— Через немчуру выезжий… вишь ты, хря какая… А туда ж, петушиться умеет — мушкет подвысь… Не научать бы мне стервеца вправду, а с подвоху лгать что на ум взбредёт, — не раз каялся, думая вслух, Борзов, уже не встречаясь с Балакиревым, погрузившимся в море муштрования «олюхов».
Суворов был по-прежнему дружелюбен к Алёше, но ничего не мог сделать в его пользу при общем нерасположении к «выскочке». Так называли однополчане, старые солдаты, капрала Балакирева, не прощая ему скорой выслуги и милости начальства. Степан Суровцев, капрал, из бывших под Азовом, вхож был в Преображенское и знаком Сашке Меншикову. Этот любимец счастия не особенно милостиво слушал похвалы кому бы то ни было, кроме его персоны. Суровцев был человеком невысоко покуда поднявшимся, но любимым Сашкою за язычок. Он к тому же будущему светлейшему оказал и услугу спервоначалу: обучал его мушкетец держать. В память этого и принимался и выслушивался. Подчас и подачки получал; подносили ему и чарку. Вот сидит он да ведёт, как, что в полку делается, и видит: вдоль по слободе катят Андрей Апраксин, Кикин да Балакирев с ними.
— Эти двое неразлучны с чего-то теперь —неспроста что, — молвил дальнозоркий Сашка. — Третьего не знаю… вашего полку?
— Капралишко это, Балакиревым прозывается. Вейдовской подхалим… Слышно, через Монцовну в чин произошёл.
Меншиков при этих словах стал пристально вглядываться.
На беду, соскучась ожидать взноса пятидесяти рублей, Матрёна Ивановна послала Павлушу, бывшего у них на побегушках, разыскать капрала Балакирева в полку. Как не разыскать расторопному Павлу Ивановичу, будущему генерал-адъютанту Ягужинскому, оку государеву, капрала Преображенского на полковом дворе? Нашёл.
— Здравствуй, Алексей Гаврилыч! Что так долго не бывал у нас?
— Где то ись? — прикинувшись непонимающим, вздумал было сыграть комедию Алёша.
— Матрёна Ивановна Монс приказала тебя к нам позвать да напомнить, что не мешает добрым друзьям помнить обещания.
— Какие обещания? Какая Матрёна Ивановна?
— Ну, полно, друг сердечный, напускать дурь… неравно из капралов могут и солдатом не оставить.
— Было бы за что!
— Да за здорово живёшь, к примеру сказать…
— Ты, братец, это у себя рассказывай, а не здесь… Проваливай откуда пришёл!..
— Я-то!.. Да ты, Алексей, в своём ли уме? В свою ли голову гнёшь, полно!.. Рога-то козлиные собьют, голубчик!
— Не ты ли?
Павлуша улыбнулся презрительно, но удержался.
— С чего ты на меня-то напустился? — сказал он спокойно Балакиреву. — Я посланник, а послов, коли что и неладное передают, не оскорбляют. Мне с тобой делить нечего… Могу по дружбе тебе посоветовать, дрязг не поднимай. Коли взялся — плати. Не хочешь — твоё дело… Может, дороже обойдётся, коли не заплатишь… Не мытьём, так катаньем доедут…
Рассудок взял верх над горячностью Алексея; он простыл и подал руку Павлуше, прося извинить.
— То-то, извинить… Не ровен час… Я бы вспылил по-твоему… Мог бы тебе много зла наделать…
— Ну, друг, Павел Иваныч, рассуди, за что я экой стерве полсотни понесу? Ну при чём она? — смею спросить. Адам Адамыч к себе меня призвал. Доспросил, как и что знаю я. Нашёл — могу учить… Капралом принял… Я отдался науке, видит Бог, усердно… Теперь всякого сам выучу…
— Все так… да, говорит, обещанные… За знакомство с Адам Адамычем…
— И то устроил Андрей Матвеич, ей-Богу, право!
— Слушай, Алёша… Я не спорю, что полсотни не шутка и выдавать жалко— ни за что ни про что да сам я слыхал, как ты говорил на слова Андрея Матвеича, и он подтвердил.
Балакирев пожал плечами, припомнив.
— Ладно, — говорит, — скажи, удосужусь — приду, часть принесу… Всех теперь нет…
— Ну… хоть часть… покуда.
— А ты не уходи… пойдём, угощу.
— Какое угощенье… поди ты к Богу!
— Нет… нельзя…
И настоял-таки. Павел Иваныч пробыл с недавним чуть не оскорбителем не один час за медком барбарисовым. Расстались друзьями. Побранили его за промедление дома. Сказал: не скоро нашёл; занят был ученьем; обещал часть принести.
— Это ещё что за новость! Часть? Посмотрю я, как он посмеет не все сполна выложить!..
И ещё пуще распыхалась нетерпеливая Матрёна Ивановна.
Наступил вечер. Собрались гости обычные. Явился и Балакирев. Матрёны Ивановны нет. Подходит к нему Вилим Иваныч Монс, мальчик лет десяти, брат красавиц, не по летам смышлёный.
— Отдай мне пятьдесят рублей, должных тобою моей сестрице Матрёне Ивановне!.. Мне нужны они… Я лошадку куплю… Я…
— Я тебя знать не знаю… С чего пристал? — отрезал, не приготовившись, Алексей.
— Подай! — и все тут, кричит дерзкий мальчик.
— Что подать?
— Деньги мои!
— Где ты их взял?
— Не твоё дело! Мои — и давай!.. Обещаны…
— Я тебе ничего не обещал!
— Обещал… За то, чтобы капралом сделать тебя…
— Кто же сделал капралом? Ты?
— Не я, а через нас сделали.
Вдруг неожиданно входит царь и — прямо к Балакиреву и мальчику:
— Кого сделали капралом через вас? — спрашивает мальчугана Пётр.
— Его! — дерзко отвечал Вилим, показывая на Балакирева.
— Кто? — допрашивает Пётр.
— Я не знаю — кто… а знаю, что сделали… Он капрал теперь…
Пётр смерил глазами встревоженного Балакирева и спросил его в свою очередь.
— Давно служишь?
— Полтора месяца.
— Капралом?
— Капралом!
— А солдатом сколько?
— Я принят… знающий…
— Не служил солдатом?
— Нет… Я…
— Какой знающий?
— Артикулы… темпы… Спрашивал Адам Адамыч Вейд… Я отвечал, и за моё знанье удостоил капралом… учить других… и учу я, великий государь… сам изволь увидеть, как мной довольно начальство…
Пётр смотрит на него и припоминает Вдруг блеснули глаза — вспомнил.
— Ты был в лесах на Воронеже?..
— Был.
— А здесь зачем?
— Пригласили…
И опять погрузился Пётр в думу. Лицо его сделалось мрачно, и на нём ярко выразилась недоверчивость…
— Твоё место в полку… а не по немецким домам шляться! — сказал строго государь и ещё раз окинул Балакирева с ног до головы…
А Вилим Монс своё говорит, показывая на Балакирева.
— Он должен был сестрице деньги дать… Она мне велела получить. Он не хочет…
Но уже вбежали девицы Монс и стали шикать шалуну. Пётр молчал и делался мрачнее. Балакирев стоял как вкопанный. По знаку царя он вышел…
Что было после ухода его в доме Монсов, осталось, разумеется, неизвестным, потому что все прочие, сидевшие в светлице, с приходом державного гостя незаметно исчезли.
Балакирев, идя к себе, обеспокоенный, завернул к Апраксину.
— Ну, что? Нигде тебя не видно. Все в Преображенском полку у себя.. Как дела?
— Да что греха таить, — бояться начинаю, не было бы чего неладного… Сердце ноет…
И рассказал, как и что было.
По мере рассказа и Андрею Матвеичу стало делаться жутко. А когда кончил Алексей, он только руками развёл, и лицо приняло выражение полной безнадёжности. Затем оба молча просидели до петухов. Каждый боялся пересказать словами, что представляла ему дума.
Можно верить, что не много пришлось проспать в эту ночь Балакиреву.
Чуть свет поднялся он и вывел на лужайку своих «олюхов».
Мало-помалу свежий воздух, раннее утро и одушевление самим занятием настроили мысли Алексея бодрее. Он ожидал чего-то грустного, но уже приготовился встретить незнаемую беду бодро и с уверенностью в правоте своей.
Голос капрала получил полную силу, он речисто отдаёт команду. Топот шагов в ногу и звуки от стука мушкетов отдаются отчётливо, сменяясь голосом команды. Уже и солдаты были значительно подготовленные, и ученье ведено было хорошо. Капрал, стоя спиной к забору полкового двора, не мог видеть, как из ворот его вышла кучка офицеров. Тут были: Вейде, Головин, оба майора и сам царь. Выйдя, установились они поодаль и смотрели на ученье довольно долго. Царь внимательно следил за учителем и не нашёл ничего, что бы похаять или найти небрежным.
— Довольно… отдохните! — не видя стоящего начальства, скомандовал капрал.
— Возьми теперь ты ружьё и покажи, как сам управляешься им, капрал! — раздался голос государя.
Балакирев взял у ближайшего рядового ружьё и, отдав честь по уставу, стал, обратившись лицом к Петру, очевидно не гневному, а, напротив, довольному виденным ученьем. Раздалась команда. Сперва по порядку, потом вразбивку, по темпам выполнил мастерски капрал все эволюции.
— Хорошо! Вижу, что умеешь и капральства стоишь. Но… не здесь у нас только обучать нужно. Пусть в Азове послужит[268] и оправдает повышение в капралы без выслуги…
Подошёл Адам Адамыч Вейде и по-немецки сказал в своё оправдание — почему взял прямо в капралы.
— Пусть так! — ответил спокойно государь. — А в Азов послать немедленно!
— Лучший капрал в полку, государь! — осмелился ходатайствовать Автомон Михайлович Головин. — Я обещал ему сержантом сделать при первой возможности.
— Ну… пусть сержант будет, но — в Азове!.. Не наказанье посылка, если с повышением!
И, поворотившись, ушёл царь со свитою.
— Вот, значит, как Бог-от милостив! — узнав про назначенье в Азов Балакирева, злорадно отозвался Борзов. — Не брезгуй, значит, стервец, теми, кто дорогу показал, — прибавил он внушительно и обратился к сторожу с обычною просьбою: — Ссуди алтынчик, Якимушка.
— Изволь, так и быть, на радостях, что лиха избыли, Алёшку того самого… Мне ни в жисть на табак полушки не уволил. А деньжищами знай идёт да побрякивает.
В это время почти подбежал к Борзову и Якиму Суровцев.
— Идём. Бери и меня в складчину. А коли нет, сам угощаю вас троих; дай Боже многие лета Александру Данилычу. Слушайте, ужо я поведаю все как было по ряду.
И трилиственник поворотил к кружалу.
Решение получило полную силу и убило на первых же порах в Алексее всю прежнюю энергию. Вот он и сержант, — да к чему это повышение… в клетке?! То-то злой язык клеветника маленького! Змеёныш! Заведомо раздавить бы гадину! А не клеткою не считал никто житья в Азове, среди пустынь, в крепости, то и дело ожидая осады, а там и похуже может быть что, не ровен час…
Сегодня — как вчера, завтра — как сегодня, там проводят люди целые года. Та же участь ждёт и Алексея Балакирева.
Родные о нём, пока он жил в Москве, не получали частых уведомлений; а как услали в Азов — след простыл. Жив или мёртв, как и от кого узнаешь? Мы с ним тоже долго не встретимся.
Глава IV. ЧЕРЕЗ ПЯТНАДЦАТЬ ЛЕТ
Об отце по-прежнему помина нет. Мы теперь должны рассказать, что делалось с сыном-сиротой.
Страдала бабушка, что поп нарёк; Иван, Христа ради юродивый: думала, проку не будет, а вышло преразумное дитя Ванечка.
У матери и у бабушки одно утешенье — подросток — не надышатся на него. Забавный был ещё — клоп клопом. А с десяти лет просто иной раз старого и бывалого озадачит. Станет присловья прибирать, все у него выходит таково складно да ладно. Начнёт пересказывать, где что увидать пришлось, да вдруг такую вяху[269] отпустит, что мать и обе бабушки головой только покачают; а попадья, что по-прежнему у Лукерьи Демьяновны гостит, невольно скажет: «Ты, малый, больно затевущ — будешь ли живущ?»
Вот и двенадцать годков минуло внуку Демьяновнину. Дьякон стал ходить — грамоте учить, да мать и бабка маху дали. Не взяли в толк, что мальчику не одно читанье нужно, а писать надо бы хоть сколько-нибудь. Да, на беду, отец дьякон сам до письма не дошёл, однако не только не говорил об этом, а ещё хвалился, как добрый: я, говорит, все произошёл!
Учился мальчик с ленцой, но его не принуждали, и почти три года дьякон таскался. Всю Псалтырь, не только Часовник, с Ванюшей прошёл, а про писанье все ни гугу! — так и промаячил время. Хвать-похвать, а молодцу пятнадцать лет, и потребовали дворянчика на смотр; в Питер куда-то, на край света, нужно везти. Царское вышло в ту пору повеленье дворянских ребят представлять государю на посмотренье[270], — что укажет. Бабушка как почуяла этакую беду, на первых порах— к воеводе, разумеется, не с пустыми руками. Дойти до воеводы тоже прямо не удастся, — известно, народ приказный вороватый, даром и пальцем никто не повернёт, не то чтобы без посулы что указать или рассказать Да на ум наставить. Как устлала помещица деньгами дорожку, так и присоветовали с воеводихой коммерцию завести: она всем принимала. Объяри[271] на сарафан было, разумеется, мало, — попросила десять рублей в долг, а порукой волк. Зато до воеводы Лукерья Демьяновна доступила, и он своё воеводское слово дал: дворянское дитя Ваню не разыскивать, буде в нетях очутится. Да, на грех, случись в воеводской избе солдату быть на ту пору, как помещица о заступничестве за внука просила. Солдат вслушался в разговор, словно соболезнуя, и имя спросил. Воевода с доброго сердца думал и ему хлеб дать — Лукерью к служивому обратил. А злодей, служба, выспросил все как есть, в свой список записал да и билет выносит: «Вот, — говорит, — тебе, бабушка, явка, в Питер внука Ивана Алексеева сына Балакирева привезть на срок к Ильину дню[272], безотменно, оберегаючи себя от конечные опалы и гнева царского величества за нарушенье его государской воли». Вот оно на какого изверга напала бедная Лукерья Демьяновна!
Она было просить службу чтобы явку эту свою взял он и детища не губил. Да куда тебе! рыкнул, словно зверь. «Мы-ста не хуже ничем и не грешней, чаю, ваших щенков-детушек, да как есть под лямку угодили, а вы увернуться хотите? — шутишь, душа!», а сам хихикает таково обидно да зло. Помещица ну со слезами умолять ворога да умасливать. Ничем не проняла этакого зелья. Даже, стыдно сказать, на колени становилась и упрашивала: «Отец родной, заставь вечно Богу молить! Одним на потеху нам с матерью Ванечка… не вынесет он ваших муштров, дитя слабое, больное..»
Солдат знай рукой машет да своё несёт: «Стерпится, слюбится!» — «Какое же слюбится, — не выдержала Лукерья Демьяновна, — и сжиться не сживется он с экими порядками опротивят они хошь кому, не токмя дитяти». — «А палка на что? — прикрикнул служба на барыню. — Вобьют и узнать заставят самую мудрёную науку».
После этого Лукерья Демьяновна уж и не посмела перечить и уехала с горем домой. Там уж и мать, и бабушка плакали-плакали над Ванюшкой, да и стали готовить его в далёкую дорогу. В Муроме Лукерья Демьяновна одно только путём наладила. Живучи в городе, взяла доброго человека, расстригу одного, немного Ванечку писать поучить. Весну-то всю да лета часть, до выезда, он и выводил с дитятей всякие разные каракули.
— Дитя, — говаривал учитель часто, — зело понятливо, а уж удали такой, что и сказать нельзя.
И подлинно, Ванечка по-всякому выходит не то, что отец; пока дяди-злодея не спознал. Алешенька, с детства был ленивчик да все больше к женскому полу льнул. Ванечка, напротив, как подрастать стал, с улицы не сходит: с мальчишками все в атаманы играет.
Бабушка с плачем поведала как-то, что недолго ему дома быть — на царскую службу, батюшка, тебя усудобят, света моего; а там, известно, не жалеючи муштровать станут.
— А ты то, бабушка, говорила, что меня, как дворянского сына, сам царь смотреть будет… Вот ужо я и увижу, каков царь-то у нас.
— Глупенький! Что ж тебе из того, что царские очи светлые удостоишься видеть, да тяжко тебе будет на службе-то царской?.. Турить будут, кому бы и не надо; тычки давать, кому бы и не довелось.
— Я, бабушка, не буду дожидать, чтоб тычок-от дали, сделаю попрежь что велят. А коли велят служить, дадут и выслужиться. Вот тятя и не много служил, как сама ты баишь, да неохочим до дому стал.
Каково это? Судит точно как человек бывалый.
Расстрига-учитель начал было про гневливость государеву россказни вести, да Ваня ножками затопал: «Перестань, — закричал, — врать! Ну, с чего царю гневаться на все и про все? Про вину да за непорядки и бабушка, коли узнает что, няньку мою, Мотрю, расхлещет как есть, а гнев пройдёт, пожалует её, на повойничек даст, али алтын подарит, али найдёт ещё какой ни есть милостью. Так и царь. Нужно — погневается, а там и помилует; ведь свои ему люди-то мы с тобой! А может, дела-то у царя много, да и важней оно, конечно, чем во дворне работы, по домашеству. Стало, и вред от порухи больше, и взыску должно больше быть».
— Вот какой у меня умница Ванюшка, как ладно рассудил. — решила мать. — А годы-то какие ещё, всего шестнадцатый годок пошёл.
Из себя же Ваня молодец молодцом, тончавый да высокенький. А уж так приветлив: всякому мужичонку норовит попрежь сам шапку снять. И духовный чин уважает отца Данилу особенно. Только мать Маремьяну, знакомую бабушке монахиню, не любит — лгуньей её называет.
Петербург в первые двенадцать лет по основании своём представлял только зачаток большого города и был страшным для большинства русских людей, поскольку при Петре I здесь было взысков, требований, строгости начальства больше и будто бы смертность сильнее. В нём кипела усиленная деятельность стройки. Проложенные покуда без большой обдуманности улицы наполнялись домами, похожими на деревенские избы; застраивались пустыри медленно и как попало. Только на городском острове поставленные в ряд на Неву домики казались значительными и глядели так приветно в праздничной, светлой, тесовой оболочке. Единственный въезд в город был с Ямской. И, достигнув новой столицы, путникам не верилась её близость; даже въехав в Ямскую, путники долго оставались в сомнении: не сбились ли они с дороги? Вытянутые в один ряд избёнки шли от убогой церкви, стоявшей посереди неогороженного кладбища на болоте, и всего ближе напоминали деревню, да и то не из богатых. Несмотря на протяжение этой слободы чуть не на версту, никак не верилось, чтобы обыватели тут как сыр в масле каталися. Три кабака, конечно, докладывали, что зелёного вина тут должно выпиваться вволю; но пьяных на улице не было видно, хотя немного попадалось и непьяных, проезжих и пешеходов. Чахлые ивки изукрашивали неказистый болотный пейзаж. Зеленело все вокруг, и на рыхлой луговой почве, и в застоявшейся воде канав для осушенья; от этого обилия зелёного цвета под ясным небом и на припёке чувствовалось своего рода утомление глаз. Недостаток разнообразия и связи чувствовался на каждом шагу. На этом новом месте всяких народностей люди сошлись спешно и подбивались всеми мерами к спешному неустанному труду. Конца и края его тоже не было видно ни работникам, ни наблюдателям за ними.
Умная старуха Балакирева, в июньский жар въезжая с внуком в Невский город из благословенного затишья Муромских лесов, вынесла такое именно заключение о парадизе Петровом[273]. Ямская слобода ей ещё показалась сколько-то похожею на Русь, все как следует и грязь есть! — без грязи нельзя же быть! И кабаки торчат — без них тоже не бывает житья человеческого. И бревенчатые связи да срубы везде на глаза попадаются, и телеги торчат поперёк проезда — все как следует, почему не взять бы в сторону? — да не ожидали ведь нас. Правда, не мы одни должны здесь проезжать. В этом-то невдомеке и есть, что называется, Русь. Убогие церковки везде на новых местах прежде видишь, поповство пообживется, тогда, глядишь, храмы на славу соорудят. То правда, что, выбравшись из Ямской, опять путники впадают в недоумение. За Ямскими слободами везде город начинается, а здесь — просека какая-то, да, кажись, и конца её нет. Бабушка со внучком все едут, а ни жилья, ни монастыря, ни храма Божия ниоткуда не видать. Что же тут такое? Лес вырублен, канавы в берегах стоят полным-полны, и души человеческой ничуть. Вот, никак, речка заблистала; перед речкой острог какой-то стоит; доносятся из него звуки топорного тюканья. А вдали, налево, за дорогой, никак, церковку, судя по крестику, видать. Чуть приметно желтелся крест между нагромождёнными почерневшими кровельками храма Божия. Ближе и ближе к нему наши путешественники — и виднее делается им необширный храм. Сбоку, подле канавы, три избы, поповские, должно быть; а левей потянулись опять убогие домишки, в два да в три оконца. Тут вдруг из крепости народ с работы повалил по троекратному звону в колокол. Помещица велела остановиться в сторонке своему вознице и стала спрашивать проходящих молодцов: «Где нам казённый двор найти?»
Так было прописано в ярлыке, данном внуку в воеводской избе в Коврове: «В Питербурхе явиться на казённом дворе».
Выискался один, солдатик, что ль? — трудно по белому балахону-то судить, что он за птица; тесак, никак, висит на чёрной перевязи, а на голове блин какой-то распущенный, краешки вперёд торчат, затеняя молодое лицо с жидкими, поднятыми вверх усиками. На немца больше похож был парень, а по-русски откликнулся: «Знаю, — говорит, — что вам требуется!»
— Надоть вам, бабушка, направо забирать, вон в тую набережную слободку! — и пальцем показал за луг к берегу. — Это будет по Неве с версту, во… до перевоза доберётесь на городской остров… а как переедете, там и есть. Должно, недоросля вам являть?
— Точно так, голубчик! А смею спросить, вы-то сами каковские?
— Я-то, государыня, блокшифмейстер, здеся, в Адмиралтействе, с работы обедать погнали.
— Дворянин, сударь?
— Как же, из помещиков в Суздальской провинции Владимирской округи.
— Землячок наш, значит… Поклонись, Ванюшка! Может, господин дворянин пригодится, как, бишь, величать-то?
— Блокшифмейстер Норов!
— Слыхали про Норовых, слыхали. Вы не близко от нас, а все же, голубчик, свой своему поневоле друг! Прошу Ванечку моего любить да жаловать… Первой ты, государь, откликнулся мне, старой бабе, здеся; дай Бог тебе здоровья, что вошёл в наше положение… может, и до вечера бы плутали.
— Зачем так?.. В Питере, голубушка, не в пустыне; здесь покажут все, что требуется. Всякий на спрос должон отвечать. А молчат коли… значит, не знают, о чём спрашиваете.
— Ишь какой господин-от Норов приветливый, кланяйся, Ванечка… понитной[274] балахончик-от, а все дворянская кровь, не мужику чета!
— Все едино, матушка, здесь… Каждый знает своё дело, и коли мужик с головой, а дворянин глуп, так и мужика поставят учить дворянчика… Знамо дело!
— Ишь ты, какой востренький! Дело-то дело, голубчик, да как это, ума не приложу, может мужик дворянину-то указывать? Ино ему мужицкое слово не покажется и не захочет он по-евонному сделать, а по-своему… Что мужик за указ?
— За упрямство здесь бьют и плакать не велят. А коли сам не дошёл — слушайся, кто знает получше тебя.
— Получше… слова нет, свово брата, коли… а мужик, сам рассуди… может ли быть получше дворянина?
— И ещё как бывает! На то государь Пётр Алексеевич и сам топором не гнушается, чтобы различия в деле не было: кто умён да знаток — тому и приказывать, а неучам да незнаям впору слушаться беспрекословно. Вот и я, как в список на смотру попал в тысяча семьсот пятом году, попервоначалу много с дурости слез пролил, все обижаясь на непочет… а как палки раз-другой отведал, — как рукой сняло… А там в немецкую сторону в науку на четыре года отбыл… Мастер был немец, аспид просто, все не по ем… одначе оттерпелся… и понял я блочное дело… сам теперь другим указываю и государю знаем стал… трудимся…
— Ишь ты, как Бог-от милосерд… Государю, говоришь, знаем… и правда это?.. понитник носит… и государю знаем!..
— Да государь и сам на работе в равендуковом бостроге[275] и в таких же исподних, так-то удобнее в Адмиралтействе то пором рубить и пластину из брёвнышка мастерить, что ахти, ну Ей-Богу, право. Не веришь, пожалуй, мне, голубушка! — заключил словоохотливый делец, заметив на лице Балакиревой выражение сомнения, очень понятного у дворянки, о личности царской не имевшей должного представления.
Норов приветливо улыбнулся, нисколько не обижаясь на выказанное недоверие. Замялся было сам немного. Да тут же нашёлся, обратившись к молодому человеку, из уважения к бабушке не вступавшему в речь, пока она говорила.
— Как вы прозываетесь? — спросил блокшифмейстер Ванечку.
— Иван Алексеев сын Балакирев, недоросль дворянский.
— Грамотный?
— Читать умею гораздо, в писанье не особенно дошёл.
— А окромя русской грамоты что?
Этот вопрос так был неожидан для Ванечки, что он только руками развёл, а на лице его, отмеченном живою мыслию, выразилось полное недоумение. Несмело как-то ответил он:
— А что там ещё есть?
— Как что? Читанье только тебе руки развязывает доступить к всякому знанию; прежде всего счётная мудрость, арихметика… без её ни шагу шагнуть не дерзай. Второе — география требуется, коли во флот к нам норовить будешь… в навигацки школьники по летам, кажись, опоздал уж. Сколько лет?
— Шестнадцать минуло!
— На семнадцатом лете, голубчик, дворян с одною грамотою в солдаты простые записывают, в ряды…— сочувственно, с грустью в голосе ответил умный Норов.
Как ножом в сердце ударили слова его Ванюшке и бабушке.
Заметив неприятное впечатление от своих слов, Норов поспешил проговорить скороговоркою:
— Прощенья, одначе, просим, коли пожелаете основательно все узнать про здешние порядки, милости прошу в воскресный день на шабаш к нам в Большой Морской слободе, спросите дом плотника Вахрамея Савина. Я, Иван Андреев Норов, стою у него в постояльцах. Недосужно…
— Вахрамея Савина дом, — выговорил, запоминая, Ванечка.
— Иван Андреич Норов, мой голубчик, ласковый дворянин! — выговорила Лукерья Демьяновна.
Грустная весть о нерадостной судьбе при теперешних порядках вслед за явкою на смотре, по словам Норова, заняла теперь все мысли и бабушки и внука. Она, впрочем, скрепилась покуда, приказывая вознице поворотить мимо крепости и взять по берегу Когда же поехал возница по прямой линии, пробираясь между начатых построек чуть не шагом, настойчивая Лукерья Демьяновна невольно отдалась горестным мыслям и не находила слов утешения для внука Он же, казалось, озадачен был только в первое мгновение и теперь, мирясь с судьбою, видел и надежду.
По указанию Норова найден за рекой казённый двор, отыскана ижорская канцелярия светлейшего[276], явлен[277] в ней недоросль Балакирев, и дан ему ярлык — ордер «стать на смотру великого государя в первый день сентября сего тысяча семьсот пятого на десять года, без всякого огурства». Оставалось до смотра тридцать шесть ден, и съезжать из Петербурга ни под каким видом не велено. Сиди у моря и жди погоды! Лукерья Демьяновна — баба денежная; уехать до смотру и сама бы не решилась: как оставить одного Ванечку? Рассудок подсказывал, что, коли беды нельзя отвратить, можно погадать да разузнать, как бы горшего зла избежать. Сблизиться с Норовым самое было лучшее — бывалый человек! Мог на пользу посоветовать кое-что.
Вот дождались воскресенья. Поместились довольно уютно Балакиревы в Посадской Большой, недалеко от казённого двора. На Адмиралтейский остров дорога знакомая; разыскали и дом Савина Вахрамея; доложились у постояльца: «Можно ли?»
Выбежал офицер бледноватый, с усиками, в тонком кафтане немецкого покроя, в паричке завитом да в ботфортах. Совсем не чета тому мастеровому в понитке, что при въезде наших горюш, идучи обедать, попался.
— Да подлинно ты ли, сударик, Иван Андреич Норов прозываешься? — не выдержала старая помещица.
— Я самый и есть. Видели вы меня на деле; теперь праздничаю, милости просим… пожалуйте!
И закуска на столе, и двое товарищей налицо, такие же бравые. Народ словоохотливый, в беседе душу не прочь отводить, речь полилась рекою. Лукерья Демьяновна поняла, что годы Ванечки ушли непоправимо… Малограмотному — хода нет. Разбиранье книг ни во что не ставится, а коли бы цифирной мудрости малую толику прихватил, иное бы было, коли умом-разумом не обидел Бог.
— Есть ли чем мастеру-то цифирному поплатиться? — спросил не без участия один из офицеров, увиденных Балакиревыми в первый раз теперь у Норова. — Я вот и сам в семьсот шестом году, как привезён, здесь, слава те Создателю, у шведа пленного и арихметикой и геометрией призанялся. К смотру не успел — в службу записали, а ходить к ему не заказали. Через два года перед флагманами экзамен сдал и в поручики угодил! На то знание, говорят, зело нужно и восприяти всякому досужно.
— И теперя здесь этот, как ты, голубчик, назвал… учитель-от твой?
— Здесь! И дворян берётся приготовлять к службе. По математике тем паче, и навигации нечто, и землеописанью, что географией прозывается. Вот бы вам к ему недоросля на месяц?
— Охотно, государь! Потрудитесь свести.
— С нашим великим удовольствием!
Большей обязательности и в наши дни представить трудно, а не только за полтора века с лишком со стороны совершенно незнакомых людей, когда у служилого люда царили, можно сказать, московские порядки: «Без приноса нет спроса!»
Угостив искреннее, чем по-родственному, Лукерью Демьяновну со внуком, Иван Андреевич Норов с товарищем Максимом Петровичем Ходеневым пошли их провожать и разыскивать учителя-шведа.
Это был швед Йозеф Текенс, математик-землемер. Взятый в плен в 1704 году, он оставлен был в Петербурге в качестве переводчика, зная по-русски, хотя и не так говоря, как русский человек. Ещё Корнилий Иваныч Крюйс[278] оценил достоинство честного Текенса и нашёл ему занятие: обучение счёту солдат морских. При главном начальстве Апраксина в толмачевстве Текенса не было нужды, и он поселился на городском острову и завёл публичную школу в довольно обширной светлице.
В воскресенье нашли школьного мастера дома, и он скоро понял, что требовалось, но долго отнекивался взять теперь ученика, несмотря, что не стояли за деньгами. Уступил учитель своему ученику неохотно; причина отнекиванья скоро сделалась понятною.
В школе у Текенса началась новая жизнь для Иванушки.
Швед обрусел настолько, что говорил по-нашему довольно внятно и имел, можно сказать, в своём роде дар втолковать даже олуху малограмотному положение, и процесс действия счётной науки. Он имел разве один недостаток: всему брался научить систематично, проходя курс годовой или полугодовой, а для вновь приходящих курса не начинал сначала. Кто учился два-три года, выходил толковым арифметчиком и геометристом. Для новичков, которые приходили в конце, курса, это было невыгодно. Что, например, недорослю нашему удастся приобрести в остающийся до смотра месяц? Теперь же учитель на него и не смотрит! Система — что машина.