– Ваше высочество, напрасно вы так близко подходите к государю. Оспа – болезнь заразная, – предупредительно произнёс князь Алексей Григорьевич.
– А вы опоздали, князь, – вместо ответа насмешливо промолвила ему Елизавета Петровна.
– Как опоздал? – меняясь в лице, чуть не воскликнул князь Алексей Григорьевич. – Я что-то плохо разумею, ваше высочество.
– Я долго пробыла у государя-племянника и о многом успела переговорить с ним. Вас тут не было, и мешать нам было некому, – с насмешливой улыбкой произнесла Елизавета Петровна и вышла своей величавой походкой.
– Ты слышал?.. Слышал?.. Она ещё глумится. А всё ты, простофиля, разиня, – злобно воскликнул Алексей Григорьевич, обращаясь к сыну.
– Чем же я-то виновен? Ведь над вами цесаревна глумилась, а не я.
– А ты зачем допустил её к государю, зачем их вдвоём оставлял, ротозей!
Но князю Алексею Григорьевичу пришлось скоро прервать своё ворчанье на сына, потому что больной государь забредил и заметался от страшного жара.
– Лиза, ты здесь? – пролепетал он. – Не отходи, пожалуйста, от меня! Как я рад тебе! Что это? Я… я лечу… Господи, как высоко… высоко!.. Пить, пить, жжёт… скорее пить!
Князь Иван дрожащими руками подал державному страдальцу прохладительное питьё. Утолив жажду, император-отрок опять впал в забытьё.
– А дело-то плохо: государю не встать, – с глубоким вздохом проговорил Алексей Григорьевич.
– Уж куда тут встать! Едва ли день проживёт.
– Так надо скорее делать наше дело.
– Ах, батюшка, страшно!.. – тихо ответил князь Иван, опуская голову.
– Чего страшиться? Чего?
– Да как же! Ведь это – большой проступок.
– Не того страшись, что ты подделаешь подпись умирающего государя, а бойся того, что мы не успеем совершить задуманное нами. Ведь тогда наша погибель неизбежна, – тихо, но внушительно промолвил князь Алексей.
– Что делать? Что делать? – простонал князь Иван, ломая свои руки.
– Слушать отца и быть покорным ему.
– Да ведь я и то слушаю и делаю всё, что вы хотите… я беру тяжкое преступление на себя ради вас.
– Ты не так говоришь, Иван: не ради меня ты делаешь, а ради всего нашего рода. Да и что теперь раздумывать, раз дело решено? Ты обязан исполнить то, что мы постановили.
Князь Иван, понурив голову, стоял пред отцом, и ему вспомнилось в мельчайших подробностях всё то, что решили его родичи. Когда выяснилось, что на выздоровление императора-отрока нет никакой надежды, Долгоруковы, мучимые предчувствием за будущее, составили семейный совет. Они, так искусно забравшие в свои руки державного отрока, ни на минуту не отходившие от него, словом и делом поощрявшие его к разным забавам, сознательно толкавшие его на разврат, лишь бы отвлечь его внимание от всего окружающего, и, наконец, сумевшие заставить его обручиться с нелюбимой невестой Екатериной Долгоруковой, казалось, были совсем уже на пороге к высшей власти, и вдруг теперь смертельная болезнь императора грозила им лишением всего достигнутого положения и даже, может быть, полной гибелью. Само собой понятно, что они ревностно заботились о том, чтобы избежать всего этого.
Тускло горели свечи в высоких подсвечниках в Головином дворце, в спальне князя Алексея Григорьевича. Бледный, взволнованный, полулежал он на кушетке, а около него собрались все родичи, близкие ему люди; на всех лицах было выражение непритворной тоски и горя; тяжёлой скукой веяло в этом роскошном покое временщика. Наконец князь Алексей заговорил:
– Всем вам известно, что государь болен, а, по словам лекарей, надежда на его выздоровление совсем слаба. Надо будет выбирать наследника.
– Кого же вы в наследники выбирать думаете? – спросил князь Василий Лукич Долгоруков.
При этом вопросе все присутствующие затаили дыхание и выжидательно глядели на князя Алексея. Он, как бы обдумывая ответ, несколько помолчал, а затем, торжественно показывая рукой наверх, тихо промолвил:
– Да вот она!..
Над покоем Алексея Долгорукова жила его дочь Екатерина, наречённая невеста государя.
Ещё тише стало в покое, все молчали; на дерзкое предложение честолюбца никто не отвечал.
– Что же молчите-то? Говорите! – гневно поглядывая на родичей, крикнул князь Алексей. – Ведь мы не в молчанку собрались играть; надо решать!..
– Хорошо бы написать духовную, будто его императорское величество лично назначил её своей наследницей, – чуть слышно проговорил родной брат князя Алексея, Сергей Григорьевич.
Молчавший дотоле фельдмаршал Василий Владимирович Долгоруков встал со своего места и резко проговорил:
– Неслыханное вы дело затеваете! Разве обручённая царская невеста может быть наследницей русского престола?
Фельдмаршал был прямым и честным человеком и сразу увидел весь вред для России от такого выбора.
– А почему же нет? – не скрывая досады, спросил князь Алексей.
– Да очень просто!.. Ну кто захочет быть её подданным? Не только посторонние, но даже никто из нашей фамилии не пожелает этого! Ведь Екатерина с государем не венчана!
– Не венчана, но обручена.
– Венчание – иное дело, а обручение – иное… Да если бы даже Екатерина была в супружестве с государем, то и тогда сомнительно, чтобы она имела право стать наследницей русского престола, – горячился старый князь.
Алексей и Сергей Долгоруковы стали доказывать ему всю необходимость и выгоду для их рода от этого выбора; они говорили, что стоит только приняться за это дело, и оно непременно увенчается успехом.
– Мы уговорим графа Головкина и князя Голицына, а если они заспорят, то и пригрозить можно. Ты подполковником состоишь в Преображенском полку, а князь Иван – там же майором; да и в Семёновском спорить не будут; слово скажешь – и по-твоему сделается. Вспомни, как Екатерину Алексеевну императрицей сделали!
– Сравнил тоже!.. Наша Екатерина и та!.. Ведь Екатерина-то Алексеевна чья супруга была? Петра Великого! А заикнись лишь о нашей Екатерине, так за это не только бранить начнут, но и убьют, пожалуй! – сердито проговорил фельдмаршал и, не желая более спорить, уехал из дворца.
Едва он вышел, князь Василий Лукич вынул лист бумаги и стал писать подложную духовную.
– Эх, моей руки письмо-то худо! Не напишет ли кто-нибудь из вас получше? – переставая писать, обратился он к окружающим.
Вызвался писать князь Сергей и скоро составил со слов брата и Василия Лукича два экземпляра подложной духовной; из неё явствовало, что император Пётр II после себя назначает на всероссийский престол свою обручённую невесту Екатерину Долгорукову.
Текст завещания был одобрен всеми, а затем был возбуждён вопрос о том, как поступить, в случае если умирающий государь не в силах будет подписать этот документ. В конце концов было решено, что придётся подделать его подпись, и это было поручено князю Ивану Алексеевичу, почерк которого был очень сходен с почерком императора. Князь Иван Алексеевич долго отказывался от этого, но его заставили несколько раз написать имя «Пётр» согласно с одним из документов, подписанных лично государем. Подпись вышла очень схожей, и под давлением родственников князь Иван согласился на подлог.
Всё это вспомнил князь Иван теперь, стоя в спальне умирающего отрока-императора. Его отец хотел ещё что-то сказать ему, но в этот момент государь очнулся и открыл глаза; жар у него немного уменьшился, и он почувствовал некоторое облегчение.
– Кто здесь? – раздался его слабый голос.
– Мы, государь, мы, – подходя к постели умирающего, промолвил князь Алексей.
– Ах, ты, князь, опять здесь? – с неудовольствием сказал государь и спросил: – А где же царевна? Где Лиза?
– Цесаревна Елизавета Петровна изволила уехать, – ответил ему князь Алексей.
– Уехала… уехала… и опять я один остался!
– Как, государь? Разве ты один? А нас, своих верных слуг, забывать изволишь? – с упрёком воскликнул князь Алексей.
Император-отрок бросил свой взгляд на князя Ивана, который молчаливо стоял у дверей, печально понурив голову.
– Ваня, что же ты там стоишь? Подойди! Или и ты боишься меня? Боишься заразиться?..
– Чего мне бояться?.. Я рад бы теперь умереть, – с глубоким вздохом ответил государю и своему другу князь Иван.
– Тебе надо, Ваня, жить. Вот я уже – не жилец на белом свете…
– Дозволь, государь, напомнить тебе, – вкрадчивым голосом промолвил Алексей Григорьевич.
– Про что… Да говори, князь, скорее.
– Кому соизволит твоё величество престол оставить? По праву его занять должна…
– Твоя дочь, а моя наречённая невеста, ведь так? – перебивая Долгорукова, возбуждённым голосом проговорил умирающий император-отрок, причём его большие, красивые, но потухающие глаза горели гневом и насмешкой.
– Государь…
– Довольно!.. Довольно!.. Ты, кажется, князь Алексей Григорьевич, умереть мне не дашь спокойно!.. Господи, какая мука! Как вы все мне надоели!.. Оставьте меня, уйдите, уйдите! Я не могу видеть вас!.. Где Андрей Иванович? Пошлите его ко мне!
– Я здесь, государь, лёгок на помине, – быстро входяв опочивальню императора-отрока, громко проговорил вице-канцлер Остерман.
– Голубчик, Андрей Иванович, как я рад, что ты пришёл… Пожалуйста, не оставляй меня, будь со мною!.. А ты, князь, можешь уходить, – недружелюбно посматривая на Алексея Григорьевича, сказал умирающий император.
– Гнать изволишь, государь? – злобно промолвил Долгоруков. – Видно, теперь мы не нужны стали. Пойдём, Иван! – обратился он к сыну.
– Нет, нет, ты, Ваня, останься.
– Зачем ему оставаться? Пойдём, Иван.
– Я говорю… я приказываю, чтобы князь Иван остался. Впрочем, не надо… уходите! – с раздражением воскликнул государь, но вдруг закашлялся и застонал.
– Государь, вам вредно сердиться и волноваться, – с сожалением и участием посматривая на умирающего императора, произнёс Остерман.
– Не мне, а им скажи, Андрей Иванович, зачем они меня сердят, – показывая на Долгоруковых, слабым голосом проговорил государь.
От гнева и волнения у него усилился жар; он стал метаться и бредить.
Пользуясь этим, Долгоруковы остались в спальне, и князь Алексей, придав своему лицу озабоченность и волнение, произнёс:
– Андрей Иванович, а ведь государь-то совсем плох, ему не встать!
– Безнадёжен… надо быть готовым ко всему, – тихо ответил Остерман.
– Кто же займёт престол, когда не станет государя? – таинственно спросил князь Алексей, пристально посматривая на Остермана.
– Кого укажет Бог, того и выберет Верховный тайный совет, – уклончиво ответил хитрый дипломат.
– А ты о ком думаешь, Андрей Иванович?
– Все мои думы, князь, в Боге.
– Однако, всё же, кого хотелось бы тебе выбрать на престол всероссийский?
– Того хочу я, кого выберут члены Верховного совета. Об этом я, кажется, уже сказал вам, князь!
– А мою дочь Екатерину…
– Батюшка, оставь, пожалуйста! – прерывая отца, с беспокойством проговорил князь Иван.
– Молчи, молчи, Иван, тебя не спрашивают, ты и не суйся! Так что же ты скажешь, Андрей Иванович, насчёт княжны Екатерины? Ведь она – обручённая невеста государя.
– То же, князь Алексей Григорьевич, скажу, что и другие вам о том сказали: если бы княжна Екатерина была венчана с государем, тогда, пожалуй, она могла бы занять престол всероссийский.
– Но ведь она обручена… её по церквам поминают «великой княжной»? Послушай, Андрей Иванович, тебе неплохо будет, когда Екатерину, мою дочь, выберут на царство; ведь ты чуть ли не первым министром будешь в государстве.
– Спасибо, князь, я доволен и тем постом, который занимаю по милости императора Петра, моего благодетеля.
– А тогда, говорю, ты будешь первым министром в государстве.
– Об этом, князь Алексей Григорьевич, преждевременно говорить… Государь ещё жив.
– А если государь подписал духовную? – дрожащим голосом проговорил князь Алексей, беря Остермана за руку.
– Отец… я… я уйду, – бледнея, промолвил князь Иван и направился к двери.
– Ступай, ступай! Ты только мешаешь.
– Отец, попридержись немного, не то будет плохо, – уже в дверях тихо произнёс молодой Долгоруков и вышел.
– Про какую духовную, подписанную государем, вы говорите, князь? – значительно посматривая на Алексея Долгорукова, спросил Остерман.
– А про ту духовную, в которой император Пётр Алексеевич после себя соизволил престол оставить своей обручённой невесте Екатерине.
– Про это, князь, я ничего не знаю.
– Ещё вчера его величество соизволил приложить к духовной свою руку, – нисколько не смущаясь, солгал князь Алексей.
– Как? Государь даже подписал? – притворно удивляясь, воскликнул Остерман.
Ему нетрудно было догадаться, что Алексей Григорьевич говорит про подложную духовную; он знал, что государь никакой духовной не подписывал.
– Как же, как же!.. Государь соизволил свою руку под духовной приложить.
– Я ничего не знаю… мне государь ничего не говорил про духовную. А она у вас, князь?
– У меня…
– Вы мне покажете? Мне хотелось бы взглянуть.
– Время придёт – увидишь, Андрей Иванович.
– Знаете ли, князь?.. Я вам дам добрый совет, – несколько подумав, проговорил Остерман. – Разорвите духовную…
– Что такое? – меняясь в лице, воскликнул князь Алексей. – Разорвать духовную государя? Зачем?
– А затем, князь, что эта духовная подложна, – спокойно ответил хитрый царедворец.
– Как… как ты смеешь! – багровея от злости, крикнул Алексей Григорьевич.
– Тише, князь! Вы, кажется, забыли, что находитесь у ложа умирающего государя. Вы вольны принять мой совет или нет, это – ваше дело. Я только говорю, князь, из жалости к вам; разорвите, сожгите подложную духовную, иначе она погубит вас! – и, не сказав более ни слова, Остерман не спеша вышел из спальни умирающего императора-отрока.
– А, хитрая лисица, пронюхал, про всё пронюхал! Ишь, каналья!.. Теперь наше дело пропало… духовную придётся уничтожить. И хитёр же Остерман, хитрее дьявола, его не скоро проведёшь, – вслух проговорил князь Алексей.
Наступила роковая ночь с восемнадцатого на девятнадцатое января 1730 года. В Лефортовском дворце, в царской опочивальне три архиерея совершили обряд соборования над императором-отроком, который уже находился в предсмертной агонии. Высшее духовенство, члены Верховного совета, а также сенаторы и генералитет собрались в соседней с опочивальней комнате и в грустном безмолвии ожидали роковой минуты.
Вице-канцлер Остерман, князья Алексей и Иван Долгоруковы находились около ложа умирающего государя. Умирающий державный отрок в беспамятстве стонал и бредил: он звал свою умершую сестру, царевну Наталью, говорил с нею. Вельможи, окружавшие умирающего царя, делали вид, что едва сдерживают рыдания, но главным образом следили за Долгоруковым.
Вот медленно отворились двери царского спального покоя, и в них вошла старица-инокиня, царица Евдокия Фёдоровна; опираясь на посох, ни на кого не смотря, она подошла к своему умирающему внуку-государю, дрожащей рукой перекрестила его и тихо промолвила:
– И ты, государь-внучек, в дальнюю дорогу собрался? Прощай, прости!.. Не чаяла я, не гадала, что переживу тебя. Думала – ты меня, старуху, похоронишь. Да, видно, не судил Бог. Голубчик, сердечный мой Петрушенька, милый внучек мой, на кого ты Русь святую оставляешь? – и царица-инокиня залилась слезами.
Но державный страдалец не узнал своей бабки; он метался в предсмертной агонии и со словами, обращёнными к князю Ивану Долгорукову: «Скорее запрягите сани, хочу к сестре ехать!» – скончался.
Остерман непритворными слезами оплакал юную пресёкшуюся жизнь своего державного питомца. Громко рыдал князь Алексей Григорьевич Долгоруков, но его слёзы были совсем другие: он плакал о потере своей власти, своего могущества. Несчастного князя Ивана без памяти вынесли из опочивальни умершего государя.
Спустя несколько времени, среди глубокой ночи, на колокольне Ивана Великого гулко прозвучал удар в большой колокол. То был вестник печали. Императора-отрока Петра II не стало: он скончался на пятнадцатом году своей жизни.
Царство русское осиротело.
П. В. Полежаев
ФАВОР И ОПАЛА
ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН
Часть первая
ФАВОР
I
Затеял ты, брат Алексей Григорьевич[15], высоко взлететь, только, смотри, не спуститься бы где-нибудь в сибирских палестинах! – говорил своим обычным мягким голосом князь Василий Лукич Долгоруков двоюродному брату своему, князю Алексею Григорьевичу Долгорукову, на другой день после коронации Петра II Алексеевича, внука Петра Великого, в дружеской беседе в кабинете последнего один на один.
– Кому спуститься? Мне? Нет, брат Василий Лукич, не знаешь ещё ты меня, – самодовольно отозвался Алексей Григорьевич. – Кто, по-твоему, низвергнул нерушимого статуя Данилыча? Кто, по-твоему?
Василий Лукич тонко улыбнулся.
– Нерушимый статуй Меншиков, братец Алексей Григорьевич, рухнул оттого, что грузен очень стал, пьедестал не выдержал. Рухнул бы он и сам собою, да только после, а теперь сронить его постарались многие персоны, только не ты, брат Алексей.
– Кто же, по-твоему? Кто? – горячился Алексей Григорьевич.
– Кто? Хочешь знать? Так я скажу тебе: подкопался под статуя барон Андрей Иванович Остерман, которому сами того не ведая, дружно помогали сестрица государева Наталья Алексеевна, тётка, цесаревна Елизавета, да твой сынок Иван.
– Андрей Иваныч! Ха, ха, ха! Барон Андрей Иваныч! – захлёбывался от смеха Алексей Григорьевич. – Насмешил же ты меня, брат Василий. Вот и видно, что господином посланником состоял – видишь там, где ничего нет. Андрей Иваныч, брат, человек хворый, хоть и немец, а простой; даром что воспитателем считается государевым, а из моей воли никогда не выйдет. Захотел бы я, так завтра же его не было бы, да не хочу: человек он нужный, работник без устали, смирный и послушливый. Андрей Иваныч, что ль, посадил нас – меня и тебя – в Верховный совет[16]? Я, Василий, сам сел и тебя посадил. Хорош воротила, хороши и помощники! – и Алексей Григорьевич снова захохотал до слёз.
Князь Василий Лукич не возражал; он только по привычке едва заметно повёл правым плечом да досадливо забарабанил по столу тонкими, длинными, точно выточенными пальцами, на которых блестели перстни с драгоценными камнями.
– Хороши помощники, нечего сказать! – продолжал князь Алексей Григорьевич, лукаво прищуривая на брата зеленоватые глаза. – Девочка несмышлёная и хворая да ветреница, у которой на уме только пляски да песни. А что ж касается сынка моего, то всем известно, какой он отпетый идол.
– Ивана хулить тебе не след, брат, через него и вы все пошли, – заметил Василий Лукич. – Любит его государь чуть ли не больше себя.
– Любит, правда, да какая же Долгоруковым-то от этого польза? Иван не токмо что порадеть семейству своему, а напротив, норовит, как бы насолить ему. Кутежами только едиными в мыслях своих преисполнен.
– Молод ещё, выработается, – оправдывал племянника Василий Лукич.
– Нет, братец любезный, не в молодости тут дело. Вот другой мой сын, Николай, и моложе его, а понимает, что он – князь Долгоруков. Задумал я отвести государя от Ивана и поставить в фавориты Николая, а если не удастся Николая, то кого-нибудь из чужих сподручного.
– Напрасно, Алексей Григорьевич, напрасно ты это задумал. Отведёшь Ивана, так и сам останешься ни при чём. Поддержки-то, как я знаю, у тебя нет.
– Какой же мне ещё поддержки, окромя государя?
– Государь государем – это главное, а не худо бы заручиться и разными альянсами с другими фамилиями.
– А где же ты, милостивый мой князь, отыскал другие фамилии, кроме нашей? – с хвастливостью возразил Алексей Григорьевич. – Все такие фамилии покойный государь либо разогнал, либо поравнял с подлым народом.
– Ну нет, есть ещё, – задумчиво заметил Василий Лукич.
– Ну, скажи, где они, такие фамилии?
– Ну, Головкины, например.
– Канцлер Гаврило Иваныч? Ну уж, выбрал кого! Головкин, братец мой, не из больно знатных персон, да и сам Гаврило Иваныч ни то ни сё, ни рыба ни мясо. Нешто сделался силён, как выдал дочку замуж за жидка Ягужинского[17]? Славная поддержка!
– Ну, есть кроме Головкиных и другие фамилии, Голицыны, например.
– Голицыны, не спорю, древнего рода, Гедиминовичи[18], да только они теперь не в силе. Государь их не любит.
– Государь молод, на привязанность или неприязнь его рассчитывать много не следует, – с задумчивостью проговорил Василий Лукич. – Да и где же проявилась неприязнь к Голицыным?
– Об этом не беспокойся – дело сделано. Как только отослали нерушимого статуя, я, зная, что со стороны Голицыных, особенно со стороны Михаилы Михайловича, будет какая-нибудь вспышка в пользу Данилыча – были они, ты знаешь, хороши между собою, служили вместе покойному, – я тогда же шепнул о дружбе фельдмаршала Михайлы с Меншиковым, предупредил, значит, как следует. Вот когда Михаила Михайлович явился из Украины в Петербург и, получив аудиенцию, начал укорять государя, что ссылать людей заслуженных без суда неподходящее дело, так государь обернулся к нему спиною и явную показал немилость. С тех пор нам Голицыны не опасны. Где их сила? Знаешь сам, какие у них, у Дмитрия Михайловича[19] и Михайлы Михайловича, упрямые характеры, а такие характеры Пётр Алексеевич не полюбит.
Василий Лукич, по обыкновению, не показал ни одобрения, ни осуждения, только, после небольшого раздумья, он спросил брата:
– Заметил я, что цесаревна Елизавета в последнее время стала к Голицыным особливо благосклонна – не было бы тут чего?
– А чему быть? – вопросом ответил Алексей Григорьевич. – Цесаревне понравился племянник фельдмаршала Михайлы, молодой Бутурлин – вот и всё тут. Боишься ты, брат Василий, влияния на государя цесаревны, он больно уж её любит, а по-моему, это ничего. Цесаревне не ребёнок нужен, ведь это только немцу Андрею Иванычу могла прийти такая шальная мысль – женить племянника на цесаревне для совокупления-де воедино двух царственных ветвей! Цесаревну мы отведём, выдадим её замуж за границу, Иван постарается… Да и самого государя можно отвлечь: иной раз и служанка покажется не хуже госпожи…
И Алексей Григорьевич, вплотную наклонившись к уху Василия Лукича, начал шептать:
– Заметил государь камеристку у цесаревны, смазливенькую такую, как будто схожую с цесаревной, вот Иван и уладил… Не пожалел заплатить и пятидесяти тысяч рублей… Проводил девушку к государю… Слюбились… С той поры государь не как прежде дорожит и сестрою своей, Натальей Алексеевной.
– Неужто? – удивился Василий Лукич. – Да как же это? Ведь государю только двенадцать лет минуло с прошлого октября.
Алексей Григорьевич самодовольно хихикнул и утвердительно мотнул головой.
Как ни был свободен от предрассудков относительно служения Эроту князь Василий Лукич, видевший разные виды при иностранных дворах, но и он заметно смутился от рассказа брата. «А впрочем, – тотчас же мелькнуло в его голове, – оно, может быть, и к лучшему…» В изобретательном уме дипломата моментально обрисовались картины перенесения и на русскую почву тех порядков, какие он видел за границей, в Швеции и Польше, картины, вполне удовлетворявшие олигархическому духу, в которых всё было: и власть, и слава, и почести, не было только одного – мысли о подлом народе.
Беседа братьев протянулась до полуночи; обо всём, казалось, было переговорено и условлено, но через несколько часов случилось обстоятельство, которое всё-таки не предвиделось.
На другой день после совещания, утром, весь придворный круг облетело известие о каком-то подмётном письме, поднятом у Спасских ворот близ Кремля и тотчас же представленном господину обер-камергеру Алексею Григорьевичу. В письме содержалось прошение за павшего статуя Александра Даниловича Меншикова. Гневом вскипел Алексей Григорьевич, прочитав это письмо, и по первому побуждению предположил было скрыть его от всех, уничтожить без следа, но потом, обдумав хладнокровно, решил, напротив, показать его государю и прочитать, разумеется, с приличными пояснениями. Письмо, написанное, как видно, неопытным человеком и притом пояснённое ядовитыми примечаниями, не могло не раздражить государя, не могло не оскорбить его самолюбия и гордости. В нём, после упоминания о заслугах Данилыча, высказывался извет о низких замыслах окружающих теперь государя любимцев, ведущих его к образу жизни, недостойному царского сана.
«Кто мог быть автором этого письма? – задавался вопросом Алексей Григорьевич. – Где отыскать его?» Ясно, что автором должен быть кто-нибудь из сторонников Меншикова, но после падения статуя этих сторонников вовсе не оказывалось: все тогда отшатнулись от опального семейства. Одни только Голицыны в то время не лягнули упавшего – не их ли дело и подмётное письмо? Однако же, как ни казалось с первого взгляда подобное объяснение естественным, но оно до того противоречило всем известному характеру обоих Голицыных, что не представлялось никакой возможности к назначению над ними инквизиции. Да и к чему бы повела такая инквизиция против Голицыных? Только к возмущению против себя фамилии сильной, всеми уважаемой, ссориться с которой, при не утвердившемся ещё собственном положении, было не совсем безопасно. И Голицыных оставили в покое, направив в иные сферы все тайные силы к разысканию виновного автора. Кроме легиона шпионов, составили и обнародовали манифест, в котором обещалось прощение автору, если он сознается добровольно сам, назначалась награда тому, кто донесёт о виновном, и жестокая кара тому, кто, зная виновного, укроет его.
Долго не отыскивалось никаких следов, но наконец, по каким-то тёмным слухам, ходившим между монахинями Новодевичьего монастыря, где проживала бабушка государя, царица Евдокия Фёдоровна – инокиня Елена, – подозрение остановилось на духовнике её, монахе Клеонике. Постельницы и послушницы, прислуживавшие у бабки-государыни, большие охотницы, как и во всех обителях, подслушивать и подсматривать, стали сначала только между собой, а потом и с другими смиренными сёстрами-монахинями Новодевичьего монастыря шушукаться о том, что монах Клеоник, духовник старой царицы, стал в последнее время особенно частенько навещать свою духовную дочь и о чём-то толковать шёпотом, выслав предварительно всех докучных свидетелей. Как ни тихо шептал отец Клеоник, но острое ухо смиренных сестёр подслушало, что он уговаривает царицу похлопотать перед государем о помиловании родной сестры Дарьи Михайловны Меншиковой, Варвары Михайловны Арсеньевой, самой приближённой к опальному семейству и сосланной в Александровскую слободу. Сплетни об этих переговорах, перелетая от одной к другой, перешли за монастырскую ограду к дворцовой челяди, а потом и к самим господам, княгине Прасковье Юрьевне и к мужу её, самому князю Алексею Григорьевичу.
Монаха Клеоника притянули к розыску. На первом же допросе духовный старец чистосердечно сознался в своих хлопотах перед царицей в пользу Арсеньевой, сославшись на просьбы Ксении Михайловны Колычевой, тоже сестры Меншиковой и Арсеньевой, жившей постоянно в Москве, к которой привёл его знакомый монах, отец Евфимий. Привели к розыску Колычеву. Ксения Михайловна сначала заперлась было, но потом, под пыткой хомутом и ремнём[20], во всём повинилась, добавив ещё то обстоятельство, что отец Клеоник, рекомендованный ей через знакомую Бердяеву, взял с неё за свои хлопоты взятку тысячу рублей. Притянули отца Евфимия, Бердяеву и всех, кто сколько-нибудь соприкасался с этим делом, допытывались, не было ли участия в подкупе Меншиковых и не было ли подброшенное к Спасским воротам анонимное письмо сочинением самого Александра Даниловича. Но как ни пытали, как ни разыскивали, но автор письма не открылся.
Отцов Клеоника и Евфимия, Колычеву и Бердяеву разослали по разным отдалённым местам, но этими наказаниями не удовольствовались. Алексею Григорьевичу всё мерещилось непосредственное участие Меншикова в подмётном письме, всё чудилось, что до тех пор, пока Данилыч не погребён в сибирских снегах, а живёт в своём Ораниенбурге и пользуется громадным богатством, подобные попытки постоянно будут возобновляться и, наконец, могут сделаться небезопасными. Под давлением таких опасений Алексей Григорьевич сумел возбудить в государе заснувшее раздражение, представить участие Меншикова в сочинении письма делом доказанным и достигнуть совершенной гибели всего опального семейства. Александра Даниловича с женой, сыном и дочерьми отправили в Берёзов, в простой рогожной кибитке и в двух простых телегах, лишив решительно всего имущества, а Варвару Михайловну Арсеньеву сослали в белозёрский Сорский женский монастырь, под строгий присмотр и на нищенское содержание.
II
Розыск производился негласно, и во всё продолжение его инокиня Елена, бывшая царица, оставалась совершенно безучастной. Никто её не беспокоил. Тихо, уединённо текла её жизнь в монастырских стенах, среди полного обилия царского содержания, назначенного ей тотчас же по вступлении на престол внука. Но внешняя безмятежность не есть ещё безмятежность внутреннего мира. Правда, её государственная честь была восстановлена – на другой же месяц по воцарении Петра II Верховный тайный совет сделал распоряжение об уничтожении повсеместно манифеста о преступлениях царевича Алексея Петровича и о скандальных отношениях её с майором Глебовым; её освободили из тюремного заточения, назначили большую сумму, ежегодно до шестидесяти тысяч рублей, отписали ей несколько деревень, образовали ей особый придворный штат, но всё это далеко не удовлетворяло её честолюбия. Почти двадцатилетняя монастырская жизнь, кончившаяся разгромом всех её тайных надежд, потом почти десятилетнее строгое тюремное заключение в Шлиссельбурге, полное лишение самых первых удобств убелили её некогда роскошные волосы, провели глубокие морщины на пожелтевшем лице, высушили барскую полноту, согнули прямой стан, но не сломили родовой гордости и лопухинского упрямства.