Понятно, что она не в состоянии была остаться на своём ложе в ту пору, когда, судя по речи родителя, произносились эпитеты её особе. Она понимала, что отец надеялся тронуть или привлечь существо, могшее подать ей, Сарре, руку, чтобы повести её к алтарю. Одна мысль о таком вожделенном событии бросала в дрожь живейшего нетерпения мечтательную, заждавшуюся невесту. И она в чём лежала, в том вскочила и направилась вдоль тёмных комнат на свет, льющийся из не совсем притворённой передней комнаты, где велась громкозвучная беседа. Пройти комнату, следующую за её спальнею, Сарре удалось бесшумно благодаря лунному свету. Вступив в комнату о двух окнах, соседнюю с местом полуночной беседы, Сарра подошла к самой щели в дверях. Подле дверей сидел отец, а гость его, к которому обращалось нахваливание скромной Сарры, приходился как раз против этажерки с разными редкостями. Видно было только сукно его красного рукава и зелёный цвет епанчи, заброшенной гостем при входе на спинку высокого кресла. Как ни напрягала Сарра глаза, но в узкие скважинки между вещами на полках этажерки ей не удавалось ничего больше рассмотреть. Неудача, однако, только развивает предприимчивость. То же было и с девственною Саррой. У неё блеснула гениальная мысль: распахнуть половинку дверей и заглянуть с другой стороны. Этажерка занимала не весь дверной проем, и если открыть другую половину двери, образуется место для наблюдений. Мгновенно последовало выполнение. Ваня сидел совсем задом к дверям, напротив овального зеркала, висевшего у самого входа с лестницы. В зеркале этом, когда он случайно бросил взгляд вверх, ему что-то показалось похожее на видение или на тень. Он заметил её ещё при движении девицы Лакосты в полутемноте, когда освещённая луною стенка то открывалась, то исчезала. В зеркале Балакирев видел постепенное приближение бледной фигуры, сверху чем-то покрытой. Сарра, боясь простуды и приготовляясь стоять долго, чтобы все услышать, на голову накинула одеяло.
Девица Лакоста при первом взгляде и днём казалась очень тощею. Представьте же: ночной полумрак и тень отражения в зеркале, отворившуюся дверь, откуда пролилась струя затхлого, хотя и прохладного воздуха, из мрака возникающую фигуру со скелетообразными формами груди и шеи, с космами, волнующимися от движения как змеи. Можете прибавить себе при этом ещё саван-одеяло и поникшую головку существа, как бы оставившего мир… Немудрёно, что испугался Ваня: зажмурился и стал читать пришедшие на память молитвы на изгнание бесовского наваждения. Долго ли находился в этом положении слушатель Лакосты, пока била его нервная дрожь, мы не берёмся точно определить, только его призвало к жизни и бросило в жар падение мячика с этажерки, столкнутого проснувшеюся чёрною кошкою… да крик хозяина на кого-то.
При звуках голоса Лакосты Ваня даже привскочил и с боязнью оглянулся на дверь, половина которой оказалась, однако, притворённою и отражалась в зеркале напротив.
Пётр Дорофеевич принялся уверять Ваню, что он задремал, но в словах его можно было подметить смятение и недовольство чем-то.
Ваню обуяла в это мгновение зевота, и он стал просить словоохотливого хозяина проводить его до улицы, поскольку его одолевает сон, а до завтра нужно отдохнуть, приготовиться к разгону с раннего утра до ночи.
Лакоста любезно предложил ночевать у него, говоря, что он распорядился заранее и все приготовлено для ночлега гостя, но Ваня упёрся и настоял на своём. Ему ещё живо представлялась голова, чего доброго, покойницы какой-то? И страх оказаться под влиянием нечистой силы почему-то теперь сильно занял мысли молодца, совсем до сих пор не помышлявшего ни о чём подобном. Теперь уже и сам Лакоста со своим скарбом казался Ване едва ли не знахарем-нашептывателем, намеревавшимся закабалить его, простака, в плен к лукавому. О том же, что представилась ему нахваленная родителем девственница Сарра, Ваня Балакирев не поверил бы никому, даже если бы и сам Лакоста вздумал уверять его. Так много значат неожиданность и обстановка. После бесполезных уговоров лечь в его каморке, по соседству, Лакоста уступил Балакиреву. Когда он свёл его со своей лестницы, предметы уже довольно явственно обозначились в полумраке рассвета.
Бедняк Ваня между тем, дойдя до ворот дворца, не попал на двор и проспал часа два на скамейке сторожа, пока не отомкнули калитку. Тогда тихонько прошёл в свою переднюю, докончил короткое время ночного отдыха на полавочнике у дверей.
Это, как мы знаем, случилось на самый праздник Преображения Господня, и казус — явление тени в доме Лакосты — так запал в мысль Вани Балакирева, что он не утерпел, пересказал попу Егору свои сомнения.
— Не со всяким человеком ходи в ночь, Иван Алексеич… Тем паче с нехристью какой ни на есть… Держися в сторонке ото всех их… верь Господу Богу, лучше будет… Покамест Создатель охранил тя от навета вражия… а ино и попускает Создатель искушение… Молиться надо, да хранит Вездесущий нас на всех стремнинах жития здешнего… Не ровен час-от… А от шута тем паче оберегайся… Коли вишь сам, что у его деется, а он те зазывал, говоришь, силком с собою идти? Умница, что не остался… Лучше у ворот будь… и дождичек пусть мочит… не велика беда… все лучше лихого человека… Может, и прелестник ещё какой… в ересь какую склонить неопытного. Давно ль ты, к примеру сказать, говел-от?
— В Великом посту, батюшка, со всем полком мы говели…
— Ну, это и слава Богу… а, чего доброго, долго бы не принимал тела и крови Христовых, враг и осетил бы бесстрашного и неосторожного…
На этом беседа перервалась, потому что молодой сынишка попов, вдруг вбежавши в комнату, сказал, что видел, как Фома Исаич шёл с каким-то солдатом к себе в дом и оченно не в себе… они…
— Вот уж и взял светлейший-от к себе!.. — ни к кому прямо не относясь, высказала матушка и вышла на крыльцо.
Её ждало полное разочарование на этот раз. Она увидела не просто выходившего из дома своего Исаича, а со связанными бечёвкою руками. Солдат полицеймейстерской канцелярии запечатывал вход в жилище Микрюкова, а запечатав, поднял и положил на плечо связанному епанчу его солдатскую да мешок с Фоминым скарбишком. Сам взял в руку конец верёвки и повёл Микрюкова к Гостиному двору, против которого в сенатском корпусе помещалась военная коллегия.
— Куда ж вас, родимый мой? — крикнула попадья удалявшемуся Микрюкову вслед. — К светлейшему уж?
— Не, родная… теперя солдатика этого самого предоставлю я перво-наперво в повытье воровских дел: вишь, бают, замыслил покрасти что у светлейшего князя… А потом как великий государь повелит: в работу… аль там на высылку куда ни на есть, как водится с солдатством… за провинность…
Сам Микрюков даже не оглянулся от стыда, не только ничего не ответил. Сердце его замирало от страха, что из-за нелепого запирательства знакомого писчика невыгодно растолкуют его поступок. Мечты о наживе, о поступлении в княжий дом погибли, если люди, схватившие его у корзинки, подтвердят обвинение. Просил уж он майора Коршунова, чтобы свели его под вечерок на двор княжий: уговорить управляющего; да тот, ворог, на солдат гарнизонных зол: упустит ли случай привязаться, когда видел сам, как Фомушку провожали в ворота княжеские рабочие да на спрос ответили — с поличным пойман!
Выслушав эти слова, Фомушку, отпущенного княжескими людьми, арестовал сам Коршунов и, не принимая от него никаких речей, послал его на дом с солдатом своим: досмотр учинить — нет ли чего? А нет, так в повытье воровских дел свести, несмотря на праздник, — с памятью от себя, чтобы приняли и посадили впредь до разбора дела. И в полк отписал, — как объяснил Фоме солдат, его ведший.
Попадья, слыша слова солдата, связавшего Фому, прибежала вне себя и все слышанное выбрехала сподряд, спрашивая мужа:
— Что бы это была за притча такая?
— Какая там притча, коли говоришь, приличился в татьбе? Татей вяжут, известно… Не дают по воле ходить, коли с поличным взяли. Вот те и пристроился у светлейшего! Рассчитывала ты его барыши там… Не за их ли, что больно скоро принялся, и ведут теперя в повытье?..
Ваня поник головою. Его доброму сердцу тяжело было слышать от матушки невзгоду хвастуна. Он к тому же не вдруг помирился и с мыслью, что сам случай с Микрюковым был возможен. Фома, положим, плутоват и жаден, но едва ли он стянет прямо… и у кого? У князя в дому!.. Не может быть.. «Что-нибудь, матушка, не так», — заключил он в раздумье.
А Федора Сидоровна вновь принялась пересказывать виденное собственными глазами и слышанное собственными ушами от солдата.
— На это Фома Исаич ничего не молвил поперёк, — заключила она не без злорадства. К этому чувству способны бывают обыкновенно создания таких правил и навыков, как матушка отца Егора. Он сам ничего не прибавил к прежде вырвавшимся у него словам и только качал головою, скорее одобрительно, чем отрицательно, при словах Вани.
Даша была так довольна своим положением, сидя подле Балакирева, что Фома Микрюков только скользнул, если можно выразиться, в её памяти теперь без всякого следа. Да и откуда мог бы оказаться след на зеркале, всецело отражающем черты милого образа, нисколько не похожего на Фому. Тот и прежде служил только пугалом, не более, и помехой её благополучию. Для Даши, истосковавшейся в отсутствие Вани, никого краше его не было, да к тому же сегодня он был наряжён таким молодцом, каким она раньше и представить себе не могла. До того ли было девушке — думать о Фоме? И кто из нас способен укорить Дашу за такое состояние её души?
От картины невозмутимого благополучия поповны перенесёмся во дворец.
Задолго ещё до возвращения домой Вани Балакирева здесь уже наведывались: пришёл ли он?
Когда вошёл Ваня в переднюю, где проводил он время подле Лакосты, на рундуке с полавочником, старик казался очень не в духе и с нетерпением ходил быстро взад и вперёд, беспрестанно сплёвывая. Эта его привычка выказывала необыкновенное раздражение. На Балакирева посмотрел он, как показалось молодому человеку, злобно и презрительно и не удостоил ответом на дружеское приветствие:
— Ещё здравствуйте!
— Твой пропатаид чили тни, а трукха тшилефек финофайд…
Балакирев ничего не понимал, что происходило.
— Меня государыня лично отпустить изволила на всё время своего царского из дому отсутствия к светлейшему князю — и никто мне не указ, коли отпущен. Царское же величество изволит ещё в саду быть. Как ехал я по Неве, слышны были из сада звуки рожков.
В это время из внутреннего коридора кто-то неприметно заглянул в переднюю, и вслед за тем вошла Авдотья Ильинична, мамка царевен.
— Тебе, голубчик, Иван Алексеич, государыня приказать изволила сидеть не здесь. Тут далеко очень; несподручно нам тебя кликать, как даётся приказание… Так изволь идти к нам. Я покажу, где быть тебе, сударик.
Ваня беспрекословно последовал за Ильиничной, не взглянув на сердитого старика, — скорее всего потому, что думал тотчас воротиться. Вышло не так.
Лакоста как будто присмирел. Усевшись против дверей в коридоре, он устремил глаза в потёмки и словно окаменел. Прошло немало времени, а он все сидел в этом положении. Лицо его только побледнело более обыкновенного и щетинистые седые усы задвигались, словно у кота, от содрогания кожи над губами.
Он, кажется, решился дождаться своего подручного, как до сих пор называли Балакирева. Но прошло больше двух часов. Совсем стемнело, а молодец не показывался.
Вот послышался чей-то шорох впотьмах. Лакоста вскочил как десятилетний мальчик, как говорится, горошком, но вслед за привскоком согнулся старец, почувствовав жестокую боль в пояснице. Мимо него прошла работница при комнатах царских детей, вдова Пелагея, и, сняв с вешалки епанчу Балакирева, унесла молча её с собою.
— Он-се сто? — не утерпев, спросил Лакоста бабу.
— Не будет, — лаконически ответила Пелагея.
Шут вскочил на ноги, выпрямился и забегал взад и вперёд, отплёвываясь с учащённою скоростью.
Ясно было, что ответ этот сильнее всего раздражил старика, и он почти себя не помнил в бешенстве.
Вспышка, однако, через несколько времени стала слабеть, и, побегав с четверть часа, старик уже из передней вышел, стукнув дверью.
Он понял, что его расчёты и планы неожиданным ударом разрушены, если не безвозвратно исчезли.
В то время, когда Лакоста, чувствуя себя дурно и проклиная мамку Ильиничну, вырвавшую Балакирева из-под его влияния, шёл домой из дворца, Ваня волею-неволею выдерживал tete-a-tete[306] с нею и племянницею.
Когда вошёл он в детскую царевен, Авдотья Ильинична с самою утончённою вкрадчивостью высказала новое распоряжение государыни и повела его сама на антресоли. Здесь отведена была для камер-лакея каютка с одним круглым окошком, из которого видны были две дымовые трубы на дворцовой кровле и сточная труба на углу флигеля на дворе. В каютке была кровать с пологом, два шкафа, стол, лавка и два стула у печи, подле которой была дверь в перегородке.
— Вот, батюшка, ты здесь должен расположиться, а за стенкой — мы, грешные… Ради соседственности, прощенья просим, на новоселье заздравную опорожнить, как у добрых людей ведётся. Чтобы нам, служа вместе, друг друга не выдавать и оберегать. Всяко бывает; козыряться не приходится и обегать добрых людей не довелось.
Говоря это, она взяла Балакирева за руку, двинувшись так решительно, что он машинально последовал за нею.
Переход к тому же был так недалёк, что некогда было раздумывать и останавливаться. Десять шагов вдоль световой стены и — дверь; за дверью, тоже против окна на двор, переборка деревянная, а за нею помещение Авдотьи Ильиничны.
Келья её была если не втрое, то вдвое, наверно, обширнее отведённого Ване апартамента. Мебель поставлена из царевниной детской, при замене там новою, лучшею.
Стульчики и софа были самых миниатюрных размеров, но столы и кровати обыкновенные, и обе кровати — мамки и её племянницы — одна против другой по противуположным стенам комнатки, с кисейными пологами и с подзорами из прошв довольно искусного рисунка. Эти прошивки в избытке в старину изготовлялись швеями бывшей царицыной мастерской палаты, и в запасе их имелось всегда довольное количество, так что можно было года через три заменять новыми. Из-за частых перемен и государынины слуги могли снабжать себя ими, как и прочими постельными принадлежностями, по первому требованию. Авдотья Ильинична была баба не промах и пользовалась всем, что только представлял случай приобресть даром. Этим объяснить можно обилие, если не излишество у Ильиничны всего, что отпускалось в комнаты царевен малолетних на сроки и бессрочно. Благородные металлы в изделиях и вкусное съедобное, начиная с рыб и мяс и кончая сластями, — все доставалось первой Ильиничне. Она буквально следовала пословицам «своя рука — владыка» и «своя рубашка — к телу ближе» и себе выделяла львиную долю, получая повеление делить или приходя к выводу, что «не спросят» того, что поступало в её ведение. Разумеется, и необходимость испытать лично доброкачественность материала, прежде чем представлять к употреблению их высочеств, играла тут не последнюю роль — в случае если бы пришлось оправдываться.
Это правило, широко применённое на практике, во всём блеске выказалось на собранном на столе в комнате почтённой мамушки, когда ввела она к себе Ваню Балакирева. Небольшой сравнительно стол в полном смысле был заставлен блюдечками, рассольниками и кунганчиками, вмещавшими лакомства всех родов и видов, которые привыкла готовить царственная Москва. Оттуда высылали к государскому двору в Петербурге целые грузы своих изысканных приготовлений гастрономов того времени не только наших, но и иностранных. Можно сказать, пустого места не было, на котором можно было бы рассмотреть сложный узор камчатной скатерти, покрывавшей стол. На нём теперь, кроме посуды, стоял только тонкодонный жирандоль[307] с двумя свечами, разливавшими обильный свет в комнате.
— Милости просим, чем Бог послал! — вымолвила Авдотья Ильинична не без гордости, взглядом, брошенным на стол, вызывая гостя похвалить угощение. — Вот, прошу любить да жаловать мою дочушку, Дуняшку: она у меня одна… Все, что по милости Божией да государской сколотить смогла, — все ей! Братец у меня, родной, один; его это дочушечка младшая, сиротка. Другие дочери от мачехи, а эта от любимой моей подружки, я её и присвоила себе в дочери.
Ваня робко поклонился Дуне, а она отвесила гостю поклон в пояс. При этом она подарила его таким вызывающим на сочувствие взглядом, от которого молодой человек должен был почувствовать невольное трепетание сердца. Если бы оно у Вани было свободно, трудно поручиться, чтобы он смог увернуться от расставленных ловко сетей амура; но, занятый мыслью о Даше по низложении соперника, Ваня теперь меньше всего был способен пленяться иною красотою и замечать какие бы то ни было заманчивые взгляды. Холодность Ивана Балакирева, выдержавшего первый обстрел чарующего взгляда Дуни, очень хорошо была подмечена разом и тёткою, и племянницею. Они даже переглянулись при таком неожиданном результате, поставившем их в тупик. Краска, выступившая на лицах тётки и племянницы, вызвана была чувством негодования. Девица, метившая в невесты новому Фебу, отнесла, впрочем, невнимание юноши к её пламенному зову недостатком светского обращения. Такое представление уменьшало вину недогадливого и неумелого и представляло в будущем возможность, может быть, и быстрейшего покорения его. Тётке пришло на ум, что Лакоста успел внушить о ней невыгодное мнение, которое скорее надлежало бесследно уничтожить. Она и принялась действовать с удвоенным усердием.
— Слава Богу, батюшка, что удалось мне, грешной, втолковать кому следует, что тебя, человека молодого хотя, да такого стремого, должны держать в милостивом призрении и полном довольстве. Чтоб было из чего тебе усердствовать… Мы, говорит государыня, Балакиревым и сказать не умею, как довольны. То-то, говорю, государыня милостивая, довольны быть изволите, так надо малого наградить своею государскою милостью, чтобы он не хмурился, думая, чем не угодил. Чтобы понимал он, что служба его замечена и не пропадает, надо его от прочей челяди отделить и предпочесть. Пусть у вас на виду будет, а не со двора, в передней торчит. Там без пути иной такой посылает, который плевка не стоит человека. Здесь уж коли изволят куда послать — сами позовём и расскажем, а лишней посылки не будет. Да надо, говорю, и комнатку ему отвесть: человек он, ино и отдохнуть надобность имеет, коли упарится… все как следует. Вот вверху, здесь, велела очистить комнатку… Сама я, голубчик, все тебе поставила, выбрала, прибрала и позвать тогда велела… Чтобы не с бухты-барахты человека ухватить. Теперь покорно прошу нас не чуждаться; по летам по твоим, коли б Сеня мой жив был, ангельская душенька, в твои бы годы, батюшка, почитай, приходился?! Один вы у матушки-то, смею спросить?
— Один.
— А — то сестрицы, верно?
— Никого нет.
— Что ж, отец-от, что ль, рано скончался?
— Нет, он и теперь жив.
— И матушка здравствует ещё?
— Да как с бабушкой сюда поехали, здорова была… Я сам три года уж не видал, пишут, здорова, а как знать?
— Пишут, так чего не верить?.. А отец-от на службе государевой?
— Кажись, что так. Баили — капралом, что ль, а где — неведомо нам. Не пишет к бабушке и к матери, как уехал… Ровно отца и нету у меня… совсем.
Балакирев, проговорив эти слова, под наплывом горького сознания семейного одиночества почувствовал минутную тоскливость, отразившуюся в живых чертах его подвижного лица. Это не укрылось от внимания Ильиничны, и она разлилась новым потоком ласковых речей, в которых сказывалось как бы горячее сочувствие к бездомному сироте.
— Не вешай головы думной, молодчик хороший, я недаром нянькой служила, с детьми возилась, от их, знать, понабралась норову; как вижу чужую тоску, сама готова плакать. Поведай, голубчик, свою кручинушку… Ино можно попросить матушку: велит государь и про отца испроведать… А родимую захочешь повидать, и то можно: пустят на сколько-нибудь… заслужишь… Главное, не таись от меня, старухи, я же не ворогом хочу быть, а желала бы все угодное сделать… Кое-что во святой час да в добрый могу замолвить, времечко выбравши; и делывали, бывало, по моему челобитьицу…
Ваня молчал. Он ещё памятовал наставление Лакосты, и сладкие речи Ильиничны не совсем могли усыпить его природную осторожность и рассудительность.
Рассудок подсказывал: «Берегись; все, что говорилось, очевидно, недаром. Видывал я, как Авдотья Ильинична шипела на других, да и на меня спервоначала налегла крутенько; совсем не чета теперешнему. Подъезжает теперь, очевидно; только бы понять, с какой стати? Что ей от меня нужно?»
Мы уже выше замечали, по поводу знакомства Вани с попом Егором, что внук Демьяновны был неопытен. И теперь он не мог догадаться: что за цель у Ильиничны прибирать его к рукам. Теряясь в догадках, Ваня был смущён. Она же, с своей стороны, не спускала с него глаз и, подметив его смятение, объяснила это в свою пользу: «Ай да Дуня, значит, недаром трудилась…» — подумала она. И взглядом, устремлённым на племянницу, указала на смущение гостя, — девушкою, разумеется, и раньше замеченное. Дуня повернула голову и, поведя глазами на Балакирева, этим выразила сомнение в том, что можно вывести его теперь чем-либо из бездвижности. Новый, более упорный взгляд тётки, кинутый на племянницу, давал ей приказ не оставлять атаки; вслед за тем Ильинична молвила:
— Дуня, ты бы гостю поклонилась гостинчиком… Вишь, он ломливый: сам будто не смеет.
— Прикушайте, Иван Алексеич: вот яблочко наливное… вот вишенки из царских владимирских садов… коврижки с Вязьмы с самой… сухое вареньице — нам прислали из самого из Киева.
Произнося каждый титул, Дуня поднимала со стола блюдечко и подносила гостю. Он как-то нехотя взял две вишенки и положил подле себя да одну мелкую коврижку, облитую сахаром, с померанцевого коркою.
— Ты, как я вижу, сама, девушка, не умеешь потчевать… Гостя проси, не ленись; не отнимай блюдечка, пока в почесть не изволит взять. Вот увижу я, как он будет упрямиться… приду незамедленно, только взгляну вниз…— И, встав с места, поспешно удалилась. Гость волей-неволей должен был сидеть на месте.
По уходе тётки Дуня подсела ближе к гостю и заискивающим голосом спросила его:
— Чем я, бесчастная, прогневить успела тебя, Иван Алексеич? Когда бы высказал, знала бы по крайности, чем провинилася, рази неумышленно… а то думаю-думаю, ума не приложу.
— Чем ты могла прогневить? Я вовсе не гневлив. С чего ты это взяла, голубушка?
— С того, что не изволишь глядеть на меня, бесталанную, не приветишь словом ласковым…
— Я, голубушка, не мастер речи на подбор подбирать, и в беседу вступать не приходилось ещё, потому по самому, что не для чего… Кто выйдет — скажут, что мне ехать аль идти надо, а коли позволишь утро доброе желать — с нашим великим удовольствием. А насчёт того, что неразговорчив я, то спервоначалу человек к вашим порядкам не пригляделся: как что у вас ведётся… И мы будем делать такожде…
— Мы вот с тётушкой истинно тебя как родного полюбили и так напредки будем всякую приязнь оказывать… Ты же, баишь, здесь в одиночестве… Чай, только по товарищам по полковым сегодня удосужился наведаться… как часок вышел свободный?.. — И сама устремила пытливый взор.
Сердце её сильно забилось почему-то, и вся кровь прилила к нему, наведя на лицо девушки смертельную бледность.
Мгновения показались ей веками, а Балакирев не торопился ответом. Дуня не выдержала и, вся зардевшись пламенем, повторила вопрос: — Что же, по товарищам ходить изволил сегодня до вечера?
— Нет… был у знакомого батюшки отца Егора в посадской слободе, за рекой… А своих видел одного бывшего своего дядьку Семена Агафонова…
— Что ж он, обрадовался, чай, тебе?..
— Как же. Поговорили всласть. Сказал ему, где я… и какую должность мне дали…
— А поп-то вам давнишний знакомец… из вашей стороны, что ли?..
— Нет, здесь…
— И большое семейство у попа?
— Так себе, ребятки есть подростки, есть мелюзга…— И остановился, опустив голову.
У Дуни отлегло от сердца. Ваня не думал лгать, но про Дашу с кем-нибудь заговорить у него не хватало духу. Дуня же была вполне довольна ответами Вани и совсем повеселела. Она в эту минуту готова была обнять всякого встречного. Бросилась бы на шею к Балакиреву, если бы не удерживала девичья стыдливость. А что она чувствовала в эту минуту — трудно пересказать словами. Рукам её почему-то хотелось прыгать, бить такт; делать из пальцев козу рогатую — на маленьких ребяток… Шаловливые пальцы, прыгая, задели без спроса своей обладательницы за грушу, которая потеряла равновесие и скатилась из рассольника на блюдечко морошки, разбрызнув варенье. Несколько брызг попало на белый кружевной парадный галстук Вани, и он полез в карман за платком. Виноватая Дуня поспешила поправить сколько-нибудь свою проказу и, намочив ширинку в воде, принялась смывать морошку. Для большего удобства она взяла Балакирева за плечо одной рукой, а другой принялась тереть кружева, ещё больше смачивая их.
Пришлось в конце концов распустить узел и платок совсем снять с шеи. Дуня принялась поспешно застирывать на кружевах пятна от сиропа, когда вошла тётка и очень благоволительно расхохоталась.
— Вот уж, батюшка Ванюшка, и прачка своя! Добрый знак… Видно, нам тебя и впрямь к своим близким… причислить?
Балакирев поклонился, и поклон этот был принят за чистую монету. Вопрос о причислении к своим молодого лакея царицы — казалось Ильиничне — развивался сам собою, чуть не по щучьему веленью. Самолюбие — великий сводитель концов в такой именно узел, который мы рассчитываем завязать всего удобнее. В мыслях выходит это неизменным и непреложным; на деле бывает иначе. Тётка и племянница обе были в этот вечер в таком настроении, которое не допускало возможности решить дело о Балакиреве не так, как им казалось. Замыванье шейного платка нужно было окончить вполне теперь же, не откладывая до утра. Утром уже лакей обязан был с раннего часа быть начеку, дожидаясь посылок. Поэтому Ваня в комнате Ильиничны дождался, пока затопили печку и виноватая Дуня, встряхивая перед огнём, высушивала кружева да руками сплоила их.
Ваня Балакирев вернулся в свою каютку уже далеко за полночь. Раздевшись, он думал заснуть, но сон не приходил на зов молодого человека. Только на заре уже задремал он и видит себя в воеводской избе в Муроме. Бабушка упрашивает непреклонного солдата, чтобы взял он назад свою явку А он хохочет:
— Ни за что! — говорит.
— Отпусти, голубчик мой! — упрашивает бабушка.
— Сказал: не будет этого — и не будет!
— Проси, Ванечка, служивого! Может, сжалится на твою юность да неумелость… пощадит.
— Пощади! — говорит Ваня за бабушкой.
— Так нет же! — закричал сердитый солдат визгливым голосом Авдотьи Ильиничны. Ваня вглядывается и видит — что не солдат, а сама Ильинична крепко схватила его за руку. Вместо же бабушки стоит Даша поповская и слёзно плачет: «Не оставляй меня, Иван Алексеич… Не переживу я твоего оставленья…»
— Не оставлю, — утвердительно говорит Ваня и чувствует, что его трясут за плечи. Сквозь сон слышит он слова:
— Ишь как заспался, провал те возьми!.. В какую вышь усудобили лентяя, а он и рад дрыхнуть до вечерен, — благо некому будить.
Очнулся Балакирев. Будит его сам Пётр Иваныч Мешков.
— Зачем я вам потребовался? — не без удивления, сев на своё ложе, спросил Ваня грозного интенданта.
— Ещё спрашиваешь, негодяй!.. Видно, нужен, коли вскарабкаться мне, старику, сюда довелось… Ты мне-то скажи, куда девал епанчу свою?.. Новая епанча, с иголочки.
— Сюда, должно, занесли и повесили по приказу Авдотьи Ильиничны где-то… Я ещё недосмотрел.
— То-то, недосмотрел… не прогулял ли ты её, смотри у меня… Лакостов, проклятый, взбудоражил, вишь… Пришёл. «У нас, — говорит, — из передней епанча Балакирева унесена… не видно…» Как, думаю, так? Кто унёс, коли сам не спустил? Хоша стар человек, а коли о добре государевом речь, поплетусь-ка, думаю, да разыщу… Свой глаз всего вернее.
— Спросите у Авдотьи Ильиничны, я сюда переведён по собственному приказанию её царского величества.
— Ладно, ладно, спрошу… Теперь ещё спят, а ты, коли разбудил я тебя, вставал бы да поискал епанчу… За тобой слуг-от нет…
И сам поплёлся из коридорчика к лестнице, оставив разбуженного Балакирева в досаде — очень понятной.
— Вот бестолочь! — плюнув со злостью, прошептал несчастный. — Хорош будет, видно, денёк, коли так начинается.
Пробовал заснуть — не удалось. Встал, делать нечего. Оделся. Слышит — заходили внизу. Сошёл. Сел в коридорчике совсем готовый. Вышел в переднюю — Лакосты нет; хотя обыкновенно и рано приходил старик. Балакирев догадался, что шут, взбудоражив интенданта, намерен сухим из воды выйти. Для того и не приходит… умышленно.
Ваня почувствовал скверное желание отомстить за неприятности, но развитию гнева помешал выход Ильиничны, сунувшей ему в руку записку, залепленную сургучом.
— Снеси к Монсову, к Вилиму Иванычу, и попроси ответ, да поскорее! А придёшь — никому, опричь меня, ответа не отдавай… Знаешь, где найти его?
— Здесь близко, кажется?
— Не знаю, как тебе сказать. Готов ли дом, что наискосок дворца, через дорогу… А не то — и на Городской остров скатай, только скорейча же. Выходила от Самой Анисья Кирилловна и сказала, чтоб наспех ответ принести.
— Бегом слетаю… Да, кстати: куда убрали мою епанчу из передней, с гвоздя? Индентант спать мне не дал — пристал, куда я девал епанчу… «Прогулял», — говорит, — и все тут.
Ильинична спросила у посыльной своей. Епанча, конечно, оказалась прибранной, и место указано, где вешать её. Пошёл молодец и нарочно завернул в подклеть к интенданту — показаться в епанче.
— Ну, ин ладно… Ужо я напою старому черту, шуту проклятому… Нельзя не искать, коли наврал, что пропала у тебя… Ты на меня не серчай, и сам, коли в чём в ответе, искать примешься… коли говорят, утерялася. Юрок ты, сам царь говорит, ужо буду знать, что исправен… Ступай же, брат! И мне, и тебе некогда пустословить.
Вот и все оправдание за кутерьму. Пришёл к Монсу.
— Цидулу велено передать и ответ получить, — объясняет Ваня худощавому юркому молодцу, в передней палате что-то писавшему.