.. Было бы, говорит, то угодно Господу, и тихость же святая сошла бы на наше царство, и славе о том Петра и моей не умереть бы тогда отныне и до веку…
– Так и сказал?
– Так, доподлинно…
– Да он филозоф, saperment! Wahr, sehr wahr!..[205] Правда! Надо в момент, без промедления и ни на какие дела не смотря, конец всему положить… Лицедеи, душегубы! Sklavisches Pack! банда могильных геен…
Пётр Фёдорович повернул спину к Чурмантееву и снова направился ко входу в каземат. Здесь его встретил Волков.
– Одно слово, ваше величество, – сказал, склоняясь, тайный государев секретарь.
– Что тебе? скорей…
– Умоляю об одном: что бы вы ни решили, не приводите в исполнение теперь же…
Пётр Фёдорович молча нахмурился.
– Письмо, ваше величество… тайное о принце письмо…
– Ну, так что же?
– Не козни ль то, простите, злых советников государыни, вашей супруги?
– Вздор, Васильич! совсем дурашные, не идущие слова.
Волков оживился, глаза его блеснули твёрдостью.
– Освободив принца, – продолжал он, – вы создадите себе, государь, клянусь вам, опасного, гибельного соперника! И одни лишь отечества предатели, льстецы, могут давать такие антиполитические советы… Да и ещё осмелюсь прибавить…
– Говори, – ох, уж разумники! Что там ещё умыслил и на бобах развёл? Не испытывал, видно, сам тюрьмы, оттого и храбришься…
– Обижать изволите, государь… Не в моём праве давать советы о тюремных закрепах да о цепях… Ведать изволите, кто возымел счастье преславный манифест о вольностях дворянства поднести к вашему подписанию?.. Шаг один отныне, сами такожде то сознать удостоили – к освобождению и прочих российских рабов… Но не следует упускать из виду гласа бессмертием одарённых гениев…
Волков помолчал и ещё более ободрился.
– Его величество король Фридрих, – сказал он, вновь склоняясь, – неоднова дружески советовал вам остерегаться и покрепче держать взаперти принца Ивана, дабы чья-либо горячая голова, от мечтательной дерзости и лжемыслия, не вздумала возвести его на престол…
– Пустяки, суесловство! – резко перебил и отвернулся от Волкова Пётр Фёдорович. – О троне речи нет!.. Кто тебе наврал?.. Я один, слышишь ты, один о том могу говорить…
Имя Фридриха, однако, заметно смутило государя. «А ведь, пожалуй, и правду сказал этот бессердечный и ловкий всезнайка-говорун? – подумал он, сердито глянув в продолговатое, сухое, с большим белым лбом и красивым носом, лицо Волкова, серые, умные глаза которого почтительно и с строгим вниманием следили за ним. – У таких краснобаев-советников всегда найдутся резоны кстати… Опасно-неопасно, а дело и впрямь надо бы похитрее и ловче обделать… Я уже писал королю, что держу Ивана в надёжных руках, взаперти…»
Пётр Фёдорович ещё раз бросил взгляд на Волкова, досадливо одёрнул на себе портупею и не так уж смело взялся за скобу тюремных дверей.
– Господа! – обратился он к свите. – Комендант, сюда, и вы следуйте за мной… Что можно и что политические и штатские резоны позволят, всё сделаю, не глядя ни на что. Я не забочусь о его мнимых правах – выбью глупую дурь из его головы – сделаю его человеком, слугой трона… из него выйдет бравый солдат…
Он снова вошёл в каземат Ивана Антоновича. Свита, пристава и комендант разместились за ним у порога.
– Князь! – обратился император к принцу. – Скоро день благовещения… В народе принято в этот день на волю выпускать… Вы… вы…
Тут резкий, странно дребезжавший голос Петра Фёдоровича мягко дрогнул и оборвался. Добрые, искренние слёзы выступили на его глазах.
– Я обещал… я слово дал мир удивить! – продолжал он с детски ласковой улыбкой. – Не от своей персоны говорю! И вы ошибались, если меня приняли… думали… Я простой офицер; но меня государь любит и мне аудиенции даёт… Господин комендант, слушайте… Положение арестанта, поистине надо то сказать, ужасно. Поглядите на эти аркады, эти стены! с решёткой окно… Du lieber Gott!..[206] Здесь и при солнце без свечки трудно оставаться… Воздух душен… Государь из одного откровенного письма всё узнал… Мне дали комиссию в этих делах убедиться, и я убедился… Содержится принц хуже, чем последний колодник, злодей… Стыдитесь, господа, – фуй, стыдитесь…
Государь остановился. Все взоры были устремлены на Ивана Антоновича. Он стоял, понурившись, и, тяжело дыша, длинными белыми пальцами судорожно разглаживал свою шелковистую, каштановую бородку.
– Не в кушанье дело, господин комендант, – в обхождении! – строго крикнул государь Бередникову. – Принца в невежестве оставляют, в дикости, без наук. Вы про то молчать изволили; я от посторонних персон всё узнавал. Это должно быть изменено… А потому, господин главный начальник здесь, и вы тоже, старший пристав… Im Namen – от имени государя императора – и в силу данной мне высочайшей резолюции, вменяю вам отныне – над лучшим положением принца наблюдение иметь… Колесо фортуны – гексенмейстерский каприз! – сегодня внизу, завтра вверху. Извольте – слышите ли то? – выводить принца, время от времени, гулять внутри крепости, а там и за стенами. Пусть прогуливается, укрепляется добрым воздухом. Учите его… Читать он знает, но того мало. Сего пункта надо усиливать… Свет науки да засветит его ум… Sind aber hier?..[207] Есть ли в этих местах хорошие учителя?.. Ласкаюсь надеждой, найдёте…
Узник бросился к ногам Петра Фёдоровича, Грудь его вздымалась от сдержанных рыданий.
– О! – визгливо вскрикнул он, хватая императора за полы кафтана. – Пётр, Пётр!.. брат мой!.. Всё бери себе, всё отдаю…
Государь положил ему руку на плечо.
– Выстроить ему, господин комендант, особый, хороший, просторный дом, – продолжал Пётр, ласково кивая принцу, – да чтобы окошки были не узенькие и на солнце. А когда здание будет готово, сам я приеду сюда, чтоб персонально его туда перепроводить. К моему… к государеву тезоименитству… чтоб всё то было готово!.. А потом мы вас, принц, в военную службу – будете бравым воином, в офицеры, в генералы дослужитесь… Довольны ли вы, принц?
– Сжалься, не уходи, не откладывай! – крикнул, порываясь к императору, узник. – Брат!.. Пётр! не скрывайся, ты ведь государь!.. Зачем отсрочка?.. смилуйся!
Унгерн и Корф бросились к принцу. Государь их остановил.
– Выпусти меня сейчас, выпусти!.. Призвах имя твоё во гробех, – косноязыча и дико озираясь, кричал узник. – Дай жить с нею!.. видеть её, слышать!.. – Волнение более и более охватывало его, путало слова. – В леса, в Сибирь… только не здесь… Уйдёшь, ни тебя, ни её не увижу… Брат, брат, помилуй!..
Присутствующие были изумлены, потрясены.
– О ком это? с какою персоной он думает жить? – спросил государь Унгерна. Тот взглянул на Бередникова, последний на Чурмантеева.
– Бредит, знать: из Маргарит что-нибудь вычитал и – простите – врёт! – ответил до крайности озадаченный Чурмантеев. – Что ни день, новые, как видите, пустоши, новое враньё…
Иван Антонович плакал, вставал и снова бросался на колени перед императором, хватая его за руки, волочась за ним и целуя ему ноги, одежду. Бессвязной, дикой, молящей его речи нельзя уж было понять. Окружавшие не могли его оттащить, остановить.
– Herr Gott… Armes Kind![208] сил нет смотреть, пустите его! – сказал государь, замедлясь на пороге и добродушно, глазами, полными слёз, смотрел на принца. – Пусть выйдет… пусть свежим воздухом вздохнёт… на крыльцо его, на крыльцо…
– Но у него нет тёплого, – вмешался Волков, – ещё простудится…
– Э, батюшка! когда я хочу, так ты!!. колпак! – сердито крикнул и топнул ногой государь. – Вот мой плащ, пусть надевает пока! Auf Wiedersehen!.. до свидания, принц! – торопливо и сконфуженно отворачиваясь от Иоанна Антоновича, кивнул ему головой Пётр Фёдорович. – Карл Карлыч! sagen Sie, dass man…[209] вели ему из кареты мой шлафрок в презент принести… пусть себе, пусть…
Свита, с своей стороны, поспешила вручить узнику подарки – кольца на память, табакерки, часы. Он неумелыми, похолодевшими руками неловко брал эти вещи, тыча их в карманы куртки и шаровар.
Лица, стоявшие на дворе, и в числе их Пчёлкина, видели, как у Светличной башни вновь показалась царская свита и как рядом с государем, между Унгерном и Чурмантеевым, вышел на крыльцо высокий, с светло-русыми, монашескими волосами и в голубой гвардейской епанче, бледный юноша. Государь, размахивая перчаткой, что-то с сердцем высказывал коменданту. Этот с рукой у шляпы, вытянувшись, молча стоял перед ним.
«Чем-то решено, какой конец? – мыслила тем временем, жадно пожирая глазами государя, Поликсена. – Освободит ли он бедного, раздавленного судьбой родича? Что говорил он с ним? Что решено? Столько я учила принца, наставляла и всё, всё ему рассказывала… Как он жаждал свободы! Как выпытывал о свете, о людях, клялся…»
«Ужли, – рассуждал в то же время у церкви, в толпе других, Мирович, – ужли наконец и мне окажет милость мачеха-фортуна? Не верится! Кто обратит внимание на столь мелкого человека? Но если произойдёт чудо, если решат возвратить ко двору принца? кто лучше его сумеет тогда быть защитником, охраной всех несчастных, сирых всех, обделённых судьбою?..
Тогда и я подам прошение о возврате дедовских имений… Эка, чёрт, какие мысли! Так вот о тебе, собаке, и подумают! О голштинце каком-нибудь, о лакее подумают, а не о тебе. Боже-господи! Ну отчего бы теперь государю, и без принца, не обратить на меня внимания? Что ни говори – проклятые связи! А ведь я был на войне, трудился… Нет! – заключил Мирович, прячась за спины других. – Лучше пусть он, добрый, бессильный, нерешительный, лучше пусть и не заметит меня, ещё, пожалуй, узнает, что через меня доставлены пропозиции Панина о продлении войны… Пронеси его мимо, злосчастная судьба…»
– Господин офицер! эй! оранжевый воротник! – долетел до него из-за моста громкий, стремительный голос.
Мирович оглянулся. Все взоры были почему-то устремлены на него. Кто-то усердно толкал его под бок. Он подался вперёд. Толпа перед ним расступилась. В нескольких шагах от него, вывернув врозь тупоносые ступни тяжёлых ботфортов и держа наотмашь огромный палаш, стоял император.
– Kreuz schock-bomben-donnerwetter-element![210] Форм не соблюдаете, – сильно горячась, кричал на кого-то Пётр Фёдорович, – а вот примерный офицер, – прибавил он коменданту, указывая на куцый и узкий, новой прусской формы кафтан Мировича. – Но это, сударь, жалко – не из ваших! Срам, срам, говорю я… шалберничество, вертопрашие! У того шляпа, как седло на голове, у этого – сукно неуказанной толщины, портупея без бляхи. Не потерплю того – слышите ли? Saperment!.. не потерплю… У вас самих, господин комендант, епанча не по табели… кошкиным мехом подбита… Бабам шубки такие носить, а не военным! Служба тут ни ползёт, знать, ни едет…
«Великий Боже! – думал тем временем, глаз на глаз перед государем, Мирович. – О люди! Видят ли меня? Чудо чудное! Война, каторга походов не вывезла, вывез новый кафтан… Иные всю забитую, затёртую, оплёванную жизнь добиваются, стремятся, а мне легко так выпало на долю… Ужли ж сейчас подойдёт, станет, в отличие другим, говорить со мной, расспрашивать?..»
– А это, это что? – шагнув в сторону от Мировича, напустился вдруг Пётр Фёдорович на помощника пристава, выпялившего глаза солдафона Власьева. – Мало тебе, сударь, что в старой, отменённой форме, да и ту ещё небрежительно изволишь содержать!.. Что глядишь?.. Третья пуговка от галстука – ногами вверх пришита… Разве то порядок? дисциплина? Так по обержам только шляться, а не на службе!.. Чтоб то было всё записано и мне доложено! – заключил Пётр Фёдорович, направляясь к выходу из крепости. – Приеду в мае, чтоб всё было в аккурате, да не инако, как со старательством… Будьте настороже, господин комендант… узнавайте гарнизонный устав… Вас первого заставлю прометать весь артикул…
Государь подошёл к воротам. Унгерн накинул на него снятую с Ивана Антоновича шинель. Пётр Фёдорович глянул к башне, где оставил принца. На опустевшей площадке по-прежнему расхаживал часовой. «Бедный! Опять заперли тебя!» – со вздохом подумал государь. Он отвернулся, взглянул к дому Чурмантеева, где стояла Поликсена, но и её там уже не было.
«И только, – сказал себе оставленный отхлынувшей толпой Мирович, – и для того были ожидания принца, грёзы, мечты? Чем порешил он судьбу несчастного? Ужли ничем? Ужли уйдёт, и никогда более хоть бы и мне, мелкой сошке, ничтожеству, праху от его ног, никогда более не придётся стоять так близко возле него, глядеть на него, его слушать? А я готовился всю правду сказать о принце, просить о себе… Проклятая судьба, проклятая!.. Был один случай, и тот пропустил…»
– Эй! Оранжевый воротник! – долетел до него тот же резкий, далеко слышный голос. – Милости-с, пожалуйста-с. Интересоват вас видеть поближе…
– Вас зовут, вас! – заговорили вокруг Мировича бледные, заискивающие лица.
«Иди, говори, проси!.. всё теперь исполнит!»– жгучей волной пронеслось в голове Мировича. Он встрепенулся, журавлём, в темп отбивая на прусский лад шаги, пошёл к воротам и, с рукой у треуголки, вытянувшись, замер перед императором.
– Эссена, бывшего Нарвского полка? – спросил Пётр Фёдорович.
– Точно так, ваше величество…
– Фамилия?
Мирович назвал себя.
– В командировке или в отпуску?
– В командировке был из штаба, теперь по домашним делам в отпуску.
Чурмантеев объяснил императору, что Мирович жених, посватался за его бонну.
Глаза государя весело блеснули.
– А! очень рад! – добродушно, усмехнулся он. – Вкус недурён, шельмовская парочка будет, хоть куда… Aber voyons!..[211] Невесту я, кажись, уже встречал: при покойной тётке служила… мы вместе танцами забавлялись… А ты при ком в штабе атташирован был?..
– Генеральс-адъютантом при Панине, – ответил Мирович.
Государь поморщился.
– Перемирие, господа, подписано! – сказал он, круто обернувшись к гарнизонным властям и щёлкнув шпорами. – Gratulire, поздравляю! Скоро и вовсе конец войне…
Все молча отвесили поклон.
– Собираясь сюда, – продолжал Пётр Фёдорович, – я в печать отдавал полученные кондиции перемирия; скоро явятся в ведомостях… Довольно из пустяков кровь проливать. А тебя, господин подпоручик Мирович, за добропорядочное выгляденье и молодецкую муштровку даже вне фронта, жалую, не в пример прочим, персональным моим поручением… Отчисляю от Панина в столичный гарнизон…
Кровь бросилась в голову Мировичу.
«Вот когда, вот! – мелькнуло у него в уме. – Боги! Фортуна (внемлю твоим велениям», – сказал он себе, с забившимся сердцем опускаясь перед государем на одно колено.
– Явись завтра на вахтпарад! – продолжал Пётр Фёдорович. – Или нет, ещё день даю тебе в презент… побудь с невестой, – послезавтра… Рапортуй себя на плацу обер-кригскомиссару… Понял? Он уж дальше о тебе доложит… От коллегии курьером поедешь, с дальнейшими негоциями о мире, к Бутурлину… А как возвратишься назад, – глаза императора опять добродушно и весело забегали, – зови, батюшка, на пир, на свадебку. Tres content, tres content!..[212] В память тётки, изволь, сам я и посажённым быть готов… Не просишь?
Мирович был ошеломлён, потрясён. Вокруг него раздавались поздравления. Ему жали руки, что-то ему говорили. Он ничего не понимал. Бессознательно ответив на вопрос тайного государева секретаря, на ходу записавшего объявленное о нём повеление, он увидел, что все бросились из крепости на берег за императором, и сам пошёл туда же, вслед за другими…
– Herr Du, mein Heiland, ist das ein Volk![213] – садясь в катер, сказал Унгерну Пётр Фёдорович. – Крокодилово отродье! Бедный принц!.. Из ума нейдёт… А где ж мы, voyons, господа, важные дела сделавши, нашу солдатскую трубку выкуривать будем?
– Alles ist im Posthause bereit, Majestat![214] – подсаживая государя, ответил барон Унгерн.
На городском берегу Петра Фёдоровича встретила депутация от крестьян и мещанства. Впереди нескольких, без шапок, старых и молодых, в тулупах и охабнях, бородачей к нему выступил с хлебом-солью высокий, тощий, с тусклыми оловянными глазами, желтолицый и, как юноша, безбородый петербургский мещанин, недавно записавшийся в здешние купцы. Посадский пристав, завидев его с лодки, стал бел, как снег. Купчина был тамошний салотопенный заводчик, из толка бегунов, известных в околотке и в столице, скопец Кондратий Селиванов. Он содержал в Шлиссельбурге подворье, где стоял и Мирович.
– Государь-батюшка, второй наш искупитель! – сказал, опускаясь на колени, Селиванов. – Бьют нас, мучат иудеи, злы посадски фарисеи! Ты один наша надежда! Сократился с небеси… Удостой, батюшка, своим заездом верных, хоть и малых твоих людишек… Завод мой тута неподалечку, в лесу, и тебе, сударь, по дороге…
– Уважь, родимый, уважь, батюшко! – поклонились прочие из толпы.
– Сектант! – вполголоса сказал Унгери. – Пристав аттестует – раскольщик…
– Вероправность… der Glaube muss frei sein[215], – ответил император.
Пётр Фёдорович заехал к Селиванову. Там государь кушал завтрак, было потом курение всею компанией трубок и обильное угощение всей свиты. Доставались и приносились из погреба водянки-холодянки, бархатное пиво, вина и сладкий медок.
Уезжая, государь пригласил Селиванова на свои именины в гости, в Ораниенбаум.
– К попу в крепости не зашёл, не заглянул и в церковь, – шептали по курным, тёмным хатёнкам, на рынке и по кружалам в городе, – а к толстосуму-скопцу заехал… Знать, близки последни времена.
На обратном пути с Петром Фёдоровичем в возке ехали Корф и Волков. Волков дремал. Корф усердно беседовал с государем. Угощения на селивановском заводе развязали словоохотливый язык старого барона. Он то смеялся, то сыпал забавными городскими анекдотами. Передразнивая тех, о ком говорил, он сообщил, между прочим, свежие сплетни о недовольстве уволенного на отдых от всех дел графа Алексея Разумовского и о новых любовных интрижках старого и беззубого подагрика, князя Никиты Трубецкого. При этом зашла речь и об Орловых… Корф помолчал, что-то подумал и спросил государя, слышал ли он о том, что Шванвич, изрубивший младшего из Орловых, вновь показался в Петербурге?
– Фанфарон и трус этот твой Шванвич! И чего он ретировался! – сказал, нахмурясь, Пётр Фёдорович. – Не худо бы и другого, старшего из Орловых, ему в дисциплину привести… Наш риваль[216] – Григорий – уж больно фанаберит… да не по носу табак… А с жёнушкой мы ещё посчитаемся…
– Обсервирую[217], ваше величество, обсервирую! – сказал Корф. – Все акции, все плутовства их у меня пренумерованы… Момент, ассюрирую[218] вас, момент, и всех накрывать будем…
Государь улыбнулся, весело посвистал.
– И у меня, барон, резонабельный и бравый прожектец изготовлен, – сказал он, – свет изумится! Потерпите только немного…
Поздно за полночь оба возка въехали в Петербург. Волков, уткнувшись в угол кареты, храпел. Корф также начинал подрёмывать.
– Э, браво! тайный мой конференц-секретарь спит, – обратился Пётр Фёдорович к Корфу. – Даёшь слово молчать? ein Wort ein Mann?[219]
– Ich schwore! клянусь, ваше величество!
– Так держи ж секрет – вот что мне советуют… И ты, как честный солдат, пособляй мне во всём. В мае или – что то же – в июне возьму я Иванушку из крепости в Петербург, обвенчаю его с дочкой моего дяди принца Голштейн-Бекского, и прокламирую – как своего наследника…
Корф помертвел.
– Herr Gott!.. А государыня, а ваш сын? – спросил он под скрип тяжёлого возка, нырнувшего в уличный громадный ухаб.
Дремота мигом слетела с головы барона.
– Мейне либе фрау[220], – улыбнулся император, – я постригу в монахини, как сделал мой дед, великий Пётр, с первой женою, – пусть молится и кается! И посажу с сыном в Шлиссельбург, в тот самый дом, который для принца Ивана велел построить… Ну? was willst du sagen?[221] И дом тот будет им похоронный катафалк, каструм долорис…
– Lieber Gott, ist das moglich, Majestat?[222] Чтобы с того не вышла гибель для государства, а то и для вас самих…
– Пустяки! vogue la galere!.. сдумано, сделано! – сказал Пётр Фёдорович. – Таков мой рыцарский девиз… Не отступать, чёрт побери, не отступать! Что? форсировано маленько? Трусишь? Wir wollen, голубчик, ein bischen Rebellion machen.[223]
– Что до моей роли касается, можете, ваше величество, фундаментально спокойны быть, – ответил генерал-полицмейстер. – Meine Ergebenheit, моя преданность к вам, Majestat, из мрамора, из гранита… и тайну эту из моей души до смерти не вырвут…
На другой день, поздно вечером, Корф подъехал с Мойки к апартаментам императрицы, был тайно, по чёрной лестнице, к ней введён и сообщил ей всё слышанное от императора. Но его предупредили.
Волков ещё ранее, а именно утром того дня, проник к камер-фрау государыни, Катерине Ивановне Шаргородской, и через доверенную особу – с которой он давно уж вёл на всякий случай переговоры – сообщил Екатерине Алексеевне не только то, что говорил государь Пётр Фёдорович, но и то, что было при том отвечено Корфом.
«Петровцы» заметно начинали переходить в лагерь «екатериновцев». Приближались события, так характерно названные в одном из украинских мемуаров того времени «Похождениями известных петербургских действ».
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
«ПОХОЖДЕНИЯ ИЗВЕСТНЫХ ПЕТЕРБУРГСКИХ ДЕЙСТВ»
– Роковая минута приближалась…
«Арап Петра Великого»
X
ПОМОЩНИЦА ПРИСТАВА
Нежданное посещение императором Петром Фёдоровичем Шлиссельбургской тюрьмы и посылка Мировича с бумагами в заграничную армию возбудили немало толков и подозрений в высшей столичной петербургской среде.
Голштинская партия ещё более подняла голову. Хотя её вожаки старались соблюдать тайну, но по их лицам, движениям, двусмысленным улыбкам и речам можно было догадаться, что при дворе затевалось нечто необычайное. Представители русской партии – друзья императрицы – с тревогой всматривались в близкое будущее.
Пчёлкина из первых узнала о последствиях свидания государя с его несчастным родственником. В участи секретного арестанта, очевидно, готовились новые облегчения. Комендант и старший пристав, князь Чурмантеев суетились, шептались, готовились приступить к чему-то, что волновало и смущало их всех.
Мирович выехал в Петербург через сутки после отъезда государя из Шлиссельбургской крепости и написал оттуда Пчёлкиной, что его снарядили за границу, дали ему щедрое пособие на подъём, а вскоре из Нарвы он сообщил ей, что уж находится по пути к отряду Бутурлина.
Пчёлкина старалась собраться с мыслями, обдумать своё положение, успокоиться – и волновалась более. Всё, что с нею произошло в последнее время, было так неожиданно, так странно.
Она вспомнила свой приезд в Шлиссельбург, перебирала в уме малейшие подробности первых дней своего пребывания в семье Чурмантеева. Здесь она думала найти мир от треволнений недавней дворской жизни; но, узнав некоторые подробности о неизвестном арестанте, томившемся в соседней с домом пристава Светличной башне, она потеряла душевный покой. Таинственный, незнаемый светом образ несчастного колодника сразу приковал к себе внимание Пчёлкиной. Дни и ночи напролёт она думала о нём, жадно прислушивалась к малейшему о нём намёку в крепости, старалась по-своему представить себе его незримые, скрытые за стенами Светличной башни, черты. Тогда ещё не было случая с пожаром в помещении принца; таинственный, столь оберегаемый узник находился через двор, против квартиры пристава, в особом секретном каземате. Поликсена не спускала глаз с крыльца этой башни, где молча ходил с ружьём часовой и всякий вечер вверху тускло освещалось ограждённое чёрной решёткой узкое окно. Расспрашивать Чурмантеева Пчёлкина боялась; но добродушный пристав сам иной раз ронял то или другое слово о заключённом. Он от души жалел порученного ему страдальца и радовался всякому слуху, изредка долетавшему из столицы, о возможности улучшения его судьбы. Перемен, однако, тогда ещё не было. Дни шли за днями в той же, давно размеренной, мёртвенно-тихой и однообразной среде.
Кончив занятия с детьми, Поликсена садилась с работой в их классной и, в то время, когда девочки Чурмантеева играли в куклы, бегали и резвились, принималась упорно думать о «молчаливом призраке», томившемся в таинственной башне. Каков он да что с ним? Как отразилась на бедном затворнике двадцатилетняя тесная, скудная дневным светом и воздухом, одиночная тюрьма?
Поликсена представляла его себе малосмысленным, изуродованным вечною, медленною пыткой, не по летам слабым ребёнком. Всё так ясно она обсудила, прежде чем нежданный случай привёл её увидеть заключённого.
«Он едва должен ходить по комнате, – представляла себе Пчёлкина узника, – дневной свет болезненно раздражает его и мог бы навсегда его ослепить, если б вздумали вдруг его вывести на воздух. Человеческая мысль и речь вряд ли ему знакомы; а если несчастный арестант и может произнести несколько слов, то они должны походить на крик жалкого зверя или ночной птицы».
Думая о его лице, Поликсена представляла себе его черты чертами одичавшего, больного от рождения, запутанного и всеми нелюбимого дитяти, потерявшего даже сознание о том, что он давно пришёл в возраст и стал человеком.
«Нет сомнения, – продолжала рассуждать Поликсена, – он лишился возможности отличать и познавать обыкновенные вещи. Если его выпустить на свободу, он станет протягивать тощие, слабые руки к отдалённым предметам, считая их вблизи себя… Всё будет его радовать, занимать и сильно удивлять… Ноги и руки его оставались без употребления, а потому кожа на них и на лице должна быть нежна и бледна, зрение слабо и тупо от вечной, безрассветной, гнетущей полутьмы. Все способности несчастного замерли, спят. Но, – заключала свои мысли Поликсена, – он должен быть кроткого, мягкого, привлекательного нрава, послушен, нежен и ласков, как голубь, как ягнёнок. И что, если его призвать к жизни, разбудить? Что, если отпереть ему дверь и сказать: «Ты свободен, иди»… Кто на это решится? кому суждено? И где тот избавитель, отважный Колумб, который пойдёт к этому новому, забытому людьми, полному чудесных спящих сил, девственному миру – и скажет: проснись, живи!».
Поликсена изобретала множество догадок и смелых предположений, как она умолит, увлечёт и склонит Чурмантеева допустить её к посещению арестанта, как начнёт тайно действовать на заключённого, воспитает его, просветит его сердце и ум… С пробуждением мыслей и воображения затворник расцветёт нравственно и физически. Она станет ему носить книги, вместе с ним их читать, объяснять ему события мира, героев истории, различие зла и добра.
«Бывали, – рассуждала она, – подобные примеры… Столько смелых людей увлекались судьбой узников, проникали к ним хитростью, мольбами и, воспитав их, давали им средства бежать. Это, очевидно, не простой человек. В то время, как всё будет подготовлено, – решала в мыслях Поликсена, – я выберу удобную минуту, явлюсь к несчастному в лучшей своей одежде, в шёлковом, придворном платье и в убранных по моде волосах… Он бросится к моим ногам; сердце его заговорит… И мою руку он поставит ценой своей свободы… Мы обдумаем средства к побегу… Я одену его в мундир, плащ и шляпу Чурмантеева; мы в сумерки выйдем под руку из крепости, скроемся на лодке, потом на тройке в ближних финских лесах, а там – в Швецию… Придёт срок, и где-нибудь далеко, в чужих краях, он явится свету, его вспомнят и, быть может, возвратят ему его права…»
Мучительным, страстным грёзам Поликсены суждено было исполниться ранее, хотя несколько иначе, чем она ожидала. Ночной пожар в каземате принца напугал крепостные власти. Комендант Бередников растерялся более других. Надо было, втайне от главной, секретной экспедиции, произвести починки и переделки в печи, в трубе, перегородке и полу, всё заново оштукатурить, окрасить и побелить. Бередников и Чурмантеев условились с подрядчиком. Печников и плотников впускали в крепость ночью; те работали при фонарях. Князь Чурмантеев перевёл арестанта к себе, пустив слух, что тот заболел и находится в секретной крепостной больнице.
– Сам буду его кормить и смотреть за ним, – объявил он коменданту, – помощник мой на побывке в Ладоге; просил отсрочки, и я, к сожалению, ему написал, что он может остаться долее. Справлюсь пока и один.
И действительно, князь отсрочил отпуск своему помощнику, Власьеву. Наскоро осмотрели и укрепили решётки в окнах цейхгауза, смежного с жильём Чурмантеева. Под видом сбережения в лучшей сухости будто бы перенесённой туда арестантской амуниции и провизии у наружных дверей поставили особого часового. Такие перемещения в крепости не были новостью.
Чурмантеев мог успокоиться. Кроме гарнизонного фельдфебеля да фельдшера, никто бы и не знал, где именно находится вверенный ему Безымянный арестант. Но сперва не замеченный вывих ноги вскоре дал себя знать Чурмантееву.
– Вот, сударыня, одного буйного колодника перевёл я под свой кров и фавор, – сказал он Пчёлкиной, пробираясь утром с ключами и с чашкой арестантской стряпни через две нежилые горницы, бывшие за детскою спальной и носившие название «старой кладовой». Этих комнат давно никто не видел, и они в последние годы были под замком. Сходил туда Чурмантеев ещё раз в обед, потом вечером, в ужин; но к ночи слёг и разохался: ни спать, ни сесть от опухшей, ломившей ноги.