Доктор фон Гаден, одетый в нищенское рубище, два дня скрывался в Марьиной роще, не смея выйти из чащи даже для того, чтобы попросить у кого-нибудь из окрестных жителей кусок хлеба.
Его лицо и наружность были всем слишком хорошо известны, и бедняк не решался выйти, опасность была слишком велика. Но голод сломил старика.
Прикрыв, насколько было возможно, лицо, пробирался он по улицам Немецкой слободы к знакомому аптекарю-голландцу. И уже был близко от его усадьбы, как показалась кучка стрельцов.
— Стой… Што за птица?.. Не из Верху ли подослан, от лиходеев царских?.. Оттуда много таких старцев шлют… Пощупаем и этово… Не зря приказ дан: всех бродяг имать…
И один из стрельцов сбил шапку с Гадена.
— Ну-ка, разглядим, што за старец, откудова?
— Братцы, — крикнул радостно другой, пожилой бородач, — да энто ж Данилка проклятый… Знаю я ево… Как в Верху был — он и мне раз снадобья своево давал проклятова. Занедужилось мне тогда… А я при государе был… Он, он, еретик, чернокнижник, дружок матвеевский… Волоки, ребята, ево прямо к батюшке нашему ко князю Ивану… Пожалует он за такую находку… Тащи…
И старика, оглушённого, полубесчувственного, приволокли в Кремль, к Золотой решётке, где проходили в эту минуту царица и царевна по галерее Красного крыльца.
— Софьюшка, голубушка, слышь, гляди, — старика волокут… Пойди скажи им, — стала молить царица Марфа Софью.
И не хотела глядеть царица, а взоры её были прикованы к отвратительному зрелищу.
Дряхлое, худое тело моталось в руках у палачей, которые хотели допытаться у Гадена: где он крылся всё время? Требовали, чтобы сознался он в колдовстве и в том, что отравил царя Федора по наущению Нарышкиных.
— Не послушают они меня, — покачав головой, сказала Марфе царевна Софья. — Вот сама увидишь.
И двинулась со всеми окружающими туда, почти к самому месту, где палачи играли роль судей, подвергая допросу полумёртвого старика, истощённого голодом, обессиленного страхом смерти.
Хованский тут, конечно, разыгрывал главную роль и, допрашивая Гадена, пересыпал вопросы гадкой бранью и проклятиями.
— Ты, жидовин треклятый… Еретик, волшебник, семя адово. Што молчишь? Отмолчатца мыслишь… Ну уж не жди тово… Тут мы судим, а не бояре безмозглые, которых морочил ты… Видишь, какие молодцы… За веру святую, за государя-батюшку душу положим, спуску никому не дадим… Кайся же, как на духу, треклятый… Ткни ему по скуле, Сенька… Раскроет зев-то… Ишь, и губы склеил… Ровно мёртвый… Слышь, еретик? Скажешь все, не станешь покрывать Нарышкиных, объявишь народу, как они подкупали тебя: царя бы усопшего, Федора, извести… Милость тогда явим тебе, собаке. Одним разом покончим с аспидом. А молчать станешь… Ну, не взыщи тогда… Гей, огоньку несите… Да шпынечков. Мы и тут, не хуже как в застенке, с им поуправимся…
— Стой, не надо, — властно заговорила Софья, совсем приближаясь к месту пытки. — Слышь, князь, облыжно на доктора донесли… Я вот и царица Марфа Матвеевна своими очами видели: по правде службу правил Гаден… Все дни была я при брате-государе. И каждое снадобье, какое готовил, сам опробует, бывало, сперва… И остаточки допивал. Можешь мне поверовать. Чай, и вы знаете меня, люди добрые. Так пустите старца… Пусть живёт.
— Пустите, ох, пустите… Што вам от нево? Я за нево и выкуп дам, коли надо… Не повинен дохтур… Я не раз видела… Вот, на крест вам божуся, на церковь Божию… Откушивал он и питьё… И порошочки всякие пробовал… Пустите ж его. Челом вам бью… Князь, не губи старика… Люди добрые, не убивайте ево…
И до земли поклонилась стрельцам и Хованскому царица Марфа.
Палачи, державшие Гадена, против воли отпустили старика. Другие переглядывались, негромко переговаривались между собою. Задние, которым плохо было видно и слышно, что творится на месте допроса, влезали друг другу на плечи, кричали передним:
— Што же стали? Кончайте с жидовином — да на Пожарево… Али царицы сами, государыни, допрос ведут?
Передние им не отвечали. Они поглядывали на Хованского, ожидая, что скажет их батюшка Тараруй.
Гаден при первых звуках знакомых женских голосов словно ожил.
Раньше — чтобы не глядеть в глаза смерти, в лицо своим мучителям-убийцам, — он зажмурился крепко, сжал плотно бледные, тонкие губы, на которых темнела засохшая липкая пена, и только мысленно молил небо о спасении, мешая старые, полузабытые молитвы израильского народа с новыми, заученными позже, когда он, последовательно становясь католиком, протестантом, наконец принял православие, подобно своему сыну.
Костлявая, бескровная рука была прижата у него к груди, и ею он то осенял незаметно себя латинским крыжем[77], то творил безотчётно троеперстное знамение креста, то ударял слегка в грудь кулаком, как это делал ещё юношей, совершая моление в синагоге.
И голоса Софьи, царицы Марфы показались ему райскими голосами. Очевидно, Бог услышал мольбы старика, прислал спасение.
Преодолевая страх; раскрыл Даниил-Стефан старческие, воспалённые глаза, сделал осторожное движение и вдруг с раздирающим воплем кинулся прямо к ногам обеим женщинам. Он приник к их коленям, целовал их платье, жалобно выл, охал и бормотал, невнятно, прерывисто шептал своими пересохшими губами:
— Ангелы Божий… Спасли… спасли… Да воздаст вам Господь Адонаи[78]… Бог Израиля, Христос распятый и Богоматерь, Пречистая Дева и все пророки… Я же знал, што вы спасёте. Разве ж я не лечил мою царевну Софьюшку, когда она ещё вот какой девочкой была? Когда ей бо-бо было… И старый Данилко разве не помогал ей? И ночи проводил у её постельки… И царицу Марфу лечил старый Гаден… И помогал… Всем помогал. А если Бог не хотел дать веку царю Федору Алексеевичу, моему благодетелю… Чем же виноват старый лекарь?.. Он старый. Ему, Данилке, и так скоро помирать… За что же мучить ево?.. Бог увидел… Бог спас…
— Ну, буде, продажная душа… Не погневайтесь, государыни… А не жить ему, еретику. Вон и тут колдует… Глаза отводит вам, государыням, как отводил при самом государе опочившем… Вам виделося, пьёт свои снадобья да зелья пагубные жидовин-колдун. А он и не отведывал их. Глаза вам отводил… Ступайте с Богом по своим делам государским… Вон и тут он свои чары творит… Крыж латинский из руки делает да троеперстное знамение… Один конец еретику. Собаке — смерть собачья…
Так неожиданно, грубо прозвучал голос Тараруя. Князь сам рванул с земли Гадена, отбросил его от обеих заступниц — прямо к палачам, которые сейчас же снова ухватили старика.
Марфа задрожала, видя, что делают с Гаденом. Но не могла двинуться с места.
Тогда Софья, лицо которой потемнело от сдержанного гнева и ярости, охватила рукой царицу и почти насильно повела её прочь. Только взгляд, которым обменялась царевна с Милославским, не предвещал ничего доброго Хованскому. Жалобные крики старика, которого тут же стали добивать стрельцы, долго доносились до слуха женщин, торопливо покидающих место казни.
Тяжела была сцена, которая разыгралась сейчас на площади у Золотой решётки.
Но не меньше перестрадала Марфа и во время короткого свидания Софьи с Натальей, на которое почему-то сочла нужным привести её царевна.
— Как скажешь, матушка-государыня? Надумала ль, о чём я толковала вечор? Мешкать не приходитца. Слышишь, што у решётки творит народ? Видела, какую они расправу чинят с боярами и с другими, хто не по их воле делает… Пожалей себя… нас всех… бояр… И сына свово пожалей, царица. Гляди, волна хлестнёт — все слизнёт… Богом тебя молю, дай весть Ивану Кириллычу: вышел бы сам… Не ждал бы, пока дворец и терема со всех четырех концов подожгут… Тогда поневоле выйдет…
Ни звуком не отвечает Наталья. И только горящие ненавистью и презрением глаза прожигают Софью.
— Матушка-государыня, — заговорили тогда тётки царевны, которых тоже позвала Софья за собой, — смилуйся надо всеми нами… Скажи, где Иван Кириллыч. Пусть выйдет. За што нам погибать…
— Да, может, и нет ево в терему… ни во дворце… Может, бежал он… Вот и скажите вашим душегубам… Не была я Иудой и чужим людям, и своих не предам на казнь смертную, на лютое мучительство…— ответила тёткам Наталья.
А сама все не сводит глаз с Софьи.
«Иуда»… это мне она», — подумала царевна. Но не смутилась нисколько. Большую муку пережила девушка позапрошлой ночью. Теперь только взгляда царицы Натальи не может выдержать Софья. А все другое ей нипочём.
И тут же снова заговорила:
— Государыня-матушка, што уж так разом: и казнь, и пытку поминаешь. Гляди, не звери же они. Люди тоже. Увидят, што волю их сотворили, — и подобрее станут… Ну, сослать куды алибо в монастырь, в келью уйти прикажут и брату, и родителю твоему. Уж, видно, такова воля Божия. Он из праха людей подъемлет и во прах низвергает.
Сказала — и глядит: дошла ли до цели стрела? Удачно ли напомнила царевна ненавистной Наталье о низком происхождении, о бедности, из которой царь Алексей вознёс её на высоту трона.
Но Наталья словно и не слышит ничего. И не плачет даже. Теперь заплакать нельзя. Лучше пусть разорвётся грудь, только бы Софья не видела слез, не слыхала рыданий и жалоб Натальи.
— Государыня, — заговорили наперебой бояре, боярыни, тётки, все, кто тут был, — и вправду… Велика милость Божья… Под Его святым осенением… Пусть выйдут обое. Патриарха позовём… Иконы возьмём… Ужли не послушают?.. Чай, уж напилися крови изверги до горлушка… Може, не отринут слез и молений наших…
Долго слушала, не двигаясь, Наталья. Потом поднялась, обратилась к матери:
— Матушка, иди в терем к царевне Марье… Зови брата. Веди ево к Спасу Нерукотворенну… А там да буди воля Божия… Скажи… скажи брату… не предавала я ево… Скажи… Да ты сама слышала… Да Петрушу туды покличь… Пусть видит и он… Пусть помнит… пусть…
Она не досказала. Ноги подкосились, не стало голоса, померкло в глазах.
И снова безмолвная, как мёртвая, опустилась она на место, сидит, не шелохнётся.
Подняли её боярыни, повели в дворцовую небольшую Церковь на Сенях, где хранился древний чудотворный образ Нерукотворенного Спаса.
Привели и Ивана Нарышкина туда. Пока пришлось прятаться по чуланам и похоронкам в покоях доброй царевны Марьи Алексеевны, исхудал красавец Нарышкин. Обрезанные коротко волосы ещё больше сделали скорбным, страдальческим весь облик заносчивого, легкомысленного прежде юноши.
Словно отпевание над живым мертвецом совершалось в тесной, небольшой церкви. Кончилось моление. Иван исповедался, приобщился и был пособорован, как умирающий.
А глаза его горели жаждой жизни и огнём молодости… Молодая грудь вздымалась так порывисто и сильно…
Не выдержала Наталья:
— Софьюшка, доченька моя милая… Прости, за все прости, в чём виновата перед тобой… В чём мы с роднёю провинились перед вами всеми… перед сыном Иванушкой!.. Пускай… пускай он царит… Петруша хоть и погодит мой… Софьюшка… Не губи… Все от тебя идёт… Ты все можешь… Спаси… Не губи брата… Гляди: молод он… Гляди: какой он… Пожалей его… Молю тебя…
И, валяясь в ногах у Софьи, Наталья ловила её руки, целовала их, обливала слезами.
С непонятным, не детским спокойствием смотрел до сих пор Пётр на все, что творилось перед ним. Полуоскалив стиснутые зубы, сжав кулаки, мальчик боялся сделать малейшее движение, издать хотя бы один звук. Ему казалось, что тогда он станет каким-то страшным… Кинется на неё, на ненавистную сестру Софью, будет выть, кричать, вонзит свои зубы глубоко-глубоко в большие обвисающие щеки царевны, станет рвать их… А за это — будет горе и матери, и дедушке Кирилле, и всем… Вот почему стоял и молчал мальчик. Только когда упала Наталья в ноги падчерице, он с недетской силой, стараясь поднять её, отчаянно, громко зарыдал. Подбежал Куракин и почти унёс на руках Петра, потерявшего сознание.
Все стояли, потрясённые, безмолвные, не имея сил вмешаться, сказать что-нибудь, на что нибудь решиться.
— Матушка, царица-государыня, — наконец заговорила и Софья каким-то сдавленным, горловым, не своим голосом.
И сильными руками подняла Наталью, прижав её к своей рыдающей груди, только и повторяя:
— Матушка, государыня… Да што ты…
И, наконец подавив громкие рыдания, заговорила быстро, повышенным, но искренним голосом:
— Кабы могла я… Богом клянуся… Вот на сей образ чудотворный Спаса Пречистого, Христа Искупителя возлагаю руку свою… Не стала бы говорить тебе… Не искала бы погибели Ивановой… Да, слышь, нет помочи иной… Коли не сделать по прошению стрелецкому — и Ване, и Петру — братьям-государям не жить… Сама ли не слышала, какие речи вели с тобой стрельцы?.. Угрозы их помнишь ли? И совершат, как грозили… Вот и подумай: братьев ли государей на смерть отдавать нам али Ивана-дядю на крыльцо вести?.. Сама решай… сама думай…
Но Наталья все силы исчерпала в последнем порыве.
И только молча взяла под локоть брата. Софья с другой стороны держит его и говорит:
— Я попытаюся… Я скажу им… Пусть не отымают жизнь… Не страшись так уж, дядя Иван Кириллыч… Бог даст… Охранит тебя Спас Нерукотворенный…
Патриарх встал сзади с образом Одигитрии-владычицы в руках. Нарышкин обернулся к Софье:
— Челом и я тебе бью, царевна… Прости за обиды мои, вольные и невольные. Дай Господь, моей бы кровью и кончилося это смятение… Стерплю до конца… Как Бог заповедал, за нас распятый…
И трижды, по обычаю, прикоснулся к губам предательницы своей.
Силой веры вдруг словно возродился этот человек и твёрдо умел встретить минуту смерти.
Колебалась, как огонёк в лампаде, слабая надежда на спасение теплилась в душе у всех присутствующих, подогреваемая властным внушением царевны Софьи.
Как только Иван Нарышкин с Натальей и Софьей показался на крыльце в виду мятежников, заполняющих всю площадь, пьяных, возбуждённых, страшных на вид палачей в одних рубахах с обнажёнными руками, всем стало ясно, что спасенья нет.
Бессознательно вырвался Иван из рук женщин и кинулся к патриарху, под защиту образа Богоматери. А Софья и Наталья упали на колени, стали молить стрельцов о пощаде.
Затрещали барабаны, загудел набат… Однако толпа, не ожидавшая такого зрелища, колебалась.
Сердца начали смягчаться. Послышались голоса:
— В келью ево!.. Навеки заточить лиходея!..
Но тут вмешался рок.
Пьяный, с раскрытой грудью, стоял впереди других стрелец, избитый плетью по приказанию Нарышкина боярскими вершниками за то, что вовремя не свернул коня перед поездом боярина.
И теперь, не глядя ни на кого и ни на что, видя перед собой только ненавистное лицо обидчика, здоровый парень медленно, грузно взошёл по ступеням, ухватил за волосы Ивана и потащил вниз, не чувствуя, как за боярина цепляются в судорожном усилии слабые пальцы царицы Натальи.
Упала ниц головой на ступени сестра, чтобы не видеть мучений и гибели брата…
А стрельцы с гиком, с воплями радости, лавиной живых тел ринулись к Константиновскому застенку, где заранее решено было сделать допрос и пытать Нарышкина.
Недолго пытали его.
Стиснув зубы, юноша не произносил ни звука, когда ему жгли пятки, вбивали гвозди под ногти, рвали кнутами кожу и тело. Только порой, собрав немного влаги в пересыхающих, потрескавшихся губах, брызгал он слюной и пеной прямо в лицо мучителям.
— Не гнёшься, горденя? Ладно, подрубим спесь, коли так, — крикнул Хованский. — На Пожар ево. На Красную площадь ведите, ребята. Согните кадык боярский гордый, неподатливый… С головой срежьте злобу лютую…
Почти обнажённого привели Нарышкина к Лобному месту, поставили среди груды изрубленных тел и отрубили сперва руки, потом обезглавили страдальца и отсекли ему обе ноги. А в это время опьянелый стрелец громко возглашал те мнимые вины, за которые четвертуют Нарышкина. И даже эти куски ещё долго дробили ударами секир озверелые мучители. А голову, наткнув на пику, выставили здесь же, на всеобщее поругание…
В это же самое время бояре выдали другой толпе стрельцов старика Кирилу Полуэхтовича. В келье Чудовского монастыря, куда его привели, посидел он недолго, пока все изготовили для пострижения; здесь же чудовский архимандрит Адриан совершил обряд и боярин Кирила стал иноком Киприаном.
Ночь пробыл в келье старик под крепким караулом, а рано утром его повезли в Кирилловскую пустынь, далеко, на Белоозеро…
Казнь Ивана была как бы последним взрывом, последней вспышкой кровавой бури, которая целых три дня бушевала над Москвой, особенно над Кремлём и царскими палатами. Восемнадцатого мая снова пришли мятежники всей толпою в Кремль, но уже без оружия.
Да и ни к чему было оно. Одно имя стрельцов наполняло ужасом сердца. Все, чего бы они ни пожелали, исполнялось без малейшего возражения.
Входили они в дома — их принимали, словно самых дорогих гостей, поили, кормили, одаряли вещами и деньгами. В кабаках и кружалах — тоже не было ни в чём отказу «верным слугам государевым», как стали величать себя стрельцы.
В Кремлёвских палатах только место царя не было попираемо сапогами стрельцов. А то везде побывали эти незваные гости.
И потому, как только утром восемнадцатого мая выборные заявили, что хотят видеть государей, — их сейчас же привели в Грановитую палату.
Здесь уж собрались все бояре, окольничие, патриарх, духовенство. Пётр и Иван сидели, окружённые близкими и родными. Но теперь Петра охраняли только дядьки его и царица Наталья. Не видно было многочисленных Нарышкиных, которые прежде наполняли терема сестры-царицы и покои Петра.
Из царевен была только Софья, сидевшая рядом с Натальей.
Один из выборных, пожилой, краснощёкий, по виду скорей торговец, чем воин, заявил:
— Присланы мы от товарищей челом бить. Порядку на царстве стать надо. А как ево завести — о том боярин, князь Иван Андреич, батюшка наш, заступник, добре знает. Он и поведает про наше челобитье государям и всему боярству и царевичам служащим, кому ведать надлежит.
Челом ударил, отошёл.
Прежде чем кто-нибудь успел отозваться на слова выборного, Софья первая заговорила:
— Знаем мы все, и государи ведают добрую службу вашу стрелецкую. Мыслим, и новое дело, о коем челом бьёте, на добро будет. А все же — потаить нельзя — много и буйного излишества творилось в эти дни. Сказывали мне, не от старых, коренных стрельцов та смута. Ненаказные то поселяне, пришлецы подгородные грабежи да татьбу[79] творили. Да молодёжь безусая, пьяная, котора и старших не слушала и Бога не боялась. А боле штоб того не было. Вот уж и мирные люди сбираются добро своё — хоть смертным боем боронить. И град весь опустел. Суда-правды нигде не найти. Приказы опустели… Не везут и хлеба в Москву ниоткуда, убояся лихих людей. Мы и государи слушать рады. А и вы, стрельцы, мои слова послушайте. Сами замиритесь и других смиряйте. Ей-ей, лучче будет. Обещаете ли?
— Твои рабы, царевна… Разумница ты наша… Тебе и государям послужим. Бог видит: все бесчинства сократим… Себя не пожалеем… Любо ли, ребята?
— Любо, любо, — крикнули выборные своему вожаку.
— Бог слышал. Ну, сказывай, што надо, князь Иван Андреич, — обратилась к Хованскому царевна.
Князь вышел вперёд и поклонился. Сын его, Андрей, тоже занял место за плечами у отца.
— Во имя Господа всеблагого, вот што поведать должен вам, государи, Иван Алексеич да Пётр Алексеич, царица Наталья Кирилловна, да государыня-царица Марфа Матвеевна, и царевна-государыня Софья Алексеевна, да отец патриарх со всем собором, и бояре, князья, царевичи, дума царская. Многие беды нашли на землю от той причины, што царь наш, великий князь, и летами мал, и не старший в роду царевич, на трон вошёл родителя и брата своего, государей усопших. А посему челом бьют защитники трона царского, стрельцы московские и солдаты в полку, што на Бутырках, народ весь, и власти все духовные: стать бы на царство старшему брату, царевичу Ивану Алексеевичу, первым царём. А молодшему брату, Петру Алексеичу, оставатца на троне ж вторым царём. Как было во времена былые, в Царьграде, при братьях-императорах Гонории[80] и Аркадии, так же при Василье да Константине, земле во благо, людям на радость, государям на прославленье. И так тому быть мочно: придут иноземные послы — выходить к ним и принимать их царю второму, Петру, как первый царь здоровьем слаб и глазами скорбен. Войско вести на неприятеля — тому же Петру-государю. А московским государством, землёю всею править купно с боярами — первому царю, Ивану Алексеичу. Так любо ли? — обратился к выборным князь.
— Любо… Любо! А ежели хто не пожелает, воспротивитца тому, сызнова придём с оружием, и будет мятеж немалый, — не выдержав, послали угрозы выборные. И обратились прямо к царевичу Ивану:
— Што же государь сам слова не скажет нам, рабам своим? Волишь ли быть первым на царстве?
— Не молчи. Скажи своё слово! — внушительно, хотя и негромко, заметила брату царевна Софья.
— А што мне им сказывать? — щуря свои больные глаза, угрюмо заговорил Иван. — Поставили — так буду царь. Первым-то уж и не надо бы мне… А и то сказать, буди воля Божия.
— Вестимо: выборные не собою говорят, но Богом наставляемы, — перебила упрямца царевна. — Дальше что скажешь, князь Иван Андреич?
— А другое челобитье стрелецкое и земское, всенародное, такое: в пособие юным государям для многотрудности царсково управления — да помогает сестра их старейшая, премудрая царевна-государыня Софья Алексеевна на многие лета. Так, любо ль?
— Любо!.. На многие лета!..
— И нынче штобы от патриарха святейшего собор был созван и приказ был дан: присягу принимать тем обоим государям. И все бы присягою крепко стало. Любо ли?
— Любо, любо!
И один из выборных, подойдя к окну, стал махать шапкой стрельцам на площади.
— Любо, любо!.. — громовым откликом долетело сюда немедленно, и зарокотали барабаны, зазвонили колокола…
Софья выждала, когда стих шум, и в ответ на такую просьбу, похожую на приказание, с поклоном отвечала:
— Все так и повершим, как вы просите, ратники славные, пехота наша верная. Верую: не вашей то волей, Божиим хотением все объявилось. Челом бью за доброхотство ваше. Отныне не стрельцами московскими — надворной пехотой государевой именовать себя почнете. И в начальники назначается вам верный и храбрый слуга царский, князь Иван Андреич Хованский. А в подмогу ему — сын ево же, князь Андрей Иванов. Так любо ли?
— Любо, любо!..
— Да ещё за все заслуги ваши, за промыслы о царстве, о спокойствии земском — жалуем вам, полкам всем стрелецким и солдацкому, што в Бутырках, сплошь по спискам, мал, велик ли человек, все едино — по десять рублёв. Ежли в казне нашей государской враз таких денег не станет, — брать вам ту дачу с патриарших и властелинских крестьян и с монастырских и с бобыльских, также и с приказных людей по окладу, какой идёт им от казны. И с дьяков и с подьячих. Любо ли?
— Любо, любо!.. Любо, государыня-царевна!.. — восторженно отозвались выборные.
От площади снова откликнулось им тысячеголосое, мощное эхо толпы:
— Лю-юю-юбо!..
— Святейший отец патриарх, тебя вопрошаю, — только теперь задала Иоакиму вопрос царевна, — оклады те брать с крестьян твоих и властелинских дозволишь ли али инако укажешь казну собрати?
— Кесарево — кесареви, мудрая царевна-государыня, — только и ответил евангельской отповедью святитель на лукавый, фарисейский вопрос.
Но стрельцы, в большинстве — аввакумовцы, капитоновцы и никитовцы, закоренелые староверы — и внимания не обратили на смирение Иоакима.
Снова заговорил Хованский:
— Ещё челом бьют тебе и государям слуги ваши верные, надворная пехота государская. Штобы и на многие годы потом знали люди, внуки и правнуки наши: отчего настало великое побиение за дом Пресвятой Богородицы и за вас, государи; какое великое пособие оказали полки стрелецкие с солдацким Бутырским полком купно, штобы всем то было ведомо: за какие вины побиты столь многие и высокие персоны, даже царской крови близкие, — на том месте, на Красной площади, где изменников тела ныне лежат, — поставить каменный столб с надписями[81] и все действо стрелецкое, службу их верную и вины изменников начертать. И нихто да не посмеет стрельцов тех бунтовщиками либо изменниками звать. Так любо ли, товарищи?
— Любо!.. Любо!.. Столб поставить… Уж тово не миновать… Знали бы все… Столб на Пожаре… на Красной площади… Чтобы все видели… Читали бы ваши слова государские. Чтобы нас не казнили потом за вины за старые.
Софья не была предупреждена о такой затее стрельцов, вернее, Хованского с сыном, пожелавших не только оправдать зверства стрельцов, но и увековечить своё имя вместе с их именами.
Но думать было некогда.
Не умолкая звучало стрелецкое «любо…» и здесь, под сводами тронной палаты, и там, на площадях кремлёвских.
Стоило сказать — нет, кто знает, что выйдет из этого.
— Волят государи, и мы согласье даём на челобитье ваше, — сухо произнесла царевна. — Все ли теперь?
— Да, все, кажись, царевна-государыня… Челом бейте, братцы-товарищи, государям, государыням да думе всей их царской… А патриарха просите: невдолге бы и увенчал обоих государей, как искони бе[82], венцами царскими…
— Челом бьём… Венчайте государей поскореича…
Отдали поклоны — и вышли все вместе с Хованским.
На площади снова заговорил перед стрельцами Тараруй.
И на каждое его слово — громкими, дружными кликами одобрения отзывалась толпа.
— Ну, Софьюшка, вот и в цари попала ты ныне, голубушка. Челом бью на радости, — тихо в этот самый миг сказал царевне Милославский.
— Не я… тот царь ещё покуль, вон, што толкует с горланами на площади…
— И то слово твоё верное… Да слышь, сама сказала: «покуль»… Верь, недолго повеличаетца…
В раздумье, недоверчиво покачивая головой, молча поднялась царевна.
Но время показало, что старый хитрец Милославский был прав.
Глава V. СОФЬЯ У ВЛАСТИ
То, что заранее было решено в опочивальне царевны Софьи, на советах с Милославскими, Голицыным и Хованскими, что было оглашено перед боярами и царями устами выборных стрелецких и того же Хованского, — все это скоро получило торжественное, хотя и запоздалое, подтверждение обычным в государстве путём.
Собран был духовный собор и боярская дума, постановили решение, огласили указ, и на двадцать пятое июня было назначено коронование двух братьев-царей.
По случаю этого торжества новые милости были дарованы ненасытным стрельцам… И начиная с двадцать девятого мая каждый день по два стрелецких полка получали полное угощение во дворце.
На большом листе бумаги была дана им жалованная грамота за государственной печатью. Скреплял грамоту Василий Голицын, друг Софьи, объявленный главой Посольского приказа и государственной печати сберегателем, подобно тому, как назывался знаменитый московский канцлер Ордин-Нащокин[83].
Грамота была выдана шестого июня, и с торжеством, с музыкой и ликованьем, держа на голове лист, отнесли его стрельцы в свою слободу.
Когда в Успенском соборе патриарх совершил двойной обряд венчания на царство обоих юных царей, Пётр с Натальей переехали в своё любимое Преображенское. А Москва и власть остались Софье и… князьям Хованским, отцу с сыном.
Оба они окончательно потеряли голову, как это и предвидел Милославский.
Чтоб избежать столкновения с наглым временщиком, Милославский даже прибег к старому средству: не только перестал появляться при дворе, но даже уехал в одну из своих вотчин. И оттуда неусыпно следил за новым недругом своей семьи, хотя и считал его гораздо менее опасным, чем Матвеев и Нарышкины.
Князь Иван и Андрей Иваныч не захотели долго ждать и, опираясь на преданность стрельцов, решили не только из-за кулис править царством, а выступить полноправными властителями народа и всей земли Русской.
Приверженец старой «истинной» веры, друг Аввакума, который до самого сожжения своего, то есть до 1681 года, укрывался в доме князя, Хованский надеялся, что стоит заиграть на этой струнке — и вся Москва пойдёт за ним, вся Русская земля.
Успех майского мятежа, в котором Хованский, по его собственному мнению, сыграл решающую роль, опьянил князя.
Недалёкий фантазёр-честолюбец позабыл, что весь решительный переворот подготовлялся много лет сильными, умными людьми, имевшими возможность затратить огромные средства на подкуп властных лиц, на подкуп духовенства, целых полков, целых сословий, которым сулились и давались баснословные выгоды ещё до начала дела.
Забыл он, что в игру вмешали людей, интересы которых самым насущным образом были связаны с успехом или неуспехом заговора.
И переворот совершился не благодаря Хованскому, а при помощи его, и помощи не совсем толковой, даже вредной порой, потому что крайняя наглость стрельцов, порождённая угодничеством и потачками Хованских, восстанавливала против них всех других ратников и целую Москву.
Стрельцы это чуяли и потому стали вести себя осторожней. Да и просто устали от всех последних волнений. Им хотелось отдохнуть.
И уж, конечно, не станут они из-за веры снова подымать мятеж и учинять новый разбой. Ясно было как день, что все партии, все роды, стоящие у власти, забудут свою рознь и сольются, чуть вспыхнет какая-нибудь религиозная распря. Её погасят при самом возникновении, чтобы не было опасности для царства, чтобы оно не распалось в самой ужасной междоусобице — религиозной.
Все это видели и понимали, кроме Хованских да небольшой кучки фанатиков-попов, готовых, по примеру Аввакума и попа Лазаря, и на сожжение пойти, только бы хоть на миг доставить торжество «истинной вере Христовой и двоеперстному знамению креста»…
Упорно, без оглядки Хованский повёл свою игру. И не одна вера заставляла его сделать такую решительную ставку. Свергнуть патриарха, женить сына на царевне Катерине Алексеевне, поставить своего святителя на Москве, убрать обоих малолетних царей, объявить государем сына, Андрея Иваныча Хованского, из рода Гедиминов, Ягеллонов, Корибута и других литовских великих князей — вот какова была затаённая цель старика, которую поддерживал, конечно, и князь Андрей. На первых порах — где угрозой, где посулами, — Хованский успел добиться того, что в Грановитой палате 23 июня, за три дня до венчания царей, подали раскольничьи попы во главе с Никитой Пустосвятом челобитную, в которой обличали мнимую ересь правящей церкви и требовали водворения старых книг и древнего порядка богослужения.