Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Романовы. Династия в романах (№8) - Петр II

ModernLib.Net / Историческая проза / Сахаров (редактор) А. Н. / Петр II - Чтение (стр. 15)
Автор: Сахаров (редактор) А. Н.
Жанр: Историческая проза
Серия: Романовы. Династия в романах

 

 


Раз, например, в доме одного богатого пана Боржковского польские панычи выдумали было поглумиться над своим учителем из немцев, добродушнейшим и невиннейшим существом; поглумиться не прочь был и Ванюша, но не одобрил способа глумления, отвратительного и унижающего человеческое достоинство мирного педагога. Ванюша тотчас же заступился за жертву, и товарищи отступили перед его воинственной позой, засученными рукавами и диким огоньком засверкавших глазок. Нередко на охоте, когда какой-нибудь надменный паныч ради забавы ни за что ни про что начинал стегать арапником бедного оборванного хлопца, Ванюша расплачивался за хлопца здоровой затрещиной.

И, однако же, все панычи, не говоря уже о панёнках, любили весёлого Ванюшу. Жизнь его текла привольно в доме старого дедушки. Бабушка смотрела на все его проказы сквозь пальцы, а самому Григорию Фёдоровичу некогда было наблюдать за мальчиком, отчасти за постоянными хлопотами по дипломатическим поручениям, которыми не уставал наделять его неугомонный реформатор, а отчасти по постепенно усиливавшемуся нездоровью. Григорий Фёдорович страдал подагрой.

Неизвестно, заметил ли государь какую-нибудь неисправность в деятельности нашего польского посольства, или вследствие просьбы самого посланника Григория Фёдоровича, но только его отозвали в Петербург, а вместо него приехал в Варшаву сын его, Сергей Григорьевич Долгоруков[22], на попечение которого, для окончательного образования, должен был перейти и наш Ванюша. Горько плакала бабушка, расставаясь с внуком, нелегко было и внуку. Кроме того, что он лишился любви и нежности, сама свобода его стеснилась более бдительным надзором дяди. Избалованному ласками племяннику трудно пришлось уживаться с новыми порядками; он не слушался, вызывал беспрерывно замечания и внушения. Так продолжалось года полтора и, наконец, кончилось тем, что по жалобам брата Алексей Григорьевич вызвал сына к себе.

Пятнадцатилетний Иван Алексеевич по возвращении на родину поселился в родной семье при отце, занимавшем тогда довольно видное место президента главного магистрата. Отвыкшая от Ванюши семья встретила его недружелюбно, а в особенности отец, осыпавший сына градом упрёков и язвительной брани. Алексей Григорьевич корил сына за леность, нерадение, за напрасно потраченное время за границей, корил за то, что только и было хорошего в характере сына: за прямодушие, непрактичность, за неумение выслужиться где следует. С лишком полтора года терпел Иван Алексеевич домашнюю пытку, вплоть до своего назначения, при восшествии на престол Екатерины I, на место гоф-юнкера при царевиче Петре Алексеевиче.

Судьба улыбнулась Ивану Алексеевичу. Десятилетний царевич искренно и горячо полюбил своего семнадцатилетнего гоф-юнкера, такого весёлого, такого симпатичного, умевшего так хорошо забавлять его. Царевич до того привязался к своему новому другу, что не мог расстаться с ним ни на один день, ни на один час. Когда по болезни Иван Алексеевич не являлся в апартаменты царевича, тот приказывал переносить в комнату гоф-юнкера свои занятия, свои игрушки и даже свою постель. Положение царевича при бабушке, хотя и неродной, сразу улучшилось. При жизни деда на царевича никто не обращал никакого внимания, за воспитанием никто не следил; дед не хотел удостоверяться лично в познаниях внука, даже не исполнил просьбы о том воспитателей, хваливших способности и любознательность ребёнка. Все знали тайные желания деда передать престол детям любезной Катеринушки; все умышленно и неумышленно забывали о ребёнке.

Со своей стороны, и ребёнок не любил и боялся сурового, никогда не ласкавшего его деда, так беспощадно сгубившего своего сына, а его отца, о трагической смерти которого услужливые люди успели ему передать под великим секретом. Под влиянием этих рассказов ребёнок рано познакомился с мучительным желанием мести, но так как детское сердце не может питаться одним злобным чувством и не может обойтись без любви, то царевич с ещё большей силой привязался к своему другу гоф-юнкеру. Иван Алексеевич едва ли не первый выказал царевичу и чувство личной привязанности, и преданность будущему наследнику престола; он едва ли не первый опустился перед ребёнком на колени, как перед будущим государем.

К счастью для царевича, Екатерина, любившая своих дочерей не до ослепления, ясно понимала их положение. Сама обязанная престолом, несмотря на своё коронование покойным мужем-государем, единственно энергии нескольких решительных и влиятельных лиц, она понимала невозможность передать престол дочерям, удел которых – замужество за каким-нибудь иностранным принцем, а не самодержавство в России, где искони привыкли к преемственности самодержавной власти по мужской линии. Она понимала, что после смерти её русские всех партий и всех убеждений сойдутся в одной мысли о законности наследства сына царевича Алексея Петровича, и, к чести её, она не возненавидела этого ребёнка, не постаралась оттереть его, а напротив, приблизила и полюбила, насколько могла полюбить.

Вслед за государыней признал права ребёнка и нерушимый статуй, светлейший князь Меншиков.

<p>IV</p>

Два года правления Екатерины I были едва ли не самыми счастливыми годами в жизни государя и его любимца. Нестрогое ученье, потом разные забавы, охоты в петергофских лесах, катанья – время летело незаметно. Молодой гоф-юнкер умел разнообразить удовольствия и вместе с тем сумел не мозолить собою жадности других. Его почти все полюбили, за исключением, разумеется, близкой родни; из родственников Долгоруковых он сошёлся только с одним Фёдором Васильевичем, тоже молодым человеком, но совершенно противоположного характера. Насколько Иван Алексеевич был боек и решителен, настолько же Фёдор Васильевич скромен и тих; впрочем, были в них и сходные черты – доброе, отзывчивое сердце и отсутствие долгоруковского честолюбия. Оба друга считались чужаками в родных семьях.

В одну из минут откровенности, под влиянием лишней рюмки, Фёдор Васильевич признался новому другу и родственнику в любви своей к старшей дочери нерушимого статуя, Марье Александровне Меншиковой.

– Она тебя любит? – спросил Иван Алексеевич.

Фёдор Васильевич печально опустил голову.

– Как же это? – недоумевал Иван Алексеевич, который не мог понять возможности любить девушку и не быть любимым; в его многосложной практике такой странности ещё не случалось.

– Она любит молодого графа Петра Сапегу, сына Яна, старосты бобруйского, а нашего фельдмаршала, и, говорят, скоро выйдет за него замуж, – объяснил Фёдор Васильевич.

– Не выйдет, брат Федя, утешься. Вчера, как я был у императрицы с царевичем, так слышал разговор светлейшего с Екатериной Алексеевной. Сапега женится, да только не на Меншиковой, а на племяннице государыни, Софье Карловне Скавронской.

Фёдор Васильевич оживился было, но потом снова затуманился.

– От этого не легче, – проговорил он, – если Александр Данилыч не выдаст за Сапегу, так за кого-нибудь другого, но выше, брат Ваня, нас с тобою.

– Ну, об этом ещё бабушка надвое сказала… Случай-то такой странный… а то я бы знал, как сделать.

Светлейший Александр Данилович действительно забирался высоко. Уверившись, что по крайне расстроившемуся здоровью императрица долго прожить не сможет, он принялся действовать энергичнее относительно определения престолонаследия, не упуская из виду своих выгод и интереса. Выгоднее же всего при существующем положении представлялась кандидатура Петра II. При таком выборе удовлетворялось общее желание всех русских, отдалялась немецкая партия голштинцев, не раз становившаяся ему поперёк дороги, и, наконец, при малолетстве государя явилась полная возможность захватить всю власть в свои руки. В успехе Александр Данилович не мог сомневаться; он слишком хорошо, до мельчайших тонкостей изучил характер императрицы, как-то расплывшейся и обезличившейся после смерти мужа. Притом же в его руках сосредоточивались все силы: сила войска, привыкшего ему повиноваться, сила громадных денежных средств и, наконец, сила поддержки иностранных дворов. Имперский посланник Рабутин и датский Вестфален не уставали подстрекать его на попытку в пользу Петра. Для обоих этих дворов воцарение малолетнего государя составляло живой интерес: при Петре II, сыне сестры австро-венгерской императрицы, венский кабинет всегда мог рассчитывать на поддержку России во всех политических комбинациях; для Дании же важно было отстранение по шлезвигскому вопросу голштинской претензии, которая, естественно, возникла бы при усилившемся влиянии герцога Голштинского, мужа Анны Петровны.

Одно только ещё останавливало Александра Даниловича – это бывшее оскорбительное и жестокое отношение его к царевичу Алексею Петровичу, о котором, вероятно, позаботились рассказать сыну. Но и это затруднение услужливые дипломаты устранили. «Почему бы молодому государю и не жениться на дочери светлейшего князя?» – шепнул Рабутин Данилычу в дружеской беседе, и Данилыч ухватился за эту мысль, исполнение которой ставило его в весьма прочное положение тестя государя. Светлейший соединил оба вопроса, о престоле и о браке, в один и, не встретив в государыне серьёзного противодействия, преуспел в обоих.

Однако же как ни скрытно вёл игру свою светлейший князь, но о ней скоро догадались. Перепугались все, испугались цесаревна Анна Петровна с мужем, испугалась цесаревна Елизавета, испугались все палачи Алексея Петровича – Толстой и Ушаков с компанией, испугались все личные враги Александра Даниловича, которых было немало и во главе которых, самым злейшим врагом, стоял шурин Данилыча, генерал Девиер. Велика была вражеская партия числом, но слаба единством и энергией; дорогое время проходило в переговорах и условиях, каждый старался подставить другого, а самому спрятаться за его спину. Сделали попытку только одни цесаревны: они на коленях и рыдая умоляли мать не соглашаться на брак Петра с дочерью Меншикова, но ослабевшая императрица на этот раз сказала решительно, что о браке дело кончено, воротить своего слова она не может, но вопрос о престолонаследии ещё не решён.

В то время как трусили и медлили враги, не трусил Александр Данилович. С обычной своей энергией он принял быстрые и решительные меры против недругов и, воспользовавшись первой необузданной опрометчивостью шурина, назначил над ним инквизицию. Поводом к розыску послужили оскорбительные будто бы выходки генерала с цесаревнами и великим князем. Цесаревна Елизавета и великий князь рассказывали, что Девиер в один из дней, когда императрице было особенно дурно, не только не печалился, а напротив, веселился, плакавшую племянницу государыни, Софью Карловну, вертел, словно танцуя; не соблюдая «должного рабского решпекта», советовал цесаревне не печалиться, а выпить рюмку вина; в комнатах же великого князя вёл себя ещё неуважительнее, садился на государеву постель, приглашал князя кататься с собой в коляске, обещал после смерти императрицы ему полную волю и подсмеивался, как будут волочиться за государыней-невестой.

Существенной целью назначения следствия, конечно, было не раскрытие оскорбительных выходок, которые видны были и сами собой, а розыск заговора и участия заговорщиков. И цель была вполне достигнута: не вытерпев пыток, Девиер сознался во всех переговорах и выдал всех соучастников.

Императрица-мать, успокаивая своих дочерей относительно наследства престола, или обманывала их, или обманывала себя; при ослабевших от болезни силах она иногда теряла ясное сознание.

Утром в день смерти государыни, тотчас же по выходе дочерей, в спальню к ней вошёл Александр Данилович с бумагами в руке.

– Вот, государыня, проект завещания, о котором вы приказали, насчёт бракосочетания великого князя с моей дочерью и о наследстве престола, – доложил Александр Данилович, подвигая к постели столик с пером и чернильницей.

– Хорошо, князь, оставь… прочту… – проговорила едва слышно императрица.

– Нет, государыня, откладывать нельзя, – настаивал князь Меншиков, – дела такой важности не откладываются… Если бы я медлил да не решался два года назад, так вам бы не властвовать… Да и зачем откладывать? Всё написано в бумаге, как приказывали.

Государыня покорно приподнялась на подушках и, поддерживаемая князем, с трудом подписала бумагу. Но это было не всё. Вслед за первой бумагой светлейший подложил другую.

– А это что? – испуганно спросила императрица, совсем уже теряя силы.

– Это весьма нужное распоряжение для спокойствия государства, – уклончиво отвечал князь.

Государыня подписала и эту бумагу, не читая.

В последней бумаге содержался указ императрицы о наказаниях тем лицам, которые желали не допустить к русскому престолу великого князя Петра, собственно как зятя Меншикова. Указом предписывалось: генерал-лейтенанта графа Антона Девиера и Григория Петровича Скорнякова-Писарева[23] – знаменитого следователя по обвинению Евдокии Фёдоровны – по лишении чинов, чести и имущества наказать кнутом и сослать в Тобольск; графа Петра Андреевича Толстого с сыном Иваном сослать в Соловецкий монастырь на строгое заточение; генерала Бутурлина и Александра Львовича Нарышкина по лишении чинов сослать на безвыездное житьё в отдалённые деревни; князя Ивана Алексеевича Долгорукова выслать из столицы в полевой полк поручиком.

К вечеру положение больной государыни стало ухудшаться с каждым часом. По симптомам болезни императрица страдала чахоткой, но так как ясные признаки болезни появились, когда государыне было за сорок лет, то можно было бы надеяться на весьма медленный ход. К несчастью, государыня не береглась, не исполняла предписаний докторов и вся отдавалась удовольствиям. Болезнь стала быстро развиваться, и ещё в половине апреля доктора опасались за её жизнь; но тогда опасность миновала, государыне сделалось легче, появился укрепляющий сон, а вместе с ним и надежда на излечение. Впрочем, облегчение продолжалось недолго; вскоре в лёгких больной образовался нарыв, который сначала затруднял дыхание, а потом, прорвавшись седьмого мая, причинил смерть. Екатерина Алексеевна умерла в восемь часов вечера тихо, спокойно, жадно глотая весенний воздух и любуясь последними лучами заходящего солнца.

На другой день с рассветом во дворце началось особенное движение; вся гвардия, состоявшая тогда из двух полков, Преображенского и Семёновского, расставлена кругом у окон, а к подъезду подъезжают экипажи знатных персон, членов Верховного тайного совета, генералитета, сановников, высшего духовенства и дворянства. В зале открылось торжественное заседание в присутствии двенадцатилетнего государя Петра II, сидевшего в кресле на возвышении под балдахином; вокруг государя на стульях сидели цесаревна Анна Петровна с мужем, цесаревна Елизавета Петровна, родная сестра государя Наталья Алексеевна и главные вожаки: адмирал Апраксин, канцлер Головкин, князь Дмитрий Михайлович Голицын, светлейший князь Меншиков, а позади кресла стоял вице-канцлер и воспитатель барон Андрей Иванович Остерман.

По распоряжению Александра Даниловича принесли и громко прочитали духовное завещание покойной императрицы, по которому преемником назначался Пётр II, с обязательством бракосочетания с княжной Меншиковой. Все присутствующие единогласно крикнули: «Виват!» Не слышалось никакого протеста, только фельдмаршал Сапега вполголоса и нерешительно заметил, что он не отходил от умиравшей государыни, но никакого завещания не видел и не слышал о его подписании. На заявление фельдмаршала не обратили никакого внимания; вероятно, не слышали, да если бы и слышали, то не придали бы ему никакого значения. На правопреемство Петра II всё государство смотрело как на дело такое законное, что во многих епархиях давно уже, без всякого распоряжения, местным духовенством на ектеньях возглашалось моление о здравии и благоденствии наследника престола Петра II. Между тем как во дворце происходила торжественная церемония восшествия на престол, в доме князя Алексея Григорьевича Долгорукова готовились к проводам в полк бедного гоф-юнкера Ивана Алексеевича. Невеселы были проводы, неласково выкрикивал голос отца, покрывавший шум и суету дорожных сборов.

– Молокосос! Материнское молоко на губах не обсохло, а туда же, заговоры сочинять! Как же! Я, мол, со светлейшим вздумал тягаться! Какая важная птица – гоф-юнкер. Выклянчил я тебе это место, так и на нём не сумел усидеть! – выкрикивал, то повышая, то понижая голос, князь Алексей Григорьевич, привыкший придираться к сыну за всё.

– Вы сами ведь знаете, батюшка, что никаких заговоров я не сочинял, в них не участвовал, а если говорили при мне, надеясь на моё благородство, так доносить не приходилось, нечестно, – оправдывался сын.

– Как же… неблагородно! А вот благородно теперь князю Долгорукову служить поручиком в полевом полку? Вот и сиди в глуши, высиживай цыплят… хорошо благородство… нечего сказать. А если бы шепнул светлейшему, вот, мол, так и так… в гору бы пошёл, Долгоруковым бы честь.

– На такую честь не способен я и доносчиком никогда не буду, – решительно отозвался Иван Алексеевич, – буду служить в полевом полку, и там тоже живут люди… Да, думаю, служить-то там долго не придётся… Государь не забудет меня!

– Как же, дожидайся!.. Будет помнить! Только и заботы-то, что об Иване Алексеевиче!.. Не очень-то рассчитывайте, доблестный рыцарь… Государь из воли будущего тестюшки не выйдет.

С руганью простился с сыном Алексей Григорьевич, неласково простилась и мать, боявшаяся показать сыну при отце любовь и нежность, точно так же недружелюбно проводили братья и сёстры, а в особенности старшая Катерина, не любившая старшего брата.

Иван Алексеевич действительно недолго жил в полку. Не успел он доехать до места назначения, как вслед за ним был получен указ, призывавший его опять к прежнему же посту при дворе. Государь затосковал о своём друге, стал неотступно просить будущего тестя и главу правительства о возвращении любимца. Александр Данилович легко согласился на просьбу – молодой гоф-юнкер не заявлял никаких честолюбивых стремлений, не казался опасным, да и в заговоре недругов не участвовал.

По смерти императрицы светлейший князь сделался ещё горделивее. Получив сан генералиссимуса и титул наречённого тестя государя, Александр Данилович, в обольщении от своего высокого положения и своих громадных заслуг, не обращал внимания на мелких людей, обходился со всеми кичливо и с нестерпимым высокомерием; даже с самим государем отношения его были надменны и повелительны, как будущего отца, которого слово должно быть законом. Зная, что образованием государя в ребячестве было пренебрежено, он теперь захотел загладить прошлое усиленным учением и потребовал от ребёнка занятий, к которым тот не привык, которому такие занятия казались тяжёлыми.

Иван Алексеевич воротился. Государь обрадовался так, как никогда ещё не радовался. Казалось, короткое отсутствие любимца ещё более скрепило их связь. Иван Алексеевич полюбил великого князя без всяких видов и честолюбивых стремлений, беззаветно, и немудрено, что эта любовь вызвала страстный отклик в нежном сердце, не избалованном лаской. Без отца и без матери почти с пелёнок, при суровом деде, который даже с намерением выказывал к нему холодность и пренебрежение, ребёнок всегда видел около себя или важные, равнодушные, или явно недружелюбные к себе лица. Мудрено ли, что весь постоянно сдерживаемый детский порыв был отдан человеку, который первый выказал к нему любовь, который был сам чрезвычайно симпатичен и который сумел сделаться совершенной необходимостью.

С приездом фаворита государь повеселел, но вместе с тем ему ещё неприятнее стал суровый надзор будущего тестя, его требования мучить себя, учиться, когда молодые пробуждающиеся силы бродили и требовали любви и беззаботного веселья. Государь постоянно жаловался своему другу на взыскательность Меншикова, на несносную принуждённость и неприятное положение выказывать жениховскую внимательность к нелюбимой девушке, равнодушной к нему, холодной и далеко не красавице. Иван Алексеевич, конечно, сочувствовал жалобам и из желания помочь другу старался внушить ему, что высказанная в завещании воля покойной императрицы относительно брака не может быть безусловно обязательной для него как для государя, и что по самодержавной своей воле он может уничтожить даже самого светлейшего.

Вероятно, жалобам, внушениям и желаниям долго бы оставаться только в мечтах, если бы не вмешались в дело хитроумный воспитатель Андрей Иванович и действовавшая по его внушениям сестра государя, Наталья Алексеевна. Между Александром Даниловичем и Остерманом начались раздоры; и тот и другой инстинктивно понимали, что им, как двум медведям, в одной берлоге ужиться нельзя. Раз между ними дошло до крупной ссоры. Александр Данилович с обычным высокомерием выскочки, ставшего на высоте, и почти с ругательством высказал выговор Андрею Ивановичу за то, что ребёнок воспитывается не как православный государь, а как какой-нибудь атеист, что за такое зловредное воспитание следует отправить воспитателя в Сибирь на вечную ссылку.

Такая дерзость вывела из самообладания даже и осторожного Андрея Ивановича.

– За мною ты не знаешь ничего, – почти выкрикнул барон, – а за тобою я знаю много такого, за что тебя следовало бы не то что в Сибирь, но и четвертовать[24].

Но Андрей Иванович ясно понимал, что открытая борьба со светлейшим ему не под силу, что ему не сломить Данилыча, а потому стал тайно, но постепенно и постоянно внушать государю мысль о возможности сложить с себя тяжёлое ярмо.

Желаниям Андрея Ивановича деятельно помогал и сам светлейший строгим отношением к будущему зятю, постоянными требованиями учиться, отказами в желаниях и, наконец, самоуверенными приказами, отменявшими распоряжения государя. Но всё-таки при уме, проницательности и решительности Александра Даниловича едва ли совладать с ним Андрею Ивановичу, если бы не помогла сама судьба. В самый разгар возникших неприятностей светлейший князь захворал, и захворал так сильно, что в продолжение нескольких недель опасались за его жизнь. Этим обстоятельством и поспешили воспользоваться. Дружными усилиями Андрея Ивановича, Ивана Алексеевича и Натальи Алексеевны государь доведён был до такого раздражения против диктатора, что когда тот выздоровел, поправить дело было уже невозможно.

Борьба кончилась полным поражением несокрушимого статуя. По распоряжению Верховного тайного совета, вследствие повеления государя, переданного его обер-гофмейстером и воспитателем Остерманом, Александр Данилович, по лишении своего высокого звания, был сослан в Ораниенбург, нынешний Раненбург, с женой, её сестрой Арсеньевой, сыном и дочерьми, не исключая и государыни-невесты. За светлейшего генералиссимуса печальников не оказалось.

По отъезде Александра Даниловича малолетний государь, не стесняемый никакой уздой, воспользовался полной свободой. Учение было почти отброшено; с утра до вечера, а иногда и по целым ночам государь забавлялся то охотами, то балами, то приключениями, свойственными более зрелому возрасту. Руководителем этих забав, конечно, явился девятнадцатилетний Иван Алексеевич, получивший звание обер-камергера, майора гвардии и пожалованный зараз двумя орденами, Александра Невского и Андрея Первозванного. Юноша подошёл к небывалому фавору.

В главе двора стояли три лица, любившие глубоко и нежно государя, желавшие ему полного добра, но не владевшие такой железной волей, какая была у светлейшего князя. Познакомив ребёнка с преждевременными удовольствиями, Иван Алексеевич, несмотря на свою ветреность, скоро понял, по какому гибельному пути он его повёл, и стал отстраняться, стал заговаривать о благоразумии, об обязанностях, но уже было поздно. Между придворными ходил рассказ о том, как однажды, когда государю подали для подписи какой-то смертный приговор, Иван Алексеевич, стоя позади кресла, наклонился и больно укусил государю ухо.

– Что с тобой, Иван? – спросил государь, оборотившись к своему любимцу.

– А то, государь, что прежде чем подписывать приговор, надобно вспомнить, каково будет несчастному, когда ему будут рубить голову.

Может быть, постепенными и настойчивыми усилиями воспитателю, Ивану Алексеевичу и сестре Наталье Алексеевне и удалось бы подействовать на государя благотворно, но, к несчастью, явился другой воспитатель, с другими взглядами, другими убеждениями – в лице Алексея Григорьевича Долгорукова, особенно сблизившегося с государем в Москве после коронации.

<p>V</p>

И любит же надёжа-государь поохотиться, словно всё по-старому, как бывало при прадедушке, тишайшем царе Алексее Михайловиче, говорили седые московские обыватели, провожая глазами воскресшие царские охотничьи походы с нескончаемыми обозами.

И чего не было в этих поездах – царские кареты, экипажи придворных, членов Верховного тайного совета и сенаторов, объёмистые колымаги, брички, рыдваны и, наконец, простые телеги, в которых помещались домашняя челядь, подвижные кухни и припасы. Припасов, впрочем, особенно много не набиралось – отъезд часто назначался на неопределённое время, а в дороге живность портится скоро, да и надобности большой нет: догадливые торговцы не пропускают случая зашибить лишнюю копейку. Как только государь укажет, где быть полю, устроят палатки, оправятся от дороги люди, торговцы тут как тут с товарами на подвижных ларях, и пойдёт торговля – точь-в-точь ханские кочевья по степям.

Окрестности Москвы полтора века назад изобиловали лесами, местами дремучими, болотами и другими угодьями для разного рода охот. В непроходимых дебрях или в громадном сосновом бору за селом Всесвятским, по берегам реки Химки, не в редкость поднять медведя; в перелесках охотились за волками, лисицами и зайцами; по болотам вспугивали птицу. Государь любил всякую охоту и не отдавал предпочтения ни одной из них; какая выпадала сподручная местность, такая назначалась и охота. Когда попадётся по пути болото, в котором непочатое количество дикой птицы, не пуганной выстрелами охотников, тотчас же начинались приготовления. Раскидывались палатки в удобном месте, спускались гончие для выпугивания птиц, и кречетники, ястребники и сокольники становились на стороже, с учёными хищными птицами на кляпышах, у которых глаза покрыты маленькими клобучками. Как только вспархивала из куста или болота утка или какая иная дикая птица, очередной кречетник, ястребник или сокольник снимал клобучок с глаз своей птицы, хищник стрелой нападал на жертву и, убив её ловким ударом, сам снова возвращался на руку своего хозяина. Иногда лучшего сокола держал сам Пётр Алексеевич, и тогда с какой гордостью он следил за смелым полётом своего хищника, как сверкали его глаза, точь-в-точь как у его прадедушки, тишайшего царя Алексея Михайловича, знаменитого знатока соколиной охоты.

В местностях, изобильных мелким пушным зверем, – другого рода охота: зверей или затравливали борзыми, или ловили тенётами. В травле больше жизни, больше собственного участия, и потому она практиковалась везде, где только представлялась возможность. Стремянные, егеря и охотники на лошадях, одетые в живописные костюмы, в красных шароварах, в горностаевых шапках и зелёных кафтанах с золотыми и серебряными перевязями, с блестящими золотыми и серебряными рогами, расставляются по опушке на сторожевых местах; у каждого охотника на своре борзая[25]. Все охотники в томительном ожидании, с напряжённым слухом – где послышится лай и в каком направлении побежит зверь. Вот в ближайших кустах послышался лёгкий шум и вслед за тем показался зверь; охотник мгновенно спускает на него своих собак и сам летит за ними, летит очертя голову, не разбирая ничего впереди себя, в каком-то диком бешенстве, и редко, редко уцелеет жертва от такой отчаянной погони. В этой охоте государь почти всегда участвовал, на лучшей лошади и с лучшими собаками.

Совсем другого характера охота с тенётами, употреблявшимися только там, где предполагалось обилие волков. Вокруг лесного места, которое на техническом охотничьем языке получало название «острова», расставляли тенёта и выгоняли зверя дружным криком охотников и лаем собак. Выгнанный волк запутывался в сетях и делался жертвой.

Наконец, в дремучих лесах охотились на медведя. Этот род охоты считался самым опасным, и на этой охоте допускали государя присутствовать только тогда, когда не было уже никакой опасности, когда медведь был проколот рогатиной или поражён метким выстрелом. На борьбу с медведем отваживались немногие из охотников – или известные стрелки, или люди сильные, здоровые, ловкие, привыкшие бороться с опасным врагом один на один, с рогатиной. В охотничьем мире эти борцы пользовались особенным почётом и славой.

На охоте государя сопровождали члены иностранного дипломатического корпуса, все приближённые и высшие сановники государства, не исключая даже и членов Верховного тайного совета, заседания которого, конечно, на всё это время прекращались; все важные влиятельные персоны если по каким-либо обстоятельствам не рыскали по полям, то уезжали по своим вотчинам для сбора доходов на придворную жизнь, требовавшую денег и денег; дороговизна росла, а из вотчин получались только одни жизненные припасы, и то наполовину испортившиеся в дороге. Из высших персон один только Андрей Иванович не бросал своих государственных дел и часто в самом разгаре охоты возвращался в Москву. В делах полнейший застой, но зато какая весёлая жизнь!

В женском персонале, обыкновенно выезжавшем на охоту, с последних чисел мая все заметили перемену. Страстная любительница охот, цесаревна Елизавета, прежде постоянно сопровождавшая со своим штатом государя, теперь всегда отказывалась выезжать. У неё было тяжкое горе: в двадцатых числах мая получено известие о смерти её сестры Анны Петровны. Перестала сопровождать государя и сестра Наталья Алексеевна, здоровье которой видимо слабело. Но зато стали постоянными спутницами Прасковья Юрьевна с дочерьми, старшей Катериной и двумя младшими.

Поздняя осень. В двадцатых числах ноября лежит глубокий снег, навалившийся по опушке высокими сугробами. Много пришлось работать по очистке удобного места для стоянки царской охоты. Дремучий лес стоит очарованным, заснувшим великаном, и не могут его разбудить шум и говор далеко разносящихся по ветру голосов. Ясный морозный день, ярко, до режущей боли в глазах, освещают прогалину солнечные лучи, отражаясь миллионами сверкающих искр на ветвях деревьев, покрытых инеем, и на снежном полотне.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36