком, раз навсегда установленным для Русии.
И лишь когда пронёсся по Москве грозный слух о подступающих дружинах, Иван Андреевич засуетился беспокойно, понял, что попал впросак.
Стрельцы, как всегда в решительную минуту, когда события требовали особливой стойкости, заколебались: откуда-то появились толпы неизвестных людей, которые открыто и горячо, рискуя головой, принялись рассказывать о надвигающихся на Москву несметных дворянских полчищах, готовящих погибель стрельцам и «вору» Хованскому.
Снова зашевелились расколоучители. Многие из них поражали новыми, чуждыми для ревнителей древлего благочестия проповедями. Правда, ходили тёмные слухи о том, что часть «пророков» подкуплена Милославским, изменила «Божьему делу», но самое сознание того, что даже среди раскольников, славившихся ранее несокрушимой стойкостью в своих убеждениях, нашлись предатели, действовало погибельно. Кроме того, проповеди «пророков» звучали такой искренностью и такой глубокой любовью к «погибающим под началом князя Ивана» стрельцам, что с трудом верилось слухам.
Лишь Черемной, Одинцов и Фома оставались по-прежнему верными Ивану Андреевичу. Они ежедневно собирали круг, как могли поддерживали дух приунывших товарищей, разоблачали языков и умоляли полки оставить распри и подняться всей силой на дворянские рати.
Фома подметил, что и сам Хованский растерялся, не знает, предпринять. Но это не только не смущало его, а ещё более убеждало в безотлагательной необходимости решительных действий.
Хованский вызвал к себе как-то Родимицу. Постельница тотчас же явилась на зов и, поклонившись до земли, скромненько задержалась у порога.
– Садись, – предложил ей сын Хованского – Андрей Иванович. – Садись и слушай.
– Да, да, и слушай! – подкрепил Иван Андреевич.
Перебивая друг друга, отец и сын принялись выкладывать Федоре, чего они ждут от неё.
Родимица, не задумываясь, согласилась проникнуть в дворянский стан, связаться с начальными людьми, а если удастся, то и с самим воеводой.
Князь соглашался на большие льготы для дворян, обещал распределить между ними знатнейшие службы в приказах, если они без боя подадутся на его сторону.
Заручившись письмом от Ивана Андреевича, постельница отправилась на розыски пятисотного. Она нашла его в Титовом полку и почти насильно увела к себе.
– Эвона, держи! – подала она ему цедулу. – Вычитывай, какое дело задумал князь-батюшка!
– Вычитывай сама, – отвёл её руку Фома. – Чать, ведаешь, что не велико горазд я граматичному разумению. – И уселся под образами.
Федора по слогам прочитала цедулу и в коротких словах передала разговор свой с Хованскими.
Она ждала, что Фому потрясёт известие, вызовет в нём бурю негодования, и поэтому крайне поразилась ледяному его спокойствию.
Пристально оглядев Родимицу, он чуть оттопырил губы.
– А ты, выходит, в сём деле споручница князю?
Постельница позеленела от оскорбления.
– Я?! – И вдруг рассмеялась обидным, издевающимся смешком. – То-то, видно, я от князя к тебе прямёхонько кинулась. Сразу учуяла, кой человек заодно с боярином измену стрельцам готовит!
Сообразив, что зря обидел Родимицу, пятисотый виновато поник головой.
– А ты не гневайся. Мало ль чего не скажешь в туге.
Федора понимала, что затее Хованского приходит конец, и поэтому все думки её были заняты тем, чтобы как-нибудь перетянуть пятисотного снова на сторону Милославских. Точно случайно напомнила она Фоме про первый стрелецкий бунт и ловко повернула разговор на то, что, если бы не «козни» раскольников, царевна Софья одарила бы убогих такими вольностями, о которых не смел думать сам Стенька Разин.
– Выходит, – окрысился пятисотный, – всему помехою на Руси староверы?
– Не староверы, – вложила постельница сложенные горсточкой руки в руку Фомы. – Не староверы, а нетерпение ихнее. То, что исподволь вместно творить, чтоб не злобить никониан, они норовят единым духом покончить.
Как ни вертела Федора, однако Фома ни малейшим намёком не показал, что хочет вернуться в стан Милославских. Чтобы не раздражать его, она волей-неволей почла за лучшее вовремя оборвать разговор.
– А с цедулой-то как? – неожиданно привстала Родимица.
– С цедулой?! – переспросил Фома и гневно крикнул: – Изничтожить! Чтоб духу проваленного не засталось. – Но тут же переменил решение: – Постой! Мы инако сотворим. Чтобы князю ничего ведомо не было, ты на невеликий срок уходи из Москвы. Поживёшь где-нибудь на селе, а там и вернёшься. Дескать, хаживала к дворянам, да зря: не внемлют, едва голову унесла.
Федора не перечила. Тепло простившись с пятисотным, она собралась в дорогу.
Прямо от заставы Родимица свернула в сторону Троицы и на третье утро была уже в Воздвиженском.
Искренно, без утайки сообщила она Софье обо всём, что творилось на Москве.
Выслушав любимицу, царевна сняла с пальца бриллиантовый перстень и отдала его Федоре.
– То покель тебе за верную службу.
Родимица припала к плечу Софьи.
– Верой служила тебе и за единый волос с главы твоей свою сложу голову! – Она глубоко вздохнула и строго поглядела царевне в глаза. – В сём дали мы с Фомою нерушимый обет.
Чтобы сделать приятное Федоре, царевна усадила её подле себя и спросила, как живёт пятисотный.
– Измаялся, горемычный! – вытерла Родимица глаза кулаком. – Одна и заботушка у него, что твой спокой. – И снизила голос до шелеста: – Никто, опричь тебя, государыня, да меня, не ведает, что ходит Фома в твоих языках.
Федоре самой стало не по себе от слишком уж бессовестного поклёпа, возведённого на Фому, но она поборола себя и продолжала с внешним спокойствием рассказывать дальше всякие небылицы о соглядатайских подвигах пятисотного.
– Пришла беда, растворяй ворота! – простонал Хованский, узнав, что на Москву прибыл сын украинского гетмана Самойловича[79].
Выборные встретили посла далеко за заставой и с большими почестями привезли в Кремль.
Иван Андреевич пригласил гостя в Грановитую палату. Многочисленная свита Самойловича, состоявшая из атаманов, полковников, хорунжих и рядовых казаков, расселась на половине Нарышкиных.
Князь дружески облобызался с послом и заявил, что приступит к делам лишь после того, как чокнется с ним чарою.
Всю ночь длился пир в кремлёвских палатах. Хмельные стрельцы потешали гостей русскими плясками, песнями, игрой на домрах и лицедейством. Украинцы и сами не ударили лицом в грязь, показали, как гуляют и пьют казаки, распотешив умельством своим «москалей». Все веселились. Только Иван Андреевич хмурил густые брови, то и дело тяжко вздыхал и почти не прикасался к вину. Недобрые предчувствия, чёрные мысли придавили его, порождали в душе жестокий страх…
Утром выборные собрались в Посольской палате. Самойлович уселся рядом с Хованским.
– Починать будем? – спросил с изысканною улыбкою посол.
– Починай, – качнул головою князь.
– Так что ляхи мутят, – ласкающим голосом, как будто сообщал самую добрую весть, промолвил Самойлович и со смаком повторил: – Так что, да-да, ляхи мутят.
У Хованского сами собой сжались кулаки. «Тютюнная люлька! – обругался он про себя. – Ещё издёвою издевается, оселедец нечёсаный!» И, через силу сдерживаясь, чтобы не выдать себя, булькнул поспешно горлом:
– А по какой пригоде мутят басурманы?
Посол так пожал плечами, точно хотел выразить крайнее удивление недогадливостью князя.
– А попользовались ляхи московскою крамолою… да-да, московскою смутой ляхи попользовались.
Повторяя по нескольку раз каждое слово, посол, смакуя, рассказывал о замыслах Польши и под конец, разморённо зевнув, кивнул одному из атаманов:
– Досказывай, пан атаман, а я… да-да, досказывай, а я отдохну.
Атаман поклонился собравшимся и торопливо, как добро выученный урок, оттараторил:
– Не хотят ляхи мириться с думкою, что Украина навек ими потеряна. Попользовались они ныне мятежами московскими. По всему краю пораскидывают прелестные листы, а у двух монахов нашли мы распорядок с прописанием, как творить надобно, чтобы распространить мятежный дух на Украине.
Поплевав на пальцы и разгладив усы, атаман ещё скоропалительней продолжал:
– Особливо зарятся ляхи на Киев. Как ведомо вам, панове, Киев тот, по Андрусовскому договору, должен был оставаться за Москвой два года, а те два года, – он широко осклабился, – вон как повыросли ныне!
Ленивым движением руки Самойлович показал атаману на лавку.
– Седай, пан, бо я уже, неначе, оглох. Да-да, седай. – И строго сморщил лоб: – Да будет вам ведомо, что хлопот будет у нас полон рот. Ропщет казачество на Московию. На Московию ропщет… казачество. Того и жди – поддастся Польше… Да-да… Польше – казачество. То я вам говорю, я, то есть от имени батюшки своего, верноподданного государей московских. Во! Посмекайте, панове!