Проходит ещё два месяца, и Екатерина получает ещё несколько десятков писем. Копии распространяются по всему Петербургу. Весь Петербург только и сплетничает о письмах. Императрица – спокойна! Впоследствии она скажет:
– Все эти письма моим молчанием презрены были.
Неизвестно. Может быть, и «молчанием презрены были», может быть, и написаны были её собственной рукой и переписаны Мировичем.
Правдоподобнее второе предположение.
И вот почему.
Вспомним так называемый «заговор Хрущёвых и Гурьевых». Никакого заговора не было.
Двадцать девятого сентября 1762 года была пьянка в «Съестном трактире город Лейпциг».
Пили: П. Хрущёв, пригласивший, и гости – А. Хрущёв, И. Гурьев, В. Сухотин, С. Бибиков, П. Гурьев, И. Хрущёв, Н. Маслов и домохозяин Петра Хрущёва – Данилов. Обслуживали: хозяин трактира Колька Коняхин, его супруга Анфиска.
Была простейшая офицерская пьянка с простейшей офицерской болтовнёй.
Поручик Измайловского полка, хвастун, болтун и пьяница, постоянный посетитель «Съестного трактира город Лейпциг», сказал следующие слова. Он уже был вдребезги пьян, исчерпал весь свой словарный запас, язык не слушался уже этого поручика. Вот что сказал Хрущёв, слово в слова:
– Последний день пью, десятый день, – и хватит пить. Это последний день радости. Ныне будет фейерверк. Мы дела делаем, чтобы государыне не быть, а быть Иоанну Антоновичу!
Типичное офицерское бахвальство. Простейший бред алкоголика.
Ведь на следствии всё выяснилось. Как императрица квалифицировала эту чепуху?
Вот что было.
Был шум, дебош, бокалы, цыганские бубны, табачный туман, солнце и тьма.
Н. Сухотин был вдребезги пьян, он ничего на свете не слышал, только пил за здоровье какой-то то ли собачьей радости, то ли последней радости.
В. Сухотин совершенно ничего не слышал, потому что он вообще-то не пьёт, а тут его невзначай напоили.
П. Гурьев ничего на свете не помнил, потому что он алкоголик, и отстаньте на веки вечные! – он ухитрился напиться и на первом следствии.
П. Гурьев не помнил даже состав компании, потому что он пришёл на обед «в пьяном беспамятстве».
Д. Данилов, домохозяин, сказал, что П. Хрущёв живёт в его доме, и больше ничего он прибавить не в силах к характеристике этого типа. Тогда его пытали, Д. Данилова, домохозяина. Данилов сказал; что П. Хрущёв – такое трепло гороховое, что его буйную болтовню уже давным-давно не слушает, на него никто давно не обращает никакого внимания, – шут этот человек.
П. Хрущёв, вождь заговора, сказал, что за здоровье последней радости – пил, про фейерверк – говорил, а про императрицу и про Иоанна Антоновича говорил в самых тёплых и нежных дружественных тонах. «Но никогда не прощу доносчикам – Маслову и Хрущёву!» – гневался П. Хрущёв.
Гнусный донос. Никакого заговора. Это подтвердили и те, кто обслуживал обед: хозяин трактира Коняхин, его жена Анфиска.
Следственная комиссия развила бурную деятельность. Допрошены были чуть ли не все офицеры Измайловского и Преображенского полков (там служили Хрущёвы – Гурьевы). П. Хрущёва и С. Гурьева пытали. Ничего: никакого заговора – пустая пьянка.
Однако императрица назвала эту чепуху, эту безвестную историю – «повреждение спокойствия нашего любезного отечества» и расправилась с «повредителями» следующим образом. По её наущению следственная комиссия приговорила к смертной казни П. Хрущёва, А. Хрущёва, С., И., П. Гурьевых; к ссылке – В. и Н. Сухотиных и Д. Данилова. Потом процесс ещё продолжался, потом их, кажется, не казнили, но всех били палками и сослали.
Екатерина боялась даже пьяных восклицаний, даже упоминания всуе имени Иоанна Антоновича.
Как же расценивать её величественное молчание в данном случае – в деле Мировича? Пятнадцать писем – с подробностями серьёзного заговора, петербургская полиция (барон Н. Корф), Тайная канцелярия (граф Н. Панин) умоляют императрицу поручить им расследование, а императрица – спокойна! Она отнекивается. Она запрещает заниматься «ерундой».
Значит, был сговор.
Нужно хорошенько подготовить общественное мнение к предстоящему событию: пустому восстанию. Только – так.
Иначе: при такой сложной ситуации уехать путешествовать в Лифляндию можно только в припадке умопомрачения. А она уехала путешествовать 20 июня 1764 года – за две недели до осуществления заговора.
3
«Съестной трактир город Лейпциг».
Об этом трактире иностранные дипломаты и драматурги написали немало.
Хозяину трактира Кольке Коняхину и его жене Анфиске приписывали чудесные роли: Коняхин – чуть ли не русский Цезарь Борджиа, Анфиска – вообще Медуза Горгона.
Но это и так и не совсем так. Биография трактира проста и поучительна.
Колька Коняхин был никем, поваром Коняхой: крепостным жандарма-комильфо Н. И. Панина. Коняху полюбила горничная Анфиска. Она была старше Коняхи на много-много лет, но девушка. Это-то и потрясло повара. Он любил её снисходительно и восторженно, как всякий юноша, который впервые познакомился с девушкой. Он, как бывает в таких случаях, пообещал жениться.
Обещания обещаниями, а действительность – она невыносимо реальна.
– Когда же он женится? – узнавала Анфиска у псарей Панина. Но какие сентиментальные чувства у псарей? Они отвечали (формула популярная):
– Отдайся – узнаешь!
Анфиска забеременела. Повар Коняха к этому времени хорошенько потолстел и – не расплакался. Первое потрясенье прошло. Коняха посматривал по сторонам – где какие девушки ходят. Коняху совсем замучила жажда ласки.
Беременная Анфиска была горничной. Она жила в хорошей семье. Хозяин – Маркел Тимофеевич, умница, скромник, брился, играл на арфе, 65 лет. У него были кое-какие поместья. Управляющий присылал ему деньги за поместья. Жена – Оленька, умница, скромница, квасила капусту со слугами, играла на лютне, 22 года. Ничего у неё не было, никаких поместий. Только – муж. У них было тогда четверо детей.
Анфиска показала тяжёлый живот Оленьке. Оленька пощупала живот и прищурилась.
А н ф и с к а. Выхожу замуж. Позволяете?
О л е н ь к а. Позволяю. А как же! Будь счастлива! Получишь приданое.
А н ф и с к а. Согласна. Пусть приданое. Но жених-то мой – Коняха, крепостной. Выкупайте!
О л е н ь к а. Прости, пожалуйста! Как это – выкупайте? А деньги?
А н ф и с к а. Но, барыня! У вас денег – уйма!
О л е н ь к а. Ты с ума сошла, моя радость! У меня – ни копейки.
А н ф и с к а. Да-да, ни копейки! Пусть платит хозяин.
О л е н ь к а. Но хозяин меня засмеёт, а ты получишь по морде, моя радость!
А н ф и с к а. А вы попросите у Сухотина.
О л е н ь к а (лицо её, ещё совсем девичье, заливается постепенно белой, а потом красной краской, смятение). Ну, если только у Сухотина… попробую… не знаю.
Сухотин, капитан Преображенского полка, уже четыре года лучший друг семьи. Лучший из лучших. Он друг Маркела Тимофеевича, друг Оленьки, друг детей, всех четырёх. У него наследство – миллион, но из-за сердечной привязанности к этой семье он даже не путешествует в свободное от службы в лейб-гвардии время, не кутит в карты, не алкоголик, не добивается девок, – Сухотин квартируется в доме Маркела Тимофеевича и даёт всей семье полезные советы, настоящий товарищ.
Оленька попросила – Сухотин дал Анфиске пять тысяч рублей. Анфиска принесла золото и банковые билеты Коняхе. Коняха потрясён во второй раз. Его не касается, откуда всё это. Крепостной повар выкупает себя сам. Теперь Коняха – независимое существо. Он женится на Анфиске. Ничего не поделаешь. Прощай, любовь и грёзы, здравствуй, роскошь. Во вдохновенном воображении Коняхи мелькает мысль: если открыть трактир – это как раз то, чего ему не хватало в его крепостной жизни.
Анфиска опять пошла и попросила Оленьку. Оленька опять пошла и попросила Сухотина. Сухотин дал деньги Оленьке, Оленька дала деньги Анфиске, Анфиска – своему любимому Коняхе. Трактир открывается. Но не хватает денег – трактир нужно переоборудовать: в подвале нужен ледник для свежих овощей, фруктов, рыбы и мяса; на чердаке – нет никаких запасов продовольствия; мало вина, круп; нужны современная мебель и бронзовые подсвечники.
Просьбы повторяются. Сухотин даёт 15 000 рублей. Трактир расцветает. Сухотин начинает играть в карты. Трактир трактиром, но и Анфиске ни с того ни с сего потребовались кольца с бриллиантами и персидская шаль с кисточками. И Коняха уже присмотрел себе в немецком магазине часы с брелоками и соболий халат, вечерний.
Оленька отсылает все свои драгоценности Анфиске. Месяц все счастливы, и каждый по-своему.
И вот в конце концов известному в Петербурге трактирщику Коняхину потребовалась карета. И шесть английских лошадей. Анфиска побежала к Оленьке: в последний раз! покупай карету и – простимся! Оленька осатанела, она швыряет в Анфиску щипцы для завивки волос. Тут же и Сухотин. Он совсем проигрался, он пьян, он обнищал. Он бьёт Анфиску кулаком по морде и выбивает у неё передний зуб. Анфиска огорчается и идёт в спальню Маркела Тимофеевича, который ещё совсем-совсем ничего не знает, а только спит в спальне и любит свою жену и своего друга Сухотина. Анфиска повторяет просьбу про карету. Маркел Тимофеевич обалдевает (ведь он всё проспал и не в курсе всех предыдущих просьб). Анфиска всё рассказывает и обижается, что ей прежде не отказывали, а теперь – ещё и бьют. Маркел Тимофеевич ласково разговаривает с Анфиской, сочувствует её стеснённым обстоятельствам, целует её в здоровенные губы, гладит её по черноволосой башке, потом нежно берёт её голову в обе свои ладони, зажимает её между своих колен, задирает подол и – более часа! – хлещет Анфиску кавалерийской плетью!
Анфиска не плачет. Хозяин устал, вспотел, он как большая, несчастная птица после дождя, у него тяжёлое дыхание, 65 лет, астма. Он отпускает Анфиску. Анфиска оправляет бархатную юбку, усмехается мстительно и просит Маркела Тимофеевича прочитать в таком случае вот эти две-три незначительные записочки. Ещё не отдышавшись по-настоящему, Маркел Тимофеевич несколько раз читает записочки, знакомый почерк. Так и не отдышавшись, Маркел Тимофеевич скоропостижно скончался на 65-м году жизни и счастья.
Записочки писала Оленька. Она писала Сухотину когда-то, а передавала Анфиска. Но она и передавала и припрятывала. По записочкам выясняется: ещё до свадьбы с Маркелом Тимофеевичем Оленька была любовницей Сухотина. После свадьбы ничего не изменилось, всё осталось так, как было. Все четверо детей – от Сухотина. Маркел Тимофеевич, оказывается, имел к счастью приблизительное отношение. На Сухотина впоследствии донёс Коняхин, и разорившегося миллионера приписали к заговору Хрущёвых – Гурьевых и сослали. Оказалось, что у Сухотина есть брат, поручик лейб-гвардии конного полка. Сослали и брата.
«Съестной трактир город Лейпциг» расцветает.
Там собирается богема: поэты и полицейские из Тайной канцелярии, философы русского Просвещения и фавориты императрицы, барабанщики Шлиссельбургского гарнизона и адъютанты её императорского величества.
Там бушует капрал Гаврила Державин[360]. Он ещё беспомощен и безвестен как поэт, но хорош и хорошо известен как шулер. Он сидит за ломберным столиком. Он выигрывает тысячи золотых монет, и взбешённые офицеры и генералы допытываются, как это ему удаётся: махинации Державина невидимы и блестящи. Генералы допытываются – капрал Державин отмалчивается. Они пьяны – он не пьёт ни капли, только уносит тысячи золотых монет.
Там лихорадочный прапорщик Новиков. Он остроумен, он ядовит, он декламирует полицейским Тайной канцелярии Вольтера и ещё чёрт знает что, а они его боятся, он не только начинающий писатель, но и великолепный фехтовальщик. Новикову двадцать лет.
Там вельможа-пенсионер, фельдмаршал Миних, полководец восьми русских императоров, со студенистыми немецкими бакенбардами, он курит лучший в мире табак, «сюперфин-кнастер», он сидит в матросской куртке, в шароварах, в деревянных башмаках и рассказывает в завесу табачного дыма – сам себе: какая мерзость и мразь ваша современная действительность, как его любили бабы, как он шёл к Екатерине I, никому не кланялся, посмотрит на солнце и кивнёт, как собаке, какому-нибудь временщику Меншикову, – вот и весь юбилей! Какая у него, Миниха, была трость из слоновой кости, на трости золотой набалдашник, похожий по форме на голову царя Соломона. Бабы его любили (не Соломона, а Миниха), бабы его уж так любили, – вот основа основ. Императрица Анна Иоанновна пала к его ногам, как спелая слива. Правительница Анна Леопольдовна смотрела на него, как рысь, – влюблённо. Бутылка коньяка для него была – как напёрсток амброзии. Хлебнёт бутылку, сожрёт лимон – и все бабы у его ног, и что нам, нибелунгам, Семилетняя война! Хватай баб за жабры и радуйся, мальчик мой. Как он скакал на колесницах! Стоит на колеснице во весь рост, в России – эллинский праздник! А он стоит и смотрит на ипподром, как Фаэтон[361]. Светло-зелёный сюртук, лацканы – красные, обшлага – такие же, шпага и молодое лицо! А на ипподроме одни бабы, все – императрицы, все – принцессы! А сейчас? О время!
Там девкам приносят сидр из яблок и фаянсовые блюдца…
– Что я теперь имею? – кричит фельдмаршал с болью. – Вместо баб – оранжереи с померанцевыми, лимонными и лавровыми деревьями!
Там капралы курят табак и запивают пивом. Говорят капралы, адъютанты, фавориты и барабанщики:
– Что сказала матушка? Слушайте. Не тряси пепел в винегрет, ты, барбаросса!
– Эй, девка, чего ты машешь всеми ногами!
– Перед вами гений. Снимите шляпу, капустница!
– Если ты гений, так почему скрывал раньше?
– Она читает в очках, притом с увеличительными стёклами. Ну и смех! уже столько лет, а читает в очках.
– Ум хорошо, два лучше, а три с ума сведут.
– Ну и морда у моей вакханки!
– Петербург!
– Я и говорю, мы – Петербург. Москва – столица бездельников и холуёв!
– Что ты там сказал про Москву, сын человеческий? Повтори – и не нужно будет никакой дуэли. Смерть на месте!
– Смерть – смертный грех.
– Не трогай мою сестру, она – моя сестра, и у нас есть мать.
– А у меня что – нет матери? Я что – сирота, что ли?
– Это не я сказал про Москву. Это слова её императорского величества – Екатерины Второй.
– Блеф – твоя Вторая!
– Эй-эй! Не попади к Панину, сын человеческий!
– Солдат – это Россия!
– Дурак! Россия – это солдат!
– Мама, я ещё вернусь в твой домик!
– Семь «червей»! Все «черви»-мои!
– Вист!
– Все «черви» – твои, и сам ты не человек – а червяк, мой мальчик!
– Отдай мне всех червей – я отнесу их матушке государыне нашей, пусть половит рыбку в мутной водице!
– Что Генрих Четвёртый[362], Наваррский, говорил французам? Он говорил вот что: «Монсеньоры! Вы – французы, неприятель – перед вами!» Вспышка патриотизма. Что генерал Цитен говорил немцам? Он стоял перед немецкими дивизиями с хорошо причёсанными седеющими волосами и говорил вот что: «Солдаты и офицеры! Сегодня у нас генеральное сраженье, следовательно – что? Следовательно, всё должно идти как по маслу». Рассудительно! А как победили мы Берлин? Кто крикнул: «За Бога, за царя, за святую Русь?» Кто крикнул? Мы – не знаем. Все без памяти бросились на врага, и – победа! Вот это клич!
– За Бога мать тоже можно крикнуть.
– Молодец, и это – клич!
– Дадите вы мне, в конце концов, сказать слова Екатерины?
– Давай. Уймитесь, этот словарь хочет сказать слова!
– Вот что сказала императрица: «Дворянство с величайшим трудом покидало Москву, это излюбленное ими место, где главным их занятием является безделье и праздность».
– Ха-ха-ха! Вот так yxa!
– А ещё что она сказала, не помнишь? Я помню: «В России всегда было много тиранов, потому что народ по природе своей бездеятелен, а также много доносчиков, и все их любят».
– Эй-эй! Не цитируй стерву!
– Мама, я ещё вернусь в наш домик!
– Не пей вино, дитя, от вина слепнут!
– Пас!
– Чепуха! Я пью, пью, четырнадцать лет пью – и не ослеп.
– А ты попей месяц подряд, потом выверни карманы – и ничегошеньки не увидишь!
– Никита Иванович Панин!
–. . . . . .
– Что я слышу? Я слышу – тишину, и все встают!
– Скотские шуточки.
– Адъютант, послушайте про Панина. Марья Дмитриевна Кожина посплетничала насчёт Орловых. Императрица узнала и позвала Панина. Эта Тайная канцелярия явилась во всём блеске своих бриллиантовых пряжек и бакенбард. В этот момент во дворце был маскарад. Кожина, как ни в чём не бывало, плясала на маскараде и вертела хвостиком и язычком. Государыня приказала Панину, он исполнил: он тихонько попросил генеральшу Кожину поехать с ним, побыстрее, их ждут. Она поехала. Он привёз её в Тайную канцелярию, снял свои франтовские манжеты из драгоценных брюссельских кружев и высек Марью Дмитриевну собственной холёной ручкой, в которую он взял розгу – ветку голландской розы с цветами и шипами. Потом Никита Иванович отвёз, как и полагается, танцовщицу на бал. Обратно. Бедняжка, ещё совсем молоденькая и неискушённая генеральша, не сказала ни единого слова. Она затаила слёзы и продолжала пляски. Менуэт, монимаска, котильон – она всё плясала. Только острый глаз мог бы приметить, что она танцует со странностями, приседает. А ведь была – королева бала.
– Я – Николай, а ты?
– Ну, тогда и я – Николай! Давай называть друг друга «Николай» – всё же жить будет повеселее.
– Ну что ж, Николай, мне кажется, что жизнь потихоньку налаживается.
– Правильно, Николай. Жизнь потихоньку налаживается: потихоньку поумираем!
– Все полки как полки, только у нас, негодяев, не полк, а чёрт знает что: казаки, греки, албанцы, татары, горцы, черемисы, один я – русская душа.
– Пей, пей, колокольчик, а потом поблюём – и баюшки-баю!
– Ах, Княжнин! Княжнин написал драму «Вадим». Панин побеседовал с автором. Голос начальника Тайной канцелярии был – одна лишь ласка. Княжнин прибежал домой в слезах. Он поплакал, слёг и умер утром. А Александр Николаевич? Ему сказали это имя – он упал в обморок.
– Какому Александру Николаевичу? Какое имя сказали?
– Радищеву – Панина!
– Послушай, Мирович, писать пиши, хоть стихи, хоть что хочешь, но прошу тебя Христом – не плюй в мою душу! Знать не знаю я твоего Иоанна Антоновича! Не слышал такого имени!
– А у кого теперь есть имена? Имён-то и нет, мой мальчик! Все – псевдонимы.
– Ну-ка, ну-ка, объясни!
– Чего объяснять? Догадайся! Пётр Третий – псевдоним Карла-Петра-Ульриха, Екатерина Вторая – псевдоним Софии-Фридерики. А ЕГО спрятали в Шлиссельбург.
– Ты-ты, кого – его? Договаривай!
– Иоанна! Ивана Антоновича! Припрятали, сволочи!
– Мама, мама, я ещё вернусь в твой домик!
– Где капрал Державин?
– Нет, и нет поручика Ушакова! Ребята, мы недосчитались, в своих рядах лучших из лучших: шулера и алкоголика. Где они, дети наши?
Державин сидел на канапе с девчонкой. Девчонке семнадцать лет. У неё фарфоровое личико, фарфоровая шейка. Двое цыган, с большими животами, в малиновых жилетах, с толстыми чёрными усами, все пальцы в серебряных перстнях, – цыгане яростно рвали струны гитар и пели сногсшибательными голосами:
Рассудок мне велит:
Себя ты не губи,
А сердце всё твердит:
Пожалуй, друг, люби!
Поручик Аполлон Ушаков проигрался на бильярде. Он расстегнул свой мундир медного цвета и сосредоточенно, с разумным выражением лица отрывал пуговицу за пуговицей. Время от времени он брал со стола бутылку мадеры и поливал свою мраморную грудь вином, объясняя себе разумным голосом (голос разума!) – не жалко мне мадеры, только бы на груди росли волосы страсти.
Красномордый от пива Коняхин разносил на деревянных подносах блины: с вареньем, с коровьим маслом, со сметаной, с подливками, с красной икрой, с сёмгой, с гусиной печёнкой. Блины – блестели! Падали бокалы и кружки, их пинали башмаками, они кувыркались и звенели.
Подпоручик Мирович декламировал:
– По почтовому тракту мимо галерной гавани ехала оливковая с гербами карета. Солдаты обвили шляпы и мушкеты дубовыми ветвями. Кто ехал в карете? В карете был котёнок ЕЁ императорского величества Екатерины Второй. Котёнок был пушист и пьян. Он повеселел, а потом повесился.
– Пюсовый фрак и синие панталоны с узорами по бантам – сорок рублей! Ничего себе синяя лососина!
– Дуй мою музыку, мандолина!
– Кто изобрёл бильярд? Не знаешь? А я знаю! Я! Это мной и никем другим открыта священная форма бильярдного шара. Меня обокрали! Посмотри на этот паршивый бильярд: даже фигура шара та же самая, какую изобрёл я!
– Ты что? Посмотри на себя. У тебя и очи-то от пьянства стали бирюзовыми. Зачем ты выписываешь на бумажную салфетку цифры? Ты что, хочешь превратиться в Пифагора?
– Поздно, Гаврила! Я пересчитываю своё призванье!
– Ну и как? К чему же ты призван в нашей бренности?
– Простейшая арифметика. Возьми грифели и пиши: сколько времени ты потратил на жратву, сколько проспал, сколько опохмелялся, сколько побегал за бабами – вот и всё твоё время и всё призванье. Остаток, полезный отечеству, – мал. Смысл бытия – пуст. Смысл, говорю я тебе, мал и нуден – комарик?! Это ты давно сочинил: «Жизнь – жертвенник торжеств и крови».
Петербургские судьи сидели и пили квас и ели толстые пироги с подливкой.
Граф Н. Н. Блудов ходил по трактиру, маневрировал. Он был в белом кафтане с золотыми позументами. Его не интересовали офицеры. Он надел небольшую наглазную маску, его интересовали судьи.
У судей были башмаки с оловянными пряжками, манжеты из брюссельских кружев, на пучке пудреной косы – чёрный шёлковый кошелёк. Когда происходил спор о юриспруденции, судьи вставали и раскланивались друг с другом, чтобы не пускать в ход кулаки. Судьи время от времени выходили на улицу и ходили на окостеневших ногах вокруг трактира – они разгоняли кровь, и раздавали кучерам по калачу, и подносили по стаканчику пенника, – кучера скучали на козлах.
Граф Блудов положил перед собой заряженный пистолет и пил с судьями.
– Кто ты? Тебя мы не знаем! – изумлялись судьи, уже надравшиеся за счёт Блудова.
– Ещё узнаете! – успокаивал граф в белом библейском кафтане.
– Давайте познакомимся, – предлагали судьи.
– Ещё познакомимся, – пообещал граф.
Судьи смотрели отчаявшимися глазами на пистолет, а граф мирно и свято сидел и вязал деревянными спицами белые перчатки, часто-часто посматривая на судей. Граф Блудов был небезызвестный шулер и валютчик и на всякий случай пил со всеми судьями.
Хозяин Коняхин сидел за ширмой и записывал все разговоры посетителей. Писал он грамотно и скорописью, поэтому ни одно постороннее слово, вовремя сказанное, не пропадало даром. Потом Коняхин приносил свои дневниковые записи Н. И. Панину. Красномордый Коняхин был ещё и неплохим графиком. Поскольку тогда не существовало фотографии, он делал моментальные наброски неизвестных лиц, а Тайная канцелярия разыскивала их впоследствии.
Пиво, раки, солёные огурцы, солёные сухарики, спаржа, вобла, маринованная свёкла, свиные ножки, мочёный горох, – потом вся компания отправлялась в городок Валдай.
– Гусар должен знать только саблю и лошадь, как земледелец – плуг и волов, остальные науки – муть, милая моя!
Валдайские баранки были знамениты по всей России, не менее знамениты были и валдайские девки. Девки торговали баранками и изобретали мази для румянца, а также снадобья любви для отдыхающих путешественников. Торговля баранками не останавливала и не тормозила девичьих страстей. Девки продавали в гостиницах баранки и хитренько распространялись о своём целомудрии. Путешественники хитренько сомневались. Чтобы рассеять сомнения, девки приглашали вечером в баню. Там никого не будет. Никто не узнает. Нужно только хорошенько отдышаться днём и отоспаться! Путешественник спал весь день. Сон был несладок и мечтателен, какой там сон, человек предвкушал вечернее целомудрие. Вечером приходила суровая старуха в чёрном, требовала денег и приводила взволнованного юношу или мужа в тёмную баню. Там уже сидели на белых деревянных полках две-три девки. Они раздевали путешественника, а сами уже были нагие. Зажигали свечи. Затягивали окна бычьими пузырями. Не потому, что не было стёкол, потому, что пузыри чуть-чуть прозрачны, пусть для случайного постороннего глаза чуть-чуть брезжит огонёк, людей – не видно, и что там в бане девки делают – неизвестно. Вместо воды на парильные камни бросали пиво (из ковшиков!) и парились в пивном пару. Путешественник лежал, как Нерон, и не шевелился. Девки без всякого смеха переворачивали его распаренное тело, хлестали (для здоровья!) берёзовыми вениками, обмывали с торжественностью, как мертвеца, мазали тело мазями, и человек со всей активностью ощущал радость жизни и прелесть женщин. В бане была полутьма, колебались и мигали синенькие огоньки нескольких свечей, ОН забывал пошлый реализм службы и семьи, он чувствовал себя, как на небе с небесными принцессами, – теперь все смеялись и хохотали, все вместе веселились, грызли грецкие орехи, кусали конфеты, флиртовали в фантики, ну и до тех пор, пока обессиленный ОН, совсем больной, ослабленный, без карманов, не убегал на последней коляске в Петербург, с радостью уступая баню следующему.
Страсти страстями, но ростовщики тоже не дремали.
«Съестной трактир город Лейпциг» посещали все лучшие ростовщики Петербурга. Эти-то не пили и не играли. Они дышали и ждали. Когда кто-то проигрывался, ростовщики успокаивали его и давали в долг деньги. Проигравшийся подписывал вексель. Цирюльник Преображенского полка Мишка Евсевьев быстрым глазом оценивал фраки, камзолы, сапоги. Он платил наличными – серебром и медью. Он платил примерно в двадцать раз меньше настоящей стоимости, но игра крутилась, никто на такие пустяки не обращал внимания, у всех горели глаза, тряслись руки. Цирюльник Мишка Евсевьев уезжал из трактира на специальной фуре по полкам – распродавать барахло, палаши и пистолеты. Офицеры и генералы с лихорадочной поспешностью проигрывали последние нитки и, бесперспективно тоскуя, ожидали наступления темноты (сидели в шерстяных шезлонгах в комнатах хозяина Коняхина, сидели с закрытыми глазами и цедили сквозь судорожные зубы ругательства и матерщину в адрес правительства и Российской империи, а Коняхин ходил за ширмы и записывал). Когда наступала темнота, офицеры и генералы заворачивались в простыни Коняхина и, согрешившие, убегали из трактира вприпрыжку – по переулкам! по перекрёсткам! – по своим квартирам и казармам.