– Мне чёрт вас побери с Липманом! С ним и разделывайтесь, когда дело дойдёт до ответа. Я ничего не знаю, не знаю, не хочу ничего знать. У меня чтоб мёртвый был жив! Слышишь?..
– Слышу, ваша светлость!
– И если малороссиянина потребуют налицо к Волынскому, чтоб он был налицо, хоть обернись сам в него!.. Слышишь? А не то комендантом в рудокопную фортецию!
– Вина наша с господином обер-гофкомиссаром, на нас и падёт ответ. Но обстоятельства уж её исправили.
– Позвольте знать, чем и как?
– Могу только доложить, что от Горденки ни волкам, ни могильщикам поживиться будет нечем и что малороссиянин, наряженный к празднику и сменённый самозванцем, здесь налицо. Но как это сделалось – объяснит вашей светлости сам господин Липман. Я только знаю, что мне велено знать.
– Хорошо, что так, – сказал герцог, утихая, – я тебя люблю, к тебе привык; ты мне предан и исполнителен… и потому желал бы от души, чтобы ты выпутался здоров и цел из этой негодной истории. Но вот и гофкомиссар… Ступай к своему месту.
Адъютант Гроснот и обер-гофкомиссар Липман могли во всякий час дня и ночи входить без доклада к герцогу. Но степень доверия к этим двум лицам была различная. Каждый имел свой департамент. Первый был только строгий, безотговорочный исполнитель тайных приговоров, исправная хлопушка, которою колотил людей, как мух, не зная, однако ж, за что их душил, одним словом, немой, готовый по первому взгляду своего повелителя накинуть петлю; другой – ловкий, умный лазутчик, советник, фактор и допросчик по всем делам, где дух человека и гражданина выказывал себя в словах или даже намёках благородным противником властолюбивой личности временщика. Стоило Бирону тронуть эту струну, чтобы со всех концов России дали отзывы. Если б кто, как брадобрей Мидаса[86], зарыл свою тайну в земле и герцогу нужно было бы её знать, Липман вырастил бы на этой земле тростник, и ветер, шевеля его, рассказал бы тайну. Сам временщик, сколько ни изучал уловки и хитрости неблагонамеренного политика, сколько ни старался подражать лукавству тогдашнего вице-канцлера Остермана, образца в искусстве надевать на себя личину, смотря по обстоятельствам, однако ж никогда не мог достигнуть совершенства в этой науке, не имея ни довольно ума, ни довольно власти над собою, чтобы достигнуть своей цели. В случаях же, где необузданность характера его могла ему изменить или где лукавства его недоставало, работал Липман, как крот в норе, а тёмных проводов из его норы было довольно подо все места, начиная от дворца до нищенской лачуги.
Таким образом, каждый из двух соперников, герцог курляндский и Волынский, имел по советнику равно лукавому. Разница между ними была в том, что Зуда с возвышенною и благородною душой действовал из одной бескорыстной преданности и любви к своему доверителю и другу, во имя прекрасного и высокого, а Липман, готовый на все низости и злодейства, служил своему покровителю и единомышленнику из честей и злата.
Липман вошёл в кабинет, весело съёжившись, подобно коту, желающему приласкаться к своему хозяину. Но, взглянув на клочки манжет, рассеянных, как обломки корабля после бури, сбавил несколько своего удовольствия. Первое слово его было о малороссиянине…
– Всё об нём! Да дадут ли мне с ним покой!.. – сердито прервал герцог, желая некстати поиграть лукавством с своим советником. – Да неужели вы воображаете, что я так много хлопочу об этой дряни!.. Если б и вздумал кто… так одно слово…
– Ваша светлость, – отвечал Липман униженно и с усмешкой, расшевелившею его уши, – не желаете, конечно, заставлять меня приобретать вновь неоценённое доверие ваше, которое я почитал уже своею неотъемлемою наградой за столь многолетние опыты моего к вам усердия и преданности. И я думаю…
– Что забавляюсь. Да, да, любезный Липман, я пошутил, потому что на лице твоём заметил предвестие чего-то доброго. Знаю, как дело наше важно по связям его с польскими делами; но уверен также, что в особе нашего обер-гофкомиссара и друга мы имеем оберегателя, который не допустит до нас неприятностей.
– Вы отгадали. Дельце, несколько запутанное, которое Гроснот неосторожно хотел разрубить одним взмахом своего меча, кончено благополучно.
– Да, да… – сказал герцог, запинаясь от удовольствия. – Гроснот погорячился; зато и объявил я ему, что в случае беды он один отвечать будет. Добрый, преданный малый, но ломит всегда, как медведь! Итак?..
– Я имел счастие вполне оправдать доверенность вашей светлости. Надо признаться, что помогла нам много расторопность людей, вам преданных.
– И тобою ж избранных, мой скромный друг!
Липман закинул назад свои рыжие космы, и лицо его открылось во всей полноте удовольствия. Он поклонился и продолжал чрезвычайно тихо, так, что за дверью никто не мог слышать его разговора:
– Воевода, подписавшийся для вида между прочими в доносе Горденки и давший мне знать обо всём, следил бездельника по горячим следам. В Твери проведал он о подмене малороссиянина, наряженного к празднику, и, догадавшись, что Горденко будет нужен на другое игрище, не дал беглецу далеко утечь и прислал его ко мне в самую пору. Горденки нет; настоящий малороссиянин налицо, и кто скажет противное, напутает на себя беду. В это дело замешалась было цыганка, умная и лукавая, как сам бес. Однако ж благодаря средствам, данным мне вашею светлостью, я справился с нею так успешно, как не ожидал.
Здесь Липман рассказал свои подозрения, допрос и успех своих действий. Подлинный донос был торжественно подан герцогу, и этот, прочитав его несколько раз, пожал столько же раз руку своему клеврету.
– Управься мне с доносчиками как хочешь, лишь бы концы в воду, – сказал герцог и вынул из бюро несколько листов, которые и отдал Липману вместе с подлинным доносом Горденки. – Вот тебе бланки на их судьбу! Выбрав нужное для себя, сожги бумагу. – Потом прибавил он благосклонно:– Ты сделал мне ныне подарок, и я у тебя в долгу. Твой племянник пожалован в кабинет-секретари: объяви ему это и прибавь, что на первое обзаведение в этом звании дарю ему пару коней с моей конюшни и приличный экипаж.
– Милости ваши велики; чувствовать их могу, но благодарить за них не имею слов, великий мой протектор! Позвольте моему племяннику самому… светлейший, едва я не сказал – ваше высочество[87]…
– О! с высочеством не так поспешно…
– На этот случай я буду пророком: много-много чрез полгода вся Россия поднесёт вам этот титул…
Бирон ласково погрозился пальцем.
– Льстец!.. Ну, где ж твой племянник?..
Тигр забавлялся с лисицей.
– Господин Эйхлер! – закричал обер-гофкомиссар, отворив дверь в ближнюю комнату на заднюю половину дома, – его светлость желает вас видеть…
На этот зов явился сонный долговязый Эйхлер, поклонился, как студент при первом дебюте своём в свет, наступил неосторожно на ногу своего дяди и стал в неподвижном положении, выставя свой бекасиный нос вперёд.
– Благодарите его светлость за новые милости, которые ниспосылает он на вас от высоких щедрот своих, – сказал ему Липман, показывая глазами, чтобы он подошёл к руке благодетеля, – вы пожалованы в кабинет-секретари.
Дядя не иначе обращался к своему племяннику, как местоимением вы.
– О, конечно… милости… ваша светлость… благодеяния вечно незабвенные… – сказал племянник, запинаясь и кланяясь; но, будто не понимая приказа дяди, не подошёл к руке герцога.
– Довольное довольно, – прервал, усмехаясь, Бирон. – Не бойкий оратор, ха, ха, ха! В Демосфены не попадёт! Да нам их и не надо. Зато строчит бумаги не хуже лучшего из наших кабинет-министров. Остерман, – кажется, его отзывы можно во что-нибудь ставить! – именно Остерман предвещает в нём великого дипломата. – Эйхлер отвесил поклон. – Люблю, что подчинённый мыслит, когда велят, а не тогда, когда вздумается ему… Продолжай, продолжай, молодой человек, и помни, что скромность, скромность и скромность – первые добродетели и покровители кабинет-секретаря, и что первый враг – язык.
Тут Бирон кивнул Эйхлеру и, когда тот, догадавшись, что ему надо вон, вышел, отвесив такой неловкий поклон, что зацепил портупеей своей шпаги ручку кресел и потащил было их за собой, герцог, усмехнувшись, обратил речь к его дяде:
– Неотёсан ещё, хотя более года секретарствует при мне, но выполируется со временем в кабинете, при дворе… Теперь, – продолжал он, – с малороссиянином кончено, и я спокоен с этой стороны; но ты знаешь, что у нас есть дело гораздо важнее…
– Борьба с буйным, непокорным Волынским, угодно вам сказать?
– Да, этого человека ничем не удовлетворишь, ничем не задобришь и не испугаешь! Он везде, где только может, мне поперечит; он грезится мне и во сне, как шлагбаум, который, того и гляди, ударит меня по голове; он портит мне беспрестанно кровь… и пока голова на плечах его, я не твёрд, у меня связаны руки, а сам-друг властвую… ты понимаешь меня?
– Его смертное падение необходимо для вашего спокойствия. Он предводитель шайки, которая хочет всё сокрушить, что только нерусское.
– Мятежники! Я их в бараний рог!.. Мужики, от которых воняет луком!.. Не всем ли нам обязаны? и какова благодарность! О, как волка ни корми, он всё в лес глядит!.. Животные, созданные, чтобы пресмыкаться, хотят тоже в люди! Я их!.. Я им докажу, что водовозная кляча герцога курляндского дороже русского… Гм! Они не знают, с кем тягаются… не на Кульковского напали!
Говоря это, Бирон судорожно трясся, едва не скрежетал зубами. Немного успокоившись, он продолжал:
– Впрочем, мы, по твоему совету, нашли слабую сторону этого Ахиллеса…
Липман не читывал не только Гомера – и календаря, но догадался тотчас, о чём дело шло.
– Вы изволите намекать на интригу его с молдаванскою княжной: прекрасный способ! Я предрекал вашей светлости, что его опутать можно в этих тенетах, и как скоро вы изволите рассказать мне вашу удачу, я дополню её с своей стороны…
– Изволишь видеть, служанка её работает усердно… вчера паж доставил мне записку к княжне от благоприятеля. Начало удачно. Надо, однако ж, повести это дело ещё хитрее и сильнее; участить переписку… доставить свиданьице наедине… а там, чёрт возьми, если не поймаем птичку на зерне!.. Понимаешь, надо будет…
– Навести вас или самую государыню.
– Ты, дорогой мой, схватываешь мои мысли, как любовник взгляд своей любезной. Государыня не надышит на девчонку; лелеет её, как дитя своё, бережёт от дурного глаза, видит в ней своё утешение, любимую игрушку; а тут… сам демон в образе Волынского обезобразит, искомкает это сокровище.
Адский восторг вылился на лице временщика.
– О! тогда голова мятежника в ваших руках, – подхватил достойный клеврет с торжествующим видом. – Чтоб довершить потеху, мы постараемся ещё взбесить его в самом дворце… А пока голова у него свежа, признаться, опасен бунтовщик. Мы поведём это дело прекрасно; ручаюсь за успех жизнью своей. Цыганка невольно помогает нам, взявшись, как видно, маклеровать влюблённым… Ваша светлость доставит ей… этой чудной, небывалой гадальщице, халдейке, всё, что вам угодно будет сказать об ней, – вы доставите ей вход во дворец, свободный ход во всякое время к глупенькой княжне.
– Да, да, государыня любит гаданье с тех пор, как альманачник Бухнер напророчил ей престол. Гороскопами она замучила профессора астрономии. Астролог в юбке – это новое! Мы употребим эту небывальщину в дело!
– Учителя и нынешнего посредника мы рассердим так, что он будет первый доказчик.
– Добро, всё добро, всё семя для богатой жатвы! Ты золотая голова; тебя бы надо в кабинет-министры.
– Я стою выше, я ваш кабинет-министр. Забыл ещё одно обстоятельство. Надо всеми средствами поддержать слухи, что Волынский вдовец… это необходимо! А то планы наши могут уничтожиться в самом начале. С моей стороны, я всех, кого мог, настроил этими слухами и буду продолжать…
– Обещаю то ж с своей стороны.
– Надо бы на время задержать жену его в Москве… но об этом хлопочет уж сам верный супруг.
– Ха, ха, ха! Придумать нельзя ничего лучше. Поди сюда, мой вернейший и умнейший советник, дай себя поцеловать.
И герцог курляндский поцеловал в лоб хитреца, униженно поклонившегося перед ним, как бы для принятия благословения от пастыря духовного.
Ущедрённый этой наградой, Липман продолжал:
– Потом вы имеете книгу, которую выкрала барская барыня из кабинета… имя забываю…
– Историю Иоанны неаполитанской, на полях которой написано рукою мерзавца: Она! она![88]
– Приноравливать к кому вздумал! Сам на себя петлю надевает! В придачу ещё вчера вечером…
– Я перебью тебя, любезный, – сказал Бирон голосом сожаления и качая головой, – признаться, меня вчерашняя маскерадная история огорчила за тебя. Ох, ох, бедный! Идти с Волкова поля пешком, в жестокий мороз?..
– Обо мне не извольте беспокоиться. Моё тело и душа готовы за вас в пеклу. Для вас, если б нужно было, я вырыл бы своими руками всех мертвецов на кладбище и зарыл бы живых столько же. Мы было устроили так хорошо, да испортила какая-то маска, пробравшаяся вслед за нами… шепнула что-то хозяину и всё вывернула с изнанки налицо. К тому ж и ваш братец порыцарствовал некстати…
– Брата под арест! Хоть для виду надо же удовлетворить Волынского, который считает себя обиженным. Любопытно, однако ж, знать, кто эта секретная особа, которой известны ваши тайны… – Призадумавшись: – Это нехорошо, это что-то неловко!
– О! я отыщу этого секретника во что ни станет и… Бог свидетель, вымещу на бездельнике моё ночное путешествие и ваше беспокойство, которое стоит, чтобы ему тянуть жилы клещами. Но это пустячки при наших успехах! Кстати, Волынский и вчера проговорился насчёт государыни. Он пил с насмешкой за её здравие, припевая ей память вечную.
– И то будет иметь важную цену в глазах больной государыни.
– Посылал вас… (Липман, усмехаясь, потирал себе руки.)
– К чёрту?.. Это не новое! Посмотрим, кто первый попадётся в его когти. Всё прекрасно, бесподобно, мой усердный друг!
– Теперь позвольте о двух милостях.
– Заранее даю слово выполнить твои желания.
– Вы имеете важного соперника, я не без них. Лукавый Зуда работает против нас сколько может. Преданная нам барская барыня у него на замечании и с часу на час ожидает себе гибели. Надо спасти её, хотя назло её господину.
– А средства? Она крепостная?
– Я уж придумал их. Кульковскому ищут невесту из простых.
– Чего ж лучше для него этой шлюхи!.. Сама государыня будет просить отдать её за своего пятидесятилетнего пажа.
– И Волынский не посмеет отказать. Только надо как можно скорей, ваша светлость!
– Первое моё дело во дворце будет об этом.
– Сын её, если позволите доложить, ге, ге, хотя и глупенек, но усердно служит нам, сейчас только ещё сыграл исправно роль Языка…
– Ну что ж?
– За привод людей к празднику ему обещано офицерство.
– Можешь именем моим поздравить его офицером.
– Доклад мой кончен, и я спешу к работе. В приёмной зале толпа давно ожидает появления своего солнца, чтобы ему поклониться.
– Пускай ждут! Эту челядь надо проучивать, а то как раз забудутся. Поболее блеска и шуму для дураков и потяжелее ярмо для умных, и всё пойдёт хорошо Пошли мне Кульковского, я хочу с ним позабавиться да распорядиться насчёт его свадьбы.
Липман вышел, на место его вошёл Кульковский.
– Любезный пажик, – сказал ему герцог, – мы расстаёмся!
– Я лишаюсь лицезрения вашей светлости, которым несколько лет питался, как манною небесною. – отвечал пятидесятилетний паж, подходя к руке герцога.
– О! о! зачем это?.. – Он слегка отдёрнул было руку, но тот успел уловить её своими устами – Поверь, я не оставлю тебя и на новом твоём месте. А чтобы на первых порах доказать мои милости, вот что я для тебя делаю, – только, пожалуйста, не мучь меня своею благодарностию! Слышишь?..
Кульковский согнулся, сколько позволяла ему толщина его, чтобы внимать в раболепном восторге о новых милостях своего протектора.
– Государыне твоей известно, что ты опоганил себя целованием папских туфлей. За то не миновать бы тебе ловить куниц, хе, хе, хе; но мне стало жаль тебя. Где ему? Подумал я: он своим толстым брюхом избороздит всю Сибирь, пока поймает хоть одну мышь, издохнет, запыхавшись! Дело повернули мы так, что ты при дворе в новой должности. Но, – Бирон погрозился пальцем, – молодой пажишка шалун, плут большой! (Кульковский отвесил глубокий поклон.) Хе, хе, хе!.. И государыня боится за своих гофдевиц. Она хочет непременно женить тебя… ты это слышал?
– Из собственных уст её величества.
– Я сыскал тебе невесту… ну, нельзя сказать, чтобы молодая, знатная и красивая… но зато мой выбор!
– Прикажите мне жениться хоть на козе, так я почту вашу волю священною.
– На козе, ха, ха, ха! Это должно быть презабавно! Надо это поиспытать над кем-нибудь!.. Ха, ха, ха! Твоя выдумка меня потешила.
– Блажен, стократ блажен я, что мог доставить вашей светлости хоть миг удовольствия.
– Исполнение этой гениальной мысли побережём, однако ж, для другого. Тебе ж избрал я в сожительницы барскую барыню Волынского, фамилию, чёрт побери! не припомню.
– Барскую… – мог только сказать смущённый Кульковский.
– Да, да, её и в приданое мои милости и прощение твоей государыни за старые твои грехи. Что?.. Чай, при этом слове зашевелились из гробов родоначальники твои, литовские или татарские князья?.. Чай, развернули пред твои вельможные очи свои заплесневелые пергамента?.. Не ломайся же, дурачина, пока предлагают такой клад с завидной придачей, а то велят взять и без неё.
Вошёл дежурный паж и доложил о приезде вице-канцлера Остермана. Приказали просить.
– Ну?..
От этого вопроса пахнуло на сердце бедного Кульковского холодом Сибири.
– Милости ваши велики, – отвечал он, – женюсь…
– Скорей подбери всё с ковра! – вскричал герцог, и потомок литовских или татарских князей, пыхтя и едва не ползая на четвереньках, бросился подбирать клочки алансоновых манжет, брошенных счастливым выходцем. Этот пинком ноги помог ещё ему исполнить скорее заданную тему.
Глава VII
СОПЕРНИКИ
Ужасный вид! они сразились!..
Они в ручной вступили бой:
Грудь с грудью и рука с рукой…
То сей, то оный набок гнётся.
Дмитриев
Остерман, сын пастора вестфальского местечка Бокума, потом студент Иенского университета, где запасался обширными знаниями, шутя и ставя профессору восточных языков (Керу) своею любезностию рога и своими остроумными куплетами ослиные уши, там же за честь свою поцарапал кого-то неловко и оттуда бежал в тогдашнее пристанище людей даровитых – под сень образователя России. Угаданный его гением, этот Остерман в благодарность укрепил России дипломатикой своей прибалтийские области её, которые ускользали было из-под горячего меча победителя (не говорю о других важных подвигах министра на пользу и величие нашего отечества). Этот самый Остерман, в свою очередь обогащённый деревнями и деньгами, вице-канцлер, граф, умевший удержать за собою, как бы по наследству, доверие и милости двух императоров, двух императриц, одного правителя, одной правительницы и, что ещё труднее, трёх временщиков, русских и нерусских, составлял в царствование Анны Иоанновны между соперничествующими партиями перевесное лицо. Зная силу Бирона, любимца её и вместе главы немецкой партии, опиравшейся на престол, посох новгородского архипастыря и ужас целого народа, хитрый министр тайно действовал в пользу этой стороны; но явно не грубил русской партии, которой предводителем был Волынский, имевший за собою личные заслуги, отважный и благородный дух, дружбу нескольких патриотов, готовых умереть с ним в правом деле, русское имя и внимание императрицы, до тех пор, однако ж, надёжное, пока не нужно было решать между двумя соперниками. Он видел возрождающуюся борьбу народности с деспотизмом временщика, но знал, что представителями её – несколько пылких, самоотверженных голов, а не народ, одушевлённый познанием своего человеческого достоинства. Тогдашний народ, включая и дворянство, погрязший в невежестве и раболепном страхе, кряхтел, страдал, но так же охотно бегал смотреть на казнь своих защитников, как бы на казнь утеснителей своих. Остерман знал, что истинного самопознания национальности не существовало в России и те, кто вздумали её представлять одними своими особами, замышляли неверное. К тому ж он уверился, что привязанность государыни к герцогу должна восторжествовать надо всеми обстоятельствами. И потому держался бироновской партии и укрепился под сенью её на второстепенном месте в империи. Таким образом, казалось, математически обезопасил своё лицо от превратностей фортуны. В расчётах этих он не догадался только, что хотя просвещённой национальности не существовало в России, но семя её заброшено в каждом человеке, где лишь только есть народ; и потому действовать именем её легко было в лице той, которая, как дочь Великого Петра, отца отечества, могла возбудить эту народность лучше сборища патриотов, действующих от себя. Он думал, что достаточно отдалил Елисавету Петровну от этой роли, и – ошибся. За эту ошибку поплатился он всем, что приобрёл заслугами царям и России, умом своим и хитростью. Такие молниеносные промахи самых утончённых политиков освещают для нас пути провидения. Видно, под зарницею их спеет жатва Божья!
Дивное явление в нашей истории – этот Остерман! Какой чудный путь протёк он от колыбели своей, в захолустье германского запада, до Берёзова!.. Приняв из рук судьбы страннический посох на пороге пресвитерской хижины, он соединил его потом со скипетром величайшего из государей, начертывал им военные планы, мировые народам и царям и уставы на вековую жизнь империи, указывал череду на престол и, наконец, положил этот посох так скромно, так печально, на Востоке, в тундрах Сибири!.. Бокум, Иена, Ништадт, Берёзов!.. Надо же было так.
Но виноват: я увлёкся чудною судьбою одного из величайших двигателей просвещения в России, который ещё не оценён достойным образом и ожидает своего историка. Обращаюсь к роману.
Наступало, однако ж, критическое для Остермана время: он поддерживал доселе герцога, как любимца государыни, которую сам возвёл на престол; теперь, когда узнаны были его высшие виды, надлежало помогать ему всходить на ступени этого престола, или вовсе от временщика отложиться. В последнем случае вице-канцлер давал торжествовать русской партии и возводил Волынского на первенствующее место в кабинете и в империи. Он пришёл к герцогу, затвердив двусмысленную роль, которую решился играть до того времени, пока сами обстоятельства расскажут ему его обязанности.
Вслед за ним явился паж от государыни, звавшей к себе его светлость. Дали ответ, что сейчас будут.
Худо чёсанная голова, засаленная одежда министра представляли совершенный контраст с щеголеватою наружностью хозяина. Входя в кабинет, он опирался на свою трость, как расслабленный.
– Каково здоровье? – спросил его Бирон с живым участием, усаживая в кресла. – Эй! Кульковский! Скамейку под ноги дорогого гостя! Я знаю, вы страдаете подагрою. Подушку за спину!
Невольный паж, подставив скамейку под ноги министра и уложив подушку за спину его, вышел с лицом, багровым от натуги. Министр, благодаря, и охая, и морщась, и вскидывая глаза к небу, чтобы в них нельзя было прочесть его помыслов, отвечал:
– Ваша светлость знаете мои немощи… несносная подагра! Ох!.. К тому ж начинаю худо видеть, худо слышать.
– Конечно, не всё до слуха вашего доходит, но мы вам в этом случае поможем, – сказал Бирон двусмысленно, придвигая свои кресла к креслам Остермана, – а что касается до зрения, то у вас есть умственное, которому не надо ни очков, ни подзорной трубки.
Вице-канцлер благодарил его наклонением головы и, улыбнувшись, расправил себе волосы пятернёю пальцев, как гребнем. Бирон продолжал:
– Самсон покорился слабой, но лукавой женщине. Ум стоит телесной силы. Здоровье, сила душевная нужны нам, почтеннейший граф, особенно теперь, когда враги наши действуют против нас всеми возможными способами, и явно и тайно. Я говорю – враги наши, потому что своего дела не отделяю от вашего.
– Конечно, герцог, я держусь вами… ох! эта нога. – Он наморщился и потёр свою ногу, долго не будучи в состоянии произнести слова… – Держусь, как старая виноградная лоза, иссыхающая от многих жатв, крепится ещё около дуба во всей красе и силе.
Здесь курляндец пожал ему дружески руку.
– Но разве есть новости после того, как я имел честь беседовать с вашей светлостью?
– Должен признаться вашему сиятельству, что мятежнический дух Волынского и, к стыду нашему, ещё кабинет-министра, нахально усиливается каждый день. Перокин, Сумин-Купшин, Щурхов и многие другие, составляющие русскую партию, предводимую демоном безначалия, ближатся с каждым днём к престолу и шепчут уже государыне нашу гибель. Смерть, казнь всем немцам – пароль их. Никогда не работали они с таким лукавством и такими соединёнными силами. Ненависть их ко всему, что не русское, вам известна, но вы не знаете, как они ненавидят меня. Поверите ли, что я скоро не буду в состоянии собирать государственные подати? Они хотят этого достигнуть, чтобы расстроить машину правления и взвалить несчастные последствия на меня. Научают чернь, дворянство слухами о жестокостях моих, вооружают против меня целые селения, говоря, что я хочу ввести басурманскую веру в России, что я антихрист, и целые селения бегут за границы. Это дойдёт до государыни. Подумайте о будущности несчастной империи. Что скажет императрица, вверившая нам кормило государства? Что скажет о нас история?
Остерман возвёл глаза к небу и пожал плечами. Он думал в это время: «Что скажет об тебе история, мне дела нет; а то беда, что русские мужики в недобрый час изжарят нас, басурманов, как лекаря-немца при Иоанне Грозном».
– Не смей я даже наказывать преступников – кричат: тиран, деспот! Исполнение закона с моей стороны – насилие; исполнение трактатов, поддержка политических связей с соседями – измена. Вы знаете, как справедливо требование Польши о вознаграждении её за переход русских войск через её владения…
– Справедливо, как требование долга по заёмному письму. И что ж, неужели?.. Ох! Нога, нога!..
– Посудите, любезнейший вице-канцлер, я, который, говорят, ворочает империей, не смею предложить это дело на рассуждение Кабинета. Мне нужны сначала голоса людей благонамеренных, преданных пользе государыни. И это дело готовят наши враги в обвинение моё. Право, стыдно говорить вам даже наедине, о чём они кричат на площадях и будут кричать в Кабинете, помяните моё слово!.. будто я, герцог Курляндии, богатый свыше моих потребностей доходами с моего государства и более всего милостями той, которой одно моё слово может доставить мне миллионы… будто я из корыстных видов защищаю правое дело.
Вошёл паж и доложил его светлости, что государыня опять велела просить его во дворец.
– Скажи, сейчас буду, – отвечал с сердцем герцог.
– Не задерживаю ли вашу светлость? – спросил Остерман, привстав несколько на свою трость.
– Успею ещё! Наш разговор важнее… Видите ли теперь, мой почтеннейший граф, что губит меня!.. Внимание, милости ко мне императрицы!.. Её величество знает мою преданность к себе, к выгодам России… она поверяет мне малейшие тайны свои, свои опасения насчёт её болезни, будущности России… И коронованные главы такие же смертные… что тогда?.. Я говорю с вами как с другом…
– Мы увидим, мы уладим. Разве бразды правления выпадут тогда скорее из рук… нежели теперь? Кто ж твёрже и благоразумнее может?.. (Здесь Остерман сощурил свои лисьи глазки.)
– О! Разве с помощью моего умного друга, как вы!.. Впрочем, я и теперь уступил бы…
– Уступка будет слабостью с вашей стороны. Честь ваша, честь империи требуют, чтоб вы были тверды.
– Я пожертвовал бы собою, я бросился бы, как второй Коклес, в пропасть, лишь бы спасти государство; но знаю, что удаление моё будет гибелью его. Тогда ждите себе сейчас в канцлеры – кого ж? гуляку, удальца, возничего, который проводит ночи в пировании с приятелями, переряжается кучером и разъезжает по… – Бирон плюнул с досадой – дерзкого на слова, на руку, который, того и гляди, готов во дворце затеять кулачный бой, лишь бы имел себе подобного… Поделает из государственного кабинета австерию…[89] и горе тому, кто носит только немецкое имя!
За дверьми послышался крупный разговор.
– Слышите?.. Его голос! Видите, граф, у меня в доме, во дворце, меня осаждают… Без докладу! Как это пахнет русским мужиком!.. И вот ваш будущий канцлер!.. Того и гляди, придёт нас бить!.. Вашу руку, граф!.. Заодно – действовать сильно, дружно – не так ли?.. Вы… ваши друзья… или я еду в Курляндию.
Эти последние слова были произнесены почти шёпотом, но твёрдо. Герцог указал на дверь, кивнув головой, как бы хотел сказать: возитесь вы тогда с ним!.. Вице-канцлер, внимая разительным убеждениям Бирона, сделал из руки щит над ухом, чтобы лучше слышать, поднимал изредка плеча, как бы сожалея, что не все слова слышать может, однако ж к концу речи герцога торопливо, но крепко пожал ему руку, положил перст на губы и спешил опустить свою руку на трость, обратя разговор на посторонний предмет.
В самом деле, говоривший за дверью кабинета был Волынский, но как он туда пришёл и с кем крупно беседовал, надо знать наперёд.
Кабинет-министр, рассерженный неудачею своего послания к Мариорице и хлопотами по устроению праздника и ледяного дома, входил на лестницу Летнего дворца. Ему навстречу Эйхлер. Вероятно, обрадованный возвышением своим, он шёл, считая звёзды на потолке сеней, и в своём созерцании толкнул Артемия Петровича.
– Невежа! – вскричал этот, – не думает и извиняться! Видно, каков поп, таков и приход.
Лицо Эйхлера побагровело от досады; однако ж он не отвечал.