Василий Голицын, кроме Посольского приказа, получил в ведение Малороссию, слободские полки, Новгород, Пермь, Смоленск, Киевскую лавру и иные важнейшие монастыри, богатые казною и влиянием на народ, заведовал иноземными храмами в России и даже склонялся к католическому блеску и формам церкви, получил и Немецкую слободу в Москве, а равно и всех торговых иноземцев, в качестве верховного консула по торговым оборотам, совершаемым в чужих краях. В 1686 году умер Милославский, и все приказы, оставшиеся без начальника, Софья поручила Голицыну. Таким образом, он фактически стал главой всей правительственной машины, диктатором, без объявления о том, и сам же водил войска в походы.
Шакловитому, кроме Стрелецкого приказа, царевна поручила и Сыскной приказ, Тайную канцелярию свою.
Безродные и не особенно способные, но послушные люди занимали иные важнейшие посты. В Разряде, исполнявшем обязанности генерального штаба, сидел думный дьяк Василий Семёнов. Окольничий, худородный дворянин Алексей Ржевский ведал финансами России в качестве начальника Большой казны и Большого прихода.
Удельное ведомство, так называемый тогда Большой дворец, поручен был не одному из первых бояр, а простому окольничему из рядовых, Семёну Толочанову. Он же оберегал и всю государственную сокровищницу, Казённый двор.
Земские дела вёл думский дьяк Данило Полянский, в Поместном приказе дворянские, вотчинные дела вершил окольничий Богдан Палибин.
Если эти скорее прислужники, чем сановники большого государства, и были удобны, как послушное орудие, то, с другой стороны, положиться на них было невозможно в случае решительного столкновения с какой-нибудь опасностью.
Софья скоро узнала это на самой себе. Постепенно раскручивая пружину, туго затянутую для неё стрелецкими волнениями в малолетство царей, Софья, уже через месяц после возвращения в Москву стала всюду показываться на торжественных выходах наравне с царями.
Сильвестр Медведев и иные придворные льстецы-борзописцы не только слагали в честь царь-девицы оды и панегирики, Шакловитый постарался выполнить в Амстердаме хороший гравированный портрет её, в порфире и венце. Был прописан титул, как подобает царице-монархине: «Sophia Alexiovna, Dei gratia Augustissima». Копии портрета на Государственном орле[91] печатались и в Москве, в собственной печатне Шакловитого.
Пётр видел, как сестра посягает на царскую власть вопреки воле народа, воле покойного Федора Но что было делать? И он молчал. Только царица Наталья отводила душу у себя в терему, обличая замыслы царевны.
Однако и тут нашлись предательницы, две постельницы Натальи — Нелидова и Сенюкова. Они дословно пересказывали Софье все толки о ней, все, что слышали в теремах Натальи.
— Пускай рычит медведица. Когти да зубы надолго спилены у ней…— отвечала рассудительная девушка, но приняла все к сведению.
И только через два года, в 1685 году, решилась открыто объявить себя не помощницей в государских делах малолетним своим братьям, а равной им, полноправной правительницей земли.
И вот с тех пор на челобитных, подаваемых государям, на государственных актах и посольских грамотах повелено было ставить не прежний титул, а новый, гласящий:
«Великим государям и великим князьям, Иоанну Алексеевичу. Петру Алексеевичу, и благородной великой государыне, царевне и великой княжне, Софье Алексеевне, всея Великия и Малыя и Белыя России С а м о д е р ж ц а м…»
И на монетах с одной стороны стали чеканить её персону.
Три года после того спокойно правила царевна, хотя и смущало её поведение Петра.
И почти сразу положение круто изменилось.
Ещё до майской маеты и мятежа Наталья с Петром при каждой возможности выезжала из Москвы в Преображенское, возвращаясь лишь на короткое время в кремлёвские дворцы, когда юному царю необходимо было появляться на торжествах и выходах царских.
А после грозы, пролетевшей над этим дворцом, сразившей так много близких, дорогих людей, и мать, и сын с дрожью и затаённой тоской переступали порог этих палат, когда-то милых сердцу по светлым воспоминаниям той поры, когда был ещё жив царь Алексей.
В Преображенском, почти в одиночестве, окружённые небольшой свитой самых близких людей, в кругу родных, какие ещё не были перебиты и сосланы в опалу, тихо проводили время Наталья и Пётр.
Мать всегда за работой, ещё более сердобольная и набожная, чем прежде, только и видела теперь радости что в своём Петруше.
А отрок-царь стал особенно заботить её с недавних пор. Во время мятежа все дивились, с каким спокойствием, внешне почти равнодушно, глядел ребёнок на то, что творилось кругом.
В душу ребёнка заглянуть умели немногие. Только мать да бабушка чутьём понимали, что спокойствие это внешнее, вызванное чем-то, чего не могли понять и эти две преданные Петру женщины.
Но в Преображенском, когда смертельная опасность миновала, когда ужасы безумных дней отошли в прошлое, Пётр как-то странно стал переживать миновавшие события.
— Мама, мама, спаси… Убивают! — кричал он иногда, вскакивая ночью с постели, и мимо дежурных спальников, не слушая увещаний дядьки, спавшего тут же рядом, бежал прямо в опочивальню Натальи, взбирался на её высокую постель, зарывался в пуховики и, весь дрожа, тихо всхлипывал, невнятно жаловался на тяжёлый кошмарный сон, преследующий его вот уже который раз. — Матушка, родненькая… Знаешь… Такой высокий… страшный… Вот ровно наш конюх Исайка, когда он пьян… И рубаха нараскрыт… Глазища злые… Софкины глаза, как на тебя она глядела… Помнишь… И я на троне сижу… Икона надо мною… Я молюся… А он подходит — нож в руке… Я молюся… А он и слышать не хочет… Нож на меня так и занёс… Вот ударит… Я и проснулся тут… Уж не помню, как и к тебе. Ты скажи князю Борису, не бранил бы меня, — вспомня вдруг о дядьке, Борисе Голицыне, просит мальчик.
— Христос с тобой… Ну, где ж там?! Пошто дите бранить, коли испужался ты? Не бусурман же Петрович твой… Душа у нево… Спи тута, миленький… Лежи… А утром — и вернёшься туды…
— Ну, мамочка, што ты… Я уж пойду. На смех подымут. Ишь, скажут, махонький… К матушке все под запан… Я уж большой… Гляди, почитай, с тебя ростом…
— А хоть и вдвое. Все сын ты мне, дите моё родное… И никому дела нет, што мать сына спокоит… Не бойся, миленький… Вот оболью тебя завтра с уголька, и не станут таки страхи снитца…
— Да не думай, родимая… Не боюся я… Наяву будь, я бы не крикнул, не испужался… Сам бы ево чем. А не устоять, так убечь можно… Я не боюсь. А вот со сна и сам не пойму, ровно другой хто несёт меня по горнице, да к тебе прямо.
— Вестимо, ко мне… Куды же иначе… Себя на куски порезать дам, тебя обороню… Недаром меня сестричка твоя медведицей величает… Загрызу, хто тронет моё дитятко.
И Наталья старалась убаюкать мальчика, который понемногу успокаивался и начинал дремать.
— А што, матушка, как подрасту я, соберу рать, обложу Кремль, Софку в полон возьму, к тебе приведу. Заставлю в ноги кланятца. И потом штобы служила тебе, девкой чернавкой твоей была… Вот и будет знать, как царство мутить… Наше добро, отцовское и братнее, у нас отымать… Вот тода…
— Ну, и не в рабыни, и то бы хорошо. Смирить бы злую девку, безбожную… Да сила за ей великая. И стрельцы, и бояре… Все её знают, все величают. Всем она в помогу и в пригоду. Вот и творят по её…
— Пожди, матушка. И я подрасту — силу сберу, рать великую… И по всей земле пройду, штобы все узнали меня… И скажу: «Я царь ваш. И люблю вас. Своё хочу, не чужое. И править буду вами по совести, как Бог приказал, а не по-лукавому, как Софья вон с боярами своими, с лихоимцами». Все наши, слышь, челядь, и то в один голос толкуют: корысти ради Софка до царства добираетца… А што я мал… Ништо!.. Подрасту — и научусь государить… Про все сведаю, лучче Софьи грамоту пойму… Вот её и знать не захочет земля… и…
— Ладно, спи… Пока солнце взойдёт, роса глаза выест, так оно сказывают… Спи, родименький. Господь тебя храни…
И Пётр засыпал, овеянный лаской матери, успокоенный тем, что над ним стоит, как ангел-хранитель, эта страдалица-мать.
Наутро мальчик вставал, немного усталый, словно после трудной работы, и потом целыми днями ходил задумчивый, озабоченный.
Учился он внимательно, но порой словно и не слушал объяснений Менезиуса и других учителей своих.
— Што с тобой, царь-государь, скажи, Петрушенька? — обращался к мальчику Стрешнев или другой дядька.
— Сам не знаю. Все што-то словно вспомнить я хочу, а не могу И оттого не по себе мне. Ровно камень на груди лежит… А слышь, скажи, Тихон Никитыч, много ль всех стрельцов на Москве?
— Не мало. Девятьнадесять тыщ, а то и боле наберетца…
— О-ох, много… Хоть и не очень лихие в бою они… Больше на посацких хваты, у ково ружья нет… А все же, коли добрых воинов на их напустить, меней чем шесть либо семь тысящ не обойтися, штобы побить их вчистую.
— Ты што же, аль не собираешься?..
— Соберусь, когда пора придёт, — совсем серьёзно, глядя на воспитателя, отвечает мальчик. — Аль ты не видел, што они, собаки, на Москве понаделали? И по сей час ещё не заспокоились. Я им не забуду… Эх, кабы иноземная рать не такая была. Вон, слышь, што Гордон али иные сказывают: «Наше дело — с иноземными войсками воевать. А што у вас, в московской земле, недружба идёт, нам в то нос совать непригоже. В гостях мы у вас — и хозяевам не указ…» Слышь, Тихонушка, энто выходит, хотя убей меня на ихних глазах, им дела нет?..
— Ну, не скажи, Пётр Алексеевич… Тово они не допустят. А ино дело, и правда в их речах. Однова — они за правое дело станут. А другой раз, гляди, и ворам помогу дадут. Лучче уж их не путать нам в свои дела, в московские…
Опять задумался мальчик.
— А слышь, ежели земскую рать собрать. Её спросить: можно ли так быть, штобы девка-царевна, поправ закон всякий, рядом с братьями-царями на трон лезла? Не было тово у нас. И быть не должно…
— Погляди, мой государь, и ответ себе увидишь. Написали вы, государи, грамоты. А посланы энти грамоты по городам ею, царевною-девицей, не мужем-государем. И всё же пришли на помощь дворяне, и рейтары, и копейщики, городовые служивые… Им царство да державу надо знать, землю боронить. А хто ту державу в руках держит, почитай, им и все едино. Не больно начетисты. Правды не ищут. Было бы жито в закромах да сусло в браге…
— Вот, и то нехорошо, Тихонушка. Я сметил: што разумней, умней, ученей человек, то он учтивей и ко всему доходчивей… Как сам царить буду, повелю всем науку знать всякую… Вон как, сказывают, в чужих землях заведено. Редко хто и не книжный бывает, не то мужики, а и бабы простые. А у нас и попы, бают, есть, што Псалтири кверху пяткой читают…
— Есть, есть, што греха таить.
— Ну, добро… Я подумаю… Я уж што-либо да измыслю. Нельзя же так…— с наивной убеждённостью проговорил мальчик.
И он надумал, гениальным чутьём своим уловил, что надо делать, как создать силу, свою, русскую, преданную ему, Петру, для восстановления справедливости в семье Петра, для восстановления правды по всей земле Русской и порядка в управлении царством.
Потолковал на досуге Пётр с несколькими из мальчуганов-сверстников, с которыми по большей части играл в войну:
— А нет ли у тебя ково из родни постарше, хто охоч был бы с нами потешитца? Пришло мне на ум взаправдашнее ученье воинское наладить. Вон меня хотят, как подрасту, на войну посылать с ратниками, землю оборонить. А я ничево и знать не буду… Зови, коли знаешь, хто захочет…
— Ладно. А жалованье какое?
— Какое солдату полагаетца… Да сверх тово — от себя дам, — хватит. Уж сыт будет. А и дело будет не велико. Ты приводи. Мы столкуемся…
А сам потом к матери и к дядькам обратился, им то же повторил, что и товарищам говорил, и прибавил:
— Научусь на малом, большое буду знать. Мне так учители мои не однова сказывали.
Прослезилась Наталья.
— Господь почиет на тебе, дитятко моё роженое. Дите и забаву в дело ставит. Потешайся. Все дам, што потребуешь. Свои выложу гроши последние. Да и то сказать, — как бы нащупывая мысль сына, прибавила Наталья. — Из этих потешников, конюхов твоих, гляди, охрана добрая подровняетца для тебя же…
Так были основаны потешные полки: Преображенский и Семеновский, окончательно сформированные Петром в марте 1687 года.
Сначала на Москве не обратили внимания на затеи мальчика.
Тем более что и военные игры сменялись у Петра сплошь и рядом весёлыми песнями, детскими играми, даже плясками. А когда мальчик подрос и его парни потешные стали обрастать бородами и усами, появилось на сцене для оживления и пиво, и мёд, и винцо порою.
— Девушка — пей, да дельце разумей, — говорил молодой инструктор нового войска и не мешал забавам своих потешных, их весёлым пирушкам и посиделкам.
Зато и эти потешные, очень скоро посвящённые во все тонкости полевого и крепостного строя, готовы были душу положить по единому слову своего царя и рядового, каким вступил в полк державный его основатель.
Инструкторы из иностранцев, которых подбирал образованный, тактичный и знающий людей Борис Голицын, дали постепенно войску потешных всю выправку и военные познания, какими обладали лучшие западные войска.
Даже своя артиллерия и фейерверкерский отряд завёлся в потешных полках.
Тут Софья сразу широко открыла глаза на невинную, как сначала казалось, затею брата, постепенно вырастающую в величине и представшую перед ней как готовое ядро преданной Петру военной силы.
И, главное, устремя внимание на внешнюю политику, на военные столкновения у крымских пределов и в других местах, Софья упустила момент, когда можно было ещё все привести к нулю и запретить брату играть в такие опасные потехи… Но когда Софья оглянулась, Петру было уже пятнадцать лет, потешных насчитывалась не одна тысяча человек, с настоящими опытными начальниками… И оставалось мириться с фактом, ожидая, что будет дальше.
Ждать Софье пришлось недолго.
Хотя Пётр занимался не одним военным строительством, а волей случая, как сам о том написал, пристрастился и к воде, ездил на Переяславльское озеро, строил своими руками и спускал там галиоты[92] и корабли военные, но все, что делалось в государстве и за пределами его, не ускользало от внимания крупного юноши, каким стал в пятнадцать лет царь, выглядевший и на все двадцать.
Видя, как плохо сражаются русские воеводы и войска всюду, куда ни пошлют, даже под начальством прославленного Василия Голицына, Пётр как будто пожелал дать всем урок настоящей баталии. Кстати, и самому при этом хотелось ему узнать, какую силу имеет он в руках, да и другим, то есть Софье, не мешает показать, какой выходит посев, если, подобно Язону, сеять драконовы зубы.
На Яузе-реке был построен городок, земляная крепостца Пресбург.
Сюда призвал Пётр музыкантов-флейтщиков и барабанщиков-бутырцев.
Все войско своё Пётр разделил на две части: меньшая оборонялась, большая нападала. Сам царь-отрок шёл в рядах солдат с ручными гранатами, изготовленными из глиняных горшков, наполненных горючей смесью…
Осада и бой велись по всем правилам до решительного приступа, когда участники так разгорячились, что не на шутку стали драться, нанося серьёзные повреждения друг другу, и человек двадцать чуть не потонуло при этом, так как атакующие загнали их далеко в реку, а сдаваться они не желали.
Не только Софью, теперь и Наталью стали тревожить опасные забавы Петра, его частые отлучки в Переяславль-Залесский, где на большом озере, имеющем до десяти квадратных вёрст, Пётр сам строил небольшие корабли, ставши заправским «корабельного дела мостильщиком», не хуже приглашённых из Голландии корабельщиков. Пригляделся юноша и к «щегольному» мачтовому делу.
И вот, чтобы отвлечь сына от опасных его странствий, царица Наталья задумала его женить, так как в то время юноша семнадцати лет считался вполне женихом.
Были, как положено, собраны красивые девушки-невесты. Но мать сама выбрала подругу сыну, красивую, хотя и недалёкого ума девушку, Евдокию Лопухину, дочь боярина Федора, давнишнего друга семьи Нарышкиных.
В январе сыграли свадьбу, а в апреле царь-работник уже был на своём любимом озере, на переяславльской корабельной верфи.
Мать и молодая жена писали ему письмо за письмом, кой-как вызвали в Преображенское, на семейные панихиды по царю Федору. Но вернуться опять на озеро Петру не удалось, так как недобрые вести дошли из Москвы в тихие горницы Преображенского дворца.
С тех пор, как 19 мая 1686 года, в день святого митрополита и Чудотворца Алексия, царевна наравне с царями, в порфире и короне, появилась на торжественном царском выходе, шествуя рядом с братьями, когда стала писаться наравне с малолетними государями самодержицей российской, не было сомнения ни у кого, куда направлены планы Софьи.
Не чувствуя за собой крепкой опоры, Пётр сносил дерзкие выходки сестры.
Но в июле 1689 года в Успенском соборе наступил час, когда юный царь счёл возможным дать первый отпор притязаниям Софьи.
Оба царя и царевна прослушали литургию в честь чудотворной Казанской иконы Божьей Матери, после чего всегда совершался большой крёстный ход из Кремля на Красную площадь, в Казанский собор.
Одни цари обычно участвуют в этом шествии.
Но Софья, вопреки ритуалу, взяла образ Богоматери, именуемый «О тебе радуется», и заняла место в ряду с обоими братьями.
— Скажи царевне-государыне, негоже ей с нами, государями, вровень идти, да и вовсе нелет[93] открыто на народ с крестами ходить. Осталась бы лучче, так я прошу, — бледный, словно сам опасаясь своей отваги, сказал Прозоровскому Пётр.
Прозоровский, покачивая в недоумении головой, не смог ослушаться и передал царевне слова брата.
— Сам бы не шёл, коли ему зазорно со мной рядом быть, — громко и резко отрезала Софья.
Вспыхнуло лицо Петра. Какая-то судорога пробежала по нему.
Изредка, но появляется эта неприятная гримаса на красивом лице царя. И впервые появилась она после майских убийств.
Не говоря ни слова, Пётр поставил икону, которую должен был нести, вышел боковыми дверьми из храма и поскакал в своё Преображенское…
С той минуты поняла Софья, что Пётр рассчитал свои силы и только ждёт удобной поры, чтобы явиться и сказать: «Оставь место, которое заняла не по праву».
«Нет, — думала царевна, — лучше уж я вперёд поспею, братец любимый…»
И стал после этого быстро созревать большой, опасный заговор против Петра, против его матери, заговор против всех, кто ему предан, кто мог бы постоять за юношу-государя.
Пути и выходы в таких делах были хорошо знакомы, давно испытаны непреклонной царевной.
Подкуп, жалобы, уговоры, посулы и угрозы — всё было пущено в ход.
И вот 7 августа 1689 года, накануне дня, когда решено было привести в исполнение хитро задуманный план, по Москве пронеслись тревожные вести:
— Подмётное письмо объявилось в Верху, в царских хоромах: «В ночь на восьмое августа внезапно придут потешные конюхи царские из Преображенского на избиение царя Иоанна и всех сестёр его, царевен, с Софьей во главе…»
Сейчас же был отдан приказ: ночью кремлёвские ворота держать на запоре.
Повсюду в стрелецких слободах получен был указ от Шакловитого и Василия Голицына: посылать от каждого полка по сотне людей в Кремль для охраны царской семьи.
Были поставлены отряды и в других местах, на Лубянке, на Красной площади.
Никто не знал хорошенько, для чего собирают стрельцов в полном вооружении, против кого они должны действовать, куда их поведут.
Только самые близкие люди знали правду.
Никитка Гладкий, посредник и приспешник Софьи, полагая, что дело уже бесповоротно затеяно царевной, открыто говорил в Кремле товарищам по караулу:
— Я, гляди, уж и верёвку привязал ко спасскому набату. Как пойдём на Патриаршие палаты… Примемся за казну патриаршую богатую… А я так и зыкну громким голосом на Акимку-простоту: «Гей, из риз-то из цветных долой, никоновец… Возденут их на плечи истового пастыря Христова, не на твои, што, подобно волку, хитишь стадо Божие…»
— А ково же на место ево? — спросил другой приятель Софьи, Стрижев. — Али отца Сильвестра Медведева таки поверстают в патриархи?
— Вестимо, ево… Нет лучче попа на Москве. И учен, и приветлив, и за нашу веру стоит… А нарышкинское племя пора и вовсе выполоть из царства…
— Чево зевать, — поддержал Кузьма Чермной, и теперь ставший в первые ряды мятежников. — Хоть всех уходим, а корня не выведем, пока не убьём старой медведицы…
— Наталью-то убить?.. Гляди, сын не даст. Во как заступитца. Он — малый бравый… Всем бы царь, коли бы не никоновец…
— И ему спускать нечево… За чем дело стало… На всякова коня узду найти можно. У бердышей глаз нету. Ково хватит, тот и сватом…
И стрельцы рассмеялись в ответ на зверскую шутку…
Глава VI. ПЕРВЫЕ КАЗНИ
Сама судьба спасла Петра от гибели.
Всегда доступный простому люду, умный, решительный, прямой, он имел много искренних, даже ему неведомых друзей среди рядовых того самого Стремянного полка, на который больше всего надеялись и Софья, и Голицын, и осторожный, уверенный Шакловитый.
Главным таким приверженцем Петра был набожный и добродушный пятисотник Стремянного полка Ларион Елизарьев, которому Шакловитый без опаски раскрыл весь план нападения на царя и Наталью в Преображенском.
К Елизарьеву пристали: пятидесятник Димитрий Мелнов, десятники Ладогин, Феоктистов, Турка, Троицкий и Капранов, все приближённые денщики того же Шакловитого. Они должны были передавать приказы начальника своего во все концы, на заставы, в полки стрелецкие.
Когда протазанщик[94] Андрей Сергеев позвал всех этих людей на сборное место на Лубянке и они убедились, что «дело зачинается», сейчас же Елизарьев с товарищами вошёл в церковь святой Феодосии, стоящую по соседству с площадью, и здесь на святом кресте и Евангелии дали клятву спасти Петра.
Ладогин и Мелнов поскакали в Преображенское, а остальные решили наблюдать, что будет дальше.
В Преображенском было темно и тихо, когда около полуночи прискакали туда спасители-стрельцы. Очевидно, вести о сегодняшнем нападении преображенцев на Москву были пустою сказкой.
— К государю допустите нас. Дело тайное, слово и дело государево имеем сказать.
Только услышал Стрешнев эти речи стрельцов, стоящих на крыльце, куда и сам боярин выскочил полуодетый, испуганный ночной тревогой во дворе, сейчас же у него мелькнула тревожная мысль: «Мятеж… Не подосланы ли эти тоже?..»
— Нельзя пустить, — проговорил он. — Раней осмотреть вас надо…
— Смотри, боярин, да скорее… Поздно бы не стало…
И они скинули с себя почти все, до рубахи. Дали оглядеть карманы шаровар, сняли сапоги.
— Ну идите… Да потише. Почивает с устатку государь… Не испужать бы…
Спальник Петра тихо стукнул в дверь.
— Што там ещё, ужли вставать надо?.. Рано, кажись, — спросил звучный молодой голос.
— Государь, не все здорово в Кремле… Вести пришли… Выслушать изволь, — доложил Стрешнев.
Быстро распахнулась дверь. Царица Евдокия только успела скрыться от чужих глаз в соседнем покое.
— Што? Мятеж?.. На меня? На матушку идут? — словно угадывая события, тревожно спросил Пётр.
Он стоял на пороге в одной длинной шёлковой рубахе, с расстёгнутым воротом, и все большое, красивое тело и лицо юноши стало подёргиваться мелкой дрожью.
— Покуда нет ещё беды, а близко, — заговорили разом стрельцы.
И все рассказали, что сами знали о заговоре, что видели в Кремле и на московских площадях.
Стоя слушал их юноша, словно и плохо понимал все, что ему говорили.
Потом, вдруг закрыв лицо руками, крикнул:
— Матушка… Зовите… Дуня… Беги… Сейчас придут… убьют…
И кинулся вон из покоя, только успев захватить на бегу лёгкий охабень[95], который как раз собирался накинуть на плечи зябнущему царю спальник.
Несколько человек поспешили вслед за Петром, чтобы не потерять его из виду.
Только шагах в пятистах от дворца, в чаще деревьев, остановился Пётр.
— Хто тут бежит?.. Свои? — спросил он. — Ты, Никитыч?.. Вернись, вели сюды подать одежду… И коней сюды… И для цариц снаряжайте колымаги поскорее… В Троицу спешить надо. Едино там будет без опаски на время…
Здесь же оделся Пётр, вскочил на коня и поскакал по знакомой дороге, окружённый десятком-другим потешных, к Сергию-Троице. А через час, на самом рассвете, туда же налегке выехали и обе царицы со всем двором, выступили все потешные и немало стрельцов того же Стремянного полка, проживающие обычно при царе в Преображенском.
Поразила всех весть о бегстве царя в лавру. Денщики Шакловитого явились и доложили:
— Согнали, слышно, из Преображенского царя Петра. Ушёл он бос, только в одной сорочке, неведомо куда…
Хитрый заговорщик на это только плечами пожал.
— Вольно же ему, взбесяся, бегать. Видно, не проспался с похмелья…
Но тут же поспешил с докладом к Софье.
— Ну, теперь об головах пошла игра, — решительно, по своему обыкновению, заметила царевна.
И она не ошиблась.
Пётр был умный ученик. По примеру Софьи, с помощью образованного и сильного своим здравым смыслом князя Бориса Алексеича Голицына, юный царь теперь проделал все, что в своё время выполнила Софья.
В лавру съехалось множество ратного люду, готового стоять до смерти за юного, такого даровитого и смелого в своих начинаниях царя.
Конечно, манило многих и то, что здесь можно было сделать карьеру скорее, чем при дворе Софьи, где все места были уже разобраны.
Но и личным своим обаянием Пётр привлекал сердца.
Утром же послал Пётр запрос к царю Иоанну и к царевне Софье: для чего было такое большое собрание стрельцов ночью в Кремле? И тут-то потребовал прислать к нему полковника Стремянного полка Цыклера с пятьюдесятью стрельцами.
Этот самый Цыклер был одним из коноводов в майские дни, потом играл роль преданного слуги у Софьи. Но чуя, что звезда её близка к закату, спешно послал тайную весть в лавру: «Пусть государь позовёт меня. Я все дело злодейское раскрою».
Софья, ничего не подозревая, послала Цыклера.
За ним появились в лавре Ларион Елизарьев и все его товарищи, которых горячо принял и обласкал царь.
Все сразу выплыло наружу: подговоры Шакловитого убить Петра и Наталью, наветы Софьи на Петра, её жалобы перед стрельцами, её решение занять самой трон, а супругом своим избрать кого-нибудь из главных бояр.
— Да што ещё творили те лихие людишки, — показал капитан Ефим Сапогов из Ефимьева полка, — в июле месяце минувшего года одели в Верху у царевны её ближнево подьячего, Матюшку Шошина, в белый атласный кафтан да в шапку боярскую. И так он стал на боярина Льва Кириллыча Нарышкина схож, что мать родная не отличит. И нас взяли, тоже по-боярски одев, меня да брата Василия. И двоих рядовых с нами, ровно бы конюхов. Верхами мы и ездили по ночам по заставам, по Земляному городу. Да караульных стрельцов у Покровских да у Мясницких ворот как пристигнем, и до смерти колотит их Шошин той обухами да кистенями, а то и чеканом. Пальцы дробит, тело рвёт. Да приговаривает: «Заплачу я вам за смерть братов моих. Не то вам ещё будет». А мы и скажем при том: «Полно бить, Лев Кириллыч. И так уж помрёт, собака…» А те, побитые стрельцы, к Шакловитому ходили с жалобами, а он и сказывал им: «Птица больно велика, нарышкинская, высоко живёт, её не ухватишь, на суд не поведёшь… Вот бери лекарство. Да от меня малость в награду за бой… за увечье… А гляди, Нарышкины будут ещё таскать вас за ноги на Пожар, как их шесть лет назад таскивали вы со всей братией… Берегитесь, мол…» Так вот и поджигали стрельцов.
Пётр ушам не верил. Но те же братья Сапоговы твёрдо стояли на своём и объявили, что их подговаривали и Шакловитый и Софья убить и Петра и Наталью. За это сулили большие милости и награды…
Хотя Пётр и его советники знали, что все грамоты, посылаемые из лавры на Москву, царевна будет перехватывать, всё-таки часть этих посланий и приказов успела проникнуть куда надо; стрельцы узнали, что царь их зовёт в лавру под страхом смертной казни.
Последние колебания у стрельцов исчезли. Так писать мог только настоящий повелитель, уверенный, что располагает силой, способной привести угрозу в исполнение.
Быстро наполнилась лавра и пригороды всеми почти московскими ратными людьми. Они заявили, что готовы повиноваться только Петру. И когда Пётр стал настоятельно требовать от брата выдать ему Шакловитого, Василия Голицына и всех участников заговора, Софье, с которой через голову Иоанна говорил Пётр, ничего не оставалось больше, как выдать своего верного пособника.
Но раньше она решилась на последнее средство. Окружённая небольшой свитой, Софья сама двинулась в лавру, желая лично поговорить с братом, надеясь смягчить его гнев, отклонить подозрения.
Умная, красноречивая, отважная, она надеялась на себя. Думала и то, что стоит ей очутиться там, среди стрелецких полков, когда-то обожавших свою матушку-царевну, сразу все изменится.
Может быть, и Пётр опасался того же. И вот в селе Воздвиженском её встретил комнатный стольник царя, Иван Бутурлин, и объявил:
— Не изволит государь Пётр Алексеевич тебе, государыне в лавру прибыть. К Москве повернуть прикажи, нечего туда идти.
— Непременно, пойду и пойду! — топнув ногой, крикнула царевна, и поезд двинулся вперёд.
Скоро новый гонец, весь в пыли, остановил поезд царевны.
Впереди уже виднелись стены обители. А гонец, боярин князь Иван Троекуров, вечный прихвостень того, кто сильней, резко, почти грубо, объявил поверженной правительнице:
— Слышь, государыня Софья Алексеевна, ей, не ходи далей… А то сказать царь приказал: в случае твоего дерзновенного прихода под стены той обители будет с тобой поступлено не честно, как с ведомыми злодеями царского здоровья.
Сказал и даже глаза зажмурил от страха, видя, какая ярая злоба исказила лицо Софьи. И без того старообразная, грубая чертами и выражением лица, царевна вдруг стала похожа на одного из тех китайских или индейских богов зла и вражды, какими украшаются их мрачные храмы.