Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Романовы. Династия в романах (№9) - Анна Иоановна

ModernLib.Net / Историческая проза / Сахаров (редактор) А. Н. / Анна Иоановна - Чтение (стр. 51)
Автор: Сахаров (редактор) А. Н.
Жанр: Историческая проза
Серия: Романовы. Династия в романах

 

 


– Что такое? Что такое? – спросила вскочившая с постели служанка.

– Княжна… умерла, – могла только сказать арапка.

– Княжна умирает, – повторила служанка, выскочив в коридор, и этот возглас раздался по дворцу и дошёл осторожно, шёпотом, до изголовья государыни.

Призваны были искуснейшие лекари, употребляли всё, чтобы… Но мёртвые не воскресают. С трудом оттащили Анну Иоанновну от трупа любимицы её.

Когда этот труп клали в гроб, на груди её, у сердца, лежал венком чёрный локон… Ни одна злодейская рука не посягнула на него; он пошёл с нею в гроб.

Небо услышало твои молитвы, прекрасное, высокое создание! Ты умерла в лучшие минуты своей жизни; ты отлетела на небо с венком любви, ещё не измятым, ещё вполне сохранившим своё благоухание!..

<p>Глава X</p> <p>ПОХОРОНЫ</p>

Не узнавай, куда я путь склонила,

В какой предел из мира перешла…

О друг! я всё земное совершила,

Я на земле любила и жила!

Жуковский

Поутру, чтобы не тревожить государыни близостью мертвеца, вынесли княжну Лелемико в церковь Исакия Далматского.

Выносы были великолепные.

Во дворце решили, что она умерла от удара. Сама Анна Иоанновна видела раз, как она кашляла с кровью; по разным признакам надо было ожидать такой смерти, говорили доктора. Вспомнили теперь, будто профессор физики и вместе придворный астролог (Крафт) за несколько дней предсказывал её кончину. Утешались тем, что суженого не избегнешь.

Письмо Мариорицы к государыне не нашлось за зеркалом.

Все в городе знали о смерти княжны; но тому, кто был первою виною её, не смели о ней сказать. Наконец… и он узнал.

Отказываюсь от муки описывать ужасное его состояние. Скажу только, что у него, как у несчастной королевы Марии-Антуанетты, в один день побелели волосы.

Было много посетителей у гроба княжны Лелемико.

Как хорошо лежала она в нём, будто живая! Как шли к ней на её чёрных волосах этот венок из цветов и эта золотая диадема, которою венчают на смертном одре и последнего из людей!..

Видели у этого гроба рыдающую женщину; видели, как она молилась с горячею верою за упокой души усопшей, как она поцеловала и перекрестила её.

Молившаяся за Мариорицу, благословлявшая её, была жена Волынского.

Видели потом у гроба мужчину… Лицо мертвеца, искажённое страданиями, всклоченные волосы… в мутных, страшных очах ни слезинки! Вид его раздирал душу. Это был сам Волынский. Забыв стыд, мнения людей, всё, он притащился к трупу той, которой лобзания ещё не остыли на нём… Долго лежал он полумёртвый на холодном помосте храма. Встав, он застонал… от стона его потряслись стены храма, у зрителей встали волосы дыбом… Служитель алтаря оскорбился этими стенаниями… несколько десятков рук вытащили несчастного… Ему не дали проститься с ней… Может быть, он и не посмел бы!

Целый день женщины, дети, старики, множество народа толпились около гроба княжны. Всякий толковал по-своему о смерти её; иной хвалил приличие её наряда, другой – узоры парчи, богатство гроба, все превозносили красоту её, которую и смерть не посмела ещё разрушить.

В этот самый день Мариула жалобно просилась из ямы; в её просьбе было что-то неизъяснимо убедительное. На другой день опять те же просьбы. Она была так смирна, так благоразумна, с таким жаром целовала руки у своего сторожа, что ей нельзя было отказать. Доложили начальству, и её выпустили. Товарищ её, Василий, не отходил от неё. Лишь только почуяла она свежий воздух и свободу, – прямо на Дворцовую площадь. Пришла, осмотрелась… глаза её остановились на дворце и радостно запрыгали.

– Ведь это дворец? – спросила она.

– Ты видишь, – отвечал печально цыган, знавший уже о смерти княжны Лелемико.

– Да, да, помню!.. Тут живёт она, моё дитя, моя Мариорица… Давно не видала её, очень давно! Божье благословение над тобой, моё дитя! Порадуй меня, взгляни хоть в окошко, моя душечка, мой розанчик, мой херувимчик! Видишь… видишь, у одного окна кто-то двигается… Знать, она, душа моя, смотрит… Она, она! Сердце её почуяло свою мать… Васенька! Ведь она смотрит на меня, говори же…

– Смотрит, – сказал старик, и сердце его поворотилось в груди. Он отвернулся, чтобы утереть слёзы.

– Каково ж, Васенька? Княжна!.. В милости, в любви у государыни!.. Невеста Волынского… Скоро свадьба!.. Каково? Ведь это всё я для тебя, милочка, устроила. Ты грозишь мне, чтобы я не проговорилась… Небось не скажу, что мать твоя цыганка… Да не проговорилась ли я когда, Васенька?..

Она тёрла себе лоб, как будто припоминала себе что-то.

– Нет, никогда.

– То-то и есть!.. Не пережить бы мне этой беды!.. Проговориться?.. Да разве я с ума сошла!.. Не бойся, душечка моя, не потревожу твоего счастия… Бог это будет знать да я.

Мариула была счастлива; это счастие горело в чёрных диких глазах её.

Вдруг от Исакия Далматского ветер донёс до слуха её заунывное похоронное пенье.

– Что это? – сказала она, откинув фату свою, чтобы лучше слышать.

Пенье приближалось.

– Кого-то хоронят… Слава Богу, что не с той стороны… не из дворца несут!..

– Да, не из дворца, – подхватил испуганный цыган. – Мне сказывали, что княжна Лелемико будет ныне в Гостином дворе. Пойдём лучше туда, дожидаться её.

– Пойдём, – отвечала Мариула, крепко схватив его за руку, – может статься, мы там увидим её.

Они отошли к большой прешпективе.

В это время вдали поравнялся с ними розовый гроб, предшествуемый многочисленным синклитом. Мариула остановилась… Вытянув шею, она жадно прислушивалась к пенью; сердце её шибко билось, синие губы дрожали… Гроб на повороте улицы исчез.

– Слава Богу, что не из дворца! – повторила она; кивнула ещё раза два дворцу ласково, с любовью, как бы говоря: «Божье благословение над этим домом!» – и побежала с товарищем к Гостиному двору искать, смотреть княжну Лелемико…

<p>Глава XI</p> <p>АРЕСТ</p>

Делайте с ним что хотите… с той поры как земля взяла её к себе, он перестал быть вельможею, подданным, гражданином, мужем… все связи его с миром прерваны.

Прошло несколько дней, Волынский, убитый своею судьбой, не выходил из дому. До слуха Анны Иоанновны успели уж довесть ночное путешествие… дела государственные стали. Она грустила, скучала, досадовала. В таком душевном состоянии призвала к себе Остермана, Миниха и некоторых других вельмож (все, кроме Миниха, были явные противники Волынского) и требовала советов, как ей поступить в этих затруднительных обстоятельствах. Остерман и за ним другие объявили, что спасти государство от неминуемого расстройства может только герцог курляндский. Миних молчал.

Этот ответ льстил сердцу государыни; она спешила им воспользовался. Бирон был позван.

Собираясь во дворец, герцог велел позвать к себе Липмана. Среди ликования семейного он обнял его и поздравил с победой.

– Я вам ручался за неё головой моей, – отвечал Липман.

Глаза обоих блистали адским огнём. Герцог хотел показать своё великодушие.

– Желаешь ли, – сказал он, – чтоб я облегчил участь твоего племянника и ограничился одним изгнанием?

– Требую его казни, – подхватил клеврет с жестокою твёрдостью, поразившею самоё семейство его патрона. За эту твёрдость, достойную Брута (как говорил Бирон), он удостоился нового прижатия к груди его светлости.

Пасмурный, угрюмый явился Бирон во дворец. Не уступая, он хотел возвратить прежнее своё влияние на душу государыни. Это ему и удалось. Лишь только показался он у неё, она протянула ему дрожащую руку и сказала голосом, проникнутым особенным благоволением:

– Забудем старое; мир навсегда!

Припав на колено, Бирон спешил поцеловать эту руку; потом, встав, произнёс с твёрдостью:

– Благоволением вашего величества вознаграждён я за несправедливости. В них вовлекли вас враги мои; но забыть прошедшее могу и должен только с условием. Не хочу говорить о кровных оскорблениях слуги, преданного вам до последнего издыхания, посвятившего вам себя безусловно, неограниченно, готового для вас выдержать все пытки: за эти обиды предоставляю суд вам самим. Но оскорбление моей императрицы мятежными подданными, унизительное приноровление вас к какой-то Иоанне, нарушение вашего спокойствия даже среди невинных забав ваших, позорная связь в самом дворце, которой причину нагло старались мне приписать, бесчестье и смерть вашей любимицы, умышленное расстройство государственного управления и возбуждение народа к мятежу… о! В таком случае чем кто ближе к вам, тем сильнее, неумолимее должен быть защитником ваших прав. Он не отойдёт от вашего престола, пока не охранит его и нарушители этих прав не будут достойно наказаны. Ваше величество возвращаете мне снова милости ваши и прежнюю мою власть: не приму их иначе, как с головою мятежного Волынского и сообщников его…

– Этого никогда не будет! – вскричала государыня, испуганная решительным предложением своего любимца.

– В таком случае я, как ложный обвинитель верноподданных ваших, повергаю себя высшему суду: вы должны меня казнить.

– Нет, нет, вы по-прежнему мой советник, мой друг; Волынского мы удалим…

– Этого мало для примера подобных ему или мне. Моя или его голова должна слететь; нет середины, ваше величество! Избирайте.

– Боже мой! Что они со мною делают! – говорила Анна Иоанновна, обращая глаза к небу, как бы прося его помощи.

– Вашему величеству предлагают собственное ваше благо, благо империи, вверенной вам Богом.

– По крайней мере, не без суда… Да, я хочу, чтобы он предан был суду, и если оправдается…

– Обвинения законные, – сказал Бирон, вынув из бокового кармана бумагу и подложив её к подписи государыни, – закон и должен наказать или оправдать. Я ничего другого не требую. Осмелюсь ли я, преданный вам раб, предлагать что-либо недостойное вашего характера, вашей прекрасной, высокой души?.. Взгляните на осуждения… Государыня! Твёрдость есть также добродетель… Воспомните, что этого требует от вас Россия…

Перо подано государыне. Дрожащею рукою подписала она приказ держать Волынского под арестом в собственном доме, и предать его суду за оскорбление величества, и прочее, и прочее.

Участь кабинет-министра и его друзей была решена. Так вертится колесо фортуны!..

Пока наряжался суд, Эйхлер успел дать знать об этом Артемию Петровичу.

– Спасайтесь, – говорил он ему, – голова ваша обречена плахе.

– Я ожидал этого, – отвечал хладнокровно Волынский, приподняв с подушки отяжелевшую голову, – я готов… Пора! Недостойный муж, недостойный сын отечества, омерзевший друзьям, самому себе, я только тягочу собою землю. Зуда прав: не мне, с моими страстями, браться было за святое, великое дело!.. Наказание, посылаемое мне Богом, считаю особенной для себя милостью. Ах! Если б оно искупило хоть часть грехов моих… Нет, друг мой, я не побегу от руки, меня карающей. Жаль мне только вас… Спасайтесь вы с Зудою, пока ещё время.

Волынский встал, отпер своё бюро и вынул несколько свёртков с золотом.

– Возьмите это, друзья мои… поспешите где-нибудь укрыться… деньги вам помогут лучше людей… а там проберётесь в чужие края. Да спасёт вас десница милосердого Бога от новых бед и страстей, подобных моим… Когда меня не будет, не помяните меня лихом…

– За кого почитаете вы меня? – прервал с негодованием Эйхлер. – Я поклялся разделить вашу участь, какова бы она ни была, и никогда не изменял своему слову. Разве и у меня недостанет сил умереть?..

Не было ответа. Рыдая, они обнялись.

Когда Волынский узнал, кто был наряжен судить его, он уверился, что смертный его приговор неминуем.

– Но прежде казни моей, – сказал он, – хочу ещё замолвить одно слово государыне за моё отечество. Истина пред смертным часом должна быть убедительна.


Надеясь всего хорошего от личного свидания его с государыней, Эйхлер не отговаривал его.

Наскоро оделся кабинет-министр и отправился во дворец. Внезапному его там появлению изумились, как удивились бы появлению преступника, сорвавшегося с цепи. Придворные со страхом перешёптывались; никто не смел доложить о нём императрице. Недолго находился он в этом положении и собирался уже идти далее, прямо в кабинет её величества, как навстречу ему из внутренних покоев, – Педрилло. Наклонив голову, как разъярённый бык, прямо, всею силою, – в грудь Волынского. На груди означился круг от пудры.

– Ге, ге, ге! Каковы рога у козла! – вскричал Педрилло, отскочив шага на два назад, выпучил страшно глаза и заблеял по-козлиному.

Разъярённый, забыв, что он во дворце, кабинет-министр замахнулся на шута тростью… удар был силён и пришёл в шутовскую харю. С ужасным криком растянулся Педрилло; кровь полила из носу струёю.

– Кровь! Кровь! Убил!.. – раздалось по дворцу.

Тревога, беготня, шум. Прислуга, лекаря, придворные – всё смешалось, всё составило новый, грозный обвинительный акт против кабинет-министра.

Шута, вскоре оживлённого, прибрали. Но через несколько минут вышел из внутренних покоев фельдмаршал Миних и объявил Волынскому от имени её императорского величества, чтоб он вручил ему свою шпагу и немедленно возвратился домой, где ему назначен арест. Это объявление сопровождалось дружеским и горестным пожатием руки.

– Граф! – отвечал Волынский, отдавая ему свою шпагу и гофлакею свою трость, – участь моя решена… От вас Россия имеет право ожидать, чтобы вы докончили то, что внушила мне любовь к отечеству и что я испортил моею безумною страстью… Избавьте её от злодея и шутов и поддержите славу её…

Когда он возвращался домой, несколько людей остановили его карету.

– Спасайся, наш отец, – говорили они, – дом твой окружён крепким караулом. Отпряжём лошадей и ускачем от беды.

– Благодарю, друзья мои, – отвечал Артемий Петрович и велел кучеру ехать прямо домой.

Пленник сам отдался страже. На дворе успел он только проститься с Зудою, которого увлекали. В прихожей встретили его объятия жены, забывшей всё прошедшее при одной вести, что муж её в несчастии. Она узнала от Зуды благородный поступок Артемия Петровича по случаю предложения государыни жениться на княжне Лелемико.

Суд продолжался несколько дней. Не все формы были соблюдены. Но Волынского и друзей его велено осудить, и кто смел отступить от этого повеления?.. К прежним обвинительным пунктам присоединили и пролитие крови во дворце. Один из судей (Ушаков), подписывая смертный приговор, заливался слезами.

С этим приговором герцог курляндский явился к государыне.

– Что несёте вы мне? – спросила она дрожащим голосом и вся побледневши.

– Смертный приговор мятежникам, – отвечал он с грозною твёрдостью.

– Ах! Герцог, в нём написана и моя смерть… Вы решились отравить последние дни моей жизни…

Государыня заплакала.

– Я желаю только вашего благополучия и славы! Впрочем, на всякий случай я изготовил другое решение.

Бирон, трясясь в ужасном ожидании, подал ей другую бумагу.

– Что это значит? – вскричала Анна Иоанновна. – Казнь ваша?.. И вы даёте мне выбирать?..

– Ту голову, которая для вас дороже. Я не могу пережить унижение закона и честь вашу.

– Господи! Господи! Что должна я делать?.. Герцог, друг мой! Сжальтесь надо мною… мне так мало остаётся жить… Я прошу вас, я вас умоляю…

Государыня вне себя ломала себе руки. Бирон был неумолим. В эти минуты он истощил всё своё красноречие в защиту чести, закона, престола… Злодей восторжествовал. Четыре роковые буквы «Анна» подписаны рукою полуумирающей… Слёзы её испятнили смертный приговор.

<p>Глава XII</p> <p>РАЗВЯЗКА</p>

Во всё время, пока продолжался суд, Наталья Андреевна не отходила от своего мужа, утешала его, как могла, читала ему псалмы, молилась с ним и за него. Последние часы его были услаждены этим ангелом, посетившим землю, не приняв на ней ничего земного, кроме человеческого образа. Она понемногу облегчала для него ужасный путь.

Наступил роковой час. Прислали – кого ж? Подачкина – взять бывшего кабинет-министра из-под домашнего ареста, чтобы до исполнения приговора держать его в крепости.

– Безумцы! – сказал, горько усмехаясь, Волынский, когда надевали на него цепи, – они думают оскорбить меня, подчинив надзору бывшего моего слуги! Я уж не земной, а там не знают ни оскорблений, ни цепей.

Только при виде жены, лежавшей без памяти на пороге и загородившей ему собой дорогу, он потерял твёрдость. Облив слезами её ледяные руки, повергнулся пред образом Спасителя, молился о ней, поручал её с младенцем своим милостям и покровительству Царя Небесного:

– Будь им отец вместо меня! Если у меня будет сын, научи его любить отечество выше всего и…

Только Бог слышал остальные слова.

– Я хотел просить её благословения, – сказал он, когда толкнул его грубо Подачкин и напомнил, что время идти, – но, видно, я недостоин и его…

– Прости мне, хоть заочно, – прибавил он; с грустью ещё раз поцеловал её руку и перешагнул через неё…

На дворе ожидало его новое горестное зрелище. Вся дворня, от малого до большого, выстроилась в два ряда. Все плакали навзрыд; все целовали его руки, прощались с ним, молили Отца Небесного помиловать их отца земного. Каждого обнял он, всех умолял служить Наталье Андреевне, как ему служили… не покидать её в случае невзгоды…

Умолчу об ужасном заточении, об ужасных пытках… скажу только: они были достойны сердца временщика.

Наконец день казни назначен.

К лобному месту, окружённому многочисленным народом, привезли сначала Волынского, потом тайного советника Щурхова в красном колпаке и тиковой фуфайке (не знаю как, очутились тут же и четыре польские собачки его; верного Ивана не допустили); прибыли на тот же пир седовласый (сенатор) граф Сумин-Купшин, неразлучный с ним (гофинтендант) Перокин и молодой (кабинет-секретарь) Эйхлер. Какое отборное общество! Почти всё, что было благороднейшего в Петербурге!.. Недоставало только одного… Друзья осматривались, как будто искали его.

– Где ж Зуда? – спросил Эйхлер.

– Он сослан в Камчатку, – отвечал офицер, наряженный в экзекуцию[119].

– Благодарение Богу! – воскликнул с чувством Волынский. – Хоть одним меньше!

Негодование вылилось на лице Эйхлера.

– А разве меня выкинете из вашего счёта, – сказало новое лицо, только что приведённое на лобное место (это был служка несчастного архиепископа Феофилакта), – по крайней мере, я благодарю Господа, что дозволил мне умереть не посреди рабов временщика. Утешьтесь! Мы идём в лоно Отца Небесного.

Друзья, старые и новый, обнялись, прочитали с умилением молитву, перекрестились и ожидали с твёрдостью смерти.

В это время раскалённое ядро солнца с каким-то пламенным рогом опускалось в тревожные волны Бельта, готовые его окатить[120], залив, казалось, подёрнулся кровью. Народ ужаснулся… «Видно, пред новой бедой», – говорил он, расходясь.

Всё мёртвое отвезли на телеге, под рогожкою, на Выборгскую сторону, ко храму Самсона-странноприимца[121]; всё живое выпроводили куда следовало.

Предание говорит, что на лобном месте видели какого-то некреста, ругавшегося над головою Волынского и будто произнёсшего при этом случае: «Попру пятою главу врага моего». По бородавке на щеке, глупоумильной роже, невольническим ухваткам можно бы подумать, что этот изверг был… Но нет, нет, сердце отказывается верить этому преданию.

Вскоре Тредьяковский получил кафедру элоквенции.

Предание говорит также, что на первом этапе нашли Эйхлера, плавающего в крови, и подле него ржавый гвоздь, которым он себя умертвил.

Со дня казни полиция беспрестанно разбирала в драке людей Волынского, пустившихся в пьянство, с людьми Бирона. Неугомонных принуждены были выслать из города, а некоторых наказать плетьми.

От всего этого разрушения осталась одна несчастная Волынская, – Божье дерево, выжженное почти до корня ужасною грозою. Она дала слово жить для своего младенца – и исполнила его.

Всё имение осуждённых было взято в казну. Жене бывшего кабинет-министра оставили дворов пять в каком-то погосте, удалённом от Петербурга. За нею просились все дворовые люди; но позволили идти только двум старикам.

Ледяной дом рухнулся; уцелевшие льдины развезены по погребам. В доме Волынского, прежде столь шумном и весёлом, выл ветер. Народ говорил, что в нём поселился дух…

Когда растаял снег, на берегу Невы оказался весьма хорошо сохранившийся труп человека с бритой головой и хохлом… Под смертною казнью запрещено было говорить об этой находке.

<p>Глава XIII</p> <p>ЭПИЛОГ</p>

Сыны отечества! В слезах

Ко храму древнего Самсона!

Там за оградой, при вратах,

Почиет прах врага Бирона.

Отец семейства! Приведи

К могиле мученика сына:

Да закипит в его груди

Святая ревность гражданина!

Рылеев

…Ангелам Своим заповедает о тебе, сохранять тебя на всех путях твоих.

Пс. ХС, ст. II

Анна Иоанновна недолго пережила казнь Волынского. Чтобы сделаться правителем России, Бирону недоставало только имени: исторгнув его от умирающей государыни, предсказавшей вместе с этим падение своего любимца, регент недолго пользовался своею грозною, хищническою властью. Слово мученика не прошло мимо. Кто не знает об ужасной ночи, в которую, под неучтивыми ружейными прикладами, стащили его за волосы с пышной дворцовой постели, чтобы отправить в Сибирь по пути, протоптанному тысячами его жертв? Кто не слыхал об этой ночи, в которую жена его, столь надменная и пышная, предана поруганию солдат, влачивших её по снегу в самой лёгкой ночной одежде? За плащ, чтобы прикрыть свою наготу, отдала бы она тогда все свои бриллианты!.. Миних совершил это дело, может быть, оплодотворив в сердце своём семена, брошенные на него Волынским.

Мелькнула на ступенях трона и неосторожно оступилась на нём Анна Леопольдовна, это миловидное, простодушное дитя-женщина, рождённая не для управления царством, а для неги и любви. Россия ждала свою, родную царицу, дочь Петра Великого, и Елисавета Петровна одним народным именем умела в несколько часов приобресть державу, которую оспаривала у ней глубокая, утончённая, хотя и своекорыстная, политика, умевшая постигнуть русский ум, но не понимавшая русского сердца. «Вы знаете, чья я дочь?» – сказала она горсти русских, и эта горсть, откликнувшись ей родным приветом матери, в одну ночь завоевала для неё венец, у ней несправедливо отнятый.

Чего не могла сделать государыня по сердцу народа? Она сбросила с него цепи, заживила раны его, сорвала чёрную печать, которую сердце и уста были запечатаны, успокоила его насчёт православия, которым он так дорожит, воскрылила победу, дала жизнь наукам, поставив сердце России краеугольным камнем[122] того храма, который с её времени в честь их так великолепно воздвигается. Она – чего нам забыть не должно, – своим примером внушив немецкой княжне, что может народность над сердцем русского, подарила нас великою государынею, которая потому только в истории нашей не стоит на первом месте, что оно было занято Петром беспримерным. Тотчас по вступлении своём на престол Елисавета спешила посетить в душном, мрачном заключении тверского архиепископа Феофилакта.

– Узнал ли ты меня? – спросила она, снимая с него железа.

– Ты искра Петра Великого! – отвечал старец и умер вскоре, благословляя провидение, дозволившее ему увидеть на русском престоле народную царицу.

Русский гений поэзии и красноречия, в лице холмогорского рыбака, приветствовал её гармоническое царствование первыми сладкозвучными стихами и первою благородною прозой. Но лучшею одою, лучшим панегириком Елисавете были благословения народные. Вскоре забыли о кровавой бироновщине, и разве в дальних городах и сёлах говорили о ней, как теперь говорят о пугачёвщине; да разве в хижинах, чтобы унять плачущих ребят, пугали именем басурмана-буки.

Здесь должен я, однако ж, рассказать одно происшествие, которое невольно напоминает нам грозного временщика.

В один из летних дней 1743 года, когда вместе с жителями Петербурга улыбалась и природа, подходили от московской стороны к Исакию Далматскому три лица, на которых наблюдательный взор невольно должен был остановиться, которые живописец вырвал бы из толпы, тут же основавшейся, чтобы одушевить ими свой холст. Впереди шла крестьянка, по-видимому лет тридцати. Несмотря на худобу её и тёмный загар, напоминающий картины греческого письма, взор ваш сейчас угадал бы, что она была некогда красавица; сердце и теперь назвало бы её прекрасною – столько было души в её печальных взорах, так много было возвышенного, благородного, чего-то небесного, разлитого по её интересной физиономии. Это благородство в чертах, какая-то покорность своему жребию, несвойственная черни, и руки, хотя загорелые, но чрезвычайно нежные, не ладили с её крестьянской одеждой. За нею шёл седовласый старик, что-то вроде отставного солдата, в сером балахоне и в белом, чистом галстуке, в лаптях и с бритой бородой. Он имел одно из тех счастливых лиц, по которому с первого взгляда вы поручили бы ему свои деньги на сохранение, своё дитя под надзор. Он и нёс на руках дитя лет трёх, смугло-розовое, с чёрными кудрями, завитыми в кольца, с чёрными острыми глазами, которые, казалось, всё допытывали, всё пожирали. «Прекрасный цыганёнок!» – сказали бы вы. Между тем в нём было что-то такое, почему б вы его тотчас признали за барского сына. Обвив левою рукою шею старика, он то прижимался к нему, когда встречали экипаж, с громом на них наезжавший, то ласково трепал его ручонкою по щеке, миловал его, то с любопытством указывал на высокие домы и церкви, на флаги кораблей, на золотую иглу адмиралтейского шпица.

– Это что, дядя, это что? – спрашивал он, поворачивая за подбородок голову старика, куда ему нужно было.

На лице последнего тяжёлыми слоями лежала печаль, так же как и на лице молодой женщины; но заметно было, что он, вызываемый из своего пасмурного состояния живыми вопросами малютки, силился улыбнуться, чтобы не огорчить его. Не с большею бережью и заботливостью нёс бы он царское дитя.

У паперти Исакиевской церкви остановились они. Дверь в церковь была отворена; в тёмной глубине её мелькала от лампады светлая, огненная точка. Молодая женщина взяла малютку с рук пестуна его, велела ему молиться и сама положила три глубоких земных поклона. Когда она встала, в глазах её блистали слёзы. Потом вынула из сумочки, на поясе висевшей, свёрнутую, крошечную бумажку и три гроша и, отдавая их слуге, сказала:

– Поскорей! Нам надо поспешать к обедне.

Слуга вошёл в церковь, где причет готовился к священнослужению, отозвал к себе дьячка, вручил ему бумажку и два гроша, на третий взял восковую свечу, поставил её пред образом Спасителя и, положив пред ним три земных поклона, возвратился к молодой женщине. Дьячок передал бумажку священнику, а тот, развернув её при свете лампады, прочёл вслух:

– За упокой души рабы Божьей Марии, – и прибавил лаконическое: – Будет исполнено!

Молодая женщина сама уж взяла на руки дитя, несмотря на заботливые предложения слуги понести это бремя. Потом вся эта занимательная группа побрела далее, чрез дворцовую площадь, в каком-то сумрачном благоговении, молча, с поникшими в землю взорами, как будто шла на поклонение святым местам. Сам малютка, смотря на пасмурное лицо молодой женщины, долго не смел нарушить это благочестивое шествие. Но против дворца необычайность поразившего его зрелища заставила его вскрикнуть:

– Мамаша, мамаша! Посмотри, что это такое?

Мать оглянулась, куда указывало дитя, и увидела в двух шагах от себя что-то безобразное, изуродованное, в лохмотьях, похожее на цыганку. Эти развалины живого человека лежали в двухколёсной тележке, которую вёз старик цыган. Грозно приподняв на него палку, полицейский служитель кричал, чтоб они съезжали с дворцовой площади и никогда на ней не показывались, что им уже давно велено из Петербурга вон. По-видимому, цыганка была лишена употребления ног. В диких глазах её выражалось совершенное расстройство ума. Она делала разные движения рукой, указывая на дворец, и бормотала какие-то приветствия какой-то княжне, называя её самыми нежными именами. Когда цыган хотел везти её далее, безумная приходила в бешенство, и тот принуждён был уступать, уверяя полицейского солдата, что они сейчас съедут, лишь бы ему немного вздохнуть.

Поравнявшись с ними, молодая крестьянка, или та, которую мы за неё принимаем, бросила во имя Христа в тележку несколько медных денег. Будто гальванической силой приподняло цыганку при взгляде на ребёнка.

– Подай, подай мне!.. Это его сын… – закричала она так, что мать в испуге бросилась бежать, озираясь частенько, не выскочила ли из тележки ужасная женщина, не преследует ли её…

Потеряв цыган из виду, она перекрестилась; но заметно было, что какие-то мрачные думы тревожили её во всю дорогу, и шаги её, прежде твёрдые, стали запинаться. Чаще взглядывала она на своё дитя, ещё нежнее прижимала его к груди.

Путь их был на Выборгскую сторону.

Они спешили. День был жаркий. Лицо молодой женщины разгорелось, щёки малютки алели – слуга убеждал отдать ему драгоценное бремя; но мать не соглашалась, как бы боясь поручить его хилым рукам старика, из которых какая-нибудь новая цыганка могла бы вырвать.

Вот они уж на Выборгской стороне, вот и у церкви Самсона-странноприимца. Благоговейный ужас выразился на лицах пилигримов, когда они через ворота вошли в ограду.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53