Теряев хлопнул в ладоши и велел подать меду и кубок.
— Тяжелые времена переживаем! — сказал он. — Беда отовсюду! И война, и голод, и дома нелады.
— И не скажи! — Хованский махнул рукою. — Слышь, выдай им Милославского. Теперь на Шорина пошли. Хорошо, коли убежит!
— Не грех и Милославского трепануть, — сказал Куракин.
Хованский усмехнулся и погрозил пальцем. Потом сказал:
— Ну, я сейчас и назад к царю! А вы что делать будете?
— Мы-то? Да вот наш воин, — князь Куракин указал на Петра, — берется стрельцов собрать да свой полк, и по малости укрощать будем. Где можно. Дворец побережем, казну…
— Ну, ин! — сказал Хованский. — Я еду. Князь, нет ли коня у тебя? Мой угнался!
— Бери любого, — ответил Теряев и приказал приготовить коня.
Мятежники бросились к дому гостя Шорина, разбили его, разграбили, искали самого Шорина и не нашли его. Вместо него они схватили его пятнадцатилетнего сына.
— Где отец? — кричали они, встряхивая его.
— Он еще на неделе уехал!
— Куда?
— А не знаю.
— А, щенок! падаль! врать еще! Говори, что в Польшу уехал, с письмами от бояр, чтобы царю изменить!
— Не знаю!
— Говори, как наказываем; не то живьем сожгем!
Мальчик заплакал.
— Ну, куда твой отец уехал?
— К полякам с боярскими письмами, чтобы царя извести! — ответил он, дрожа от страха.
— Го-го-го! — загудела толпа.
— Братцы, к царю его! В Коломенское! Пусть на бояр докажет!
— К царю! к царю!
— Всех бояр-изменщиков на виселицу!
— В Коломенское! — И, подхватив мальчика Шорина, толпа хлынула из Москвы.
Хованский выехал от Теряева, увидел движение толпы и вернулся.
— Все бегут из города, — сказал он, — вероятно, в Коломенское. Вы, как они уйдут, ворота заприте, а потом следом войско пустите!
— Хорошо! — согласились градоправители и сделали так, как сказал Хованский.
Ворота заперли, едва вышла толпа.
Петр поручил немцу Клинке ловить со стрельцами оставшихся воров, а сам, собрав свой полк и прихватив еще стрелецкий, три часа спустя двинулся в тыл бунтующим и шел за ними следом, готовя им поражение.
— Не иначе как на Москву ехать! — решил государь со своими боярами, поднимаясь с кресла.
Милославский робко заметил ему: — Боязно, государь!
Царь взглянул на него и вспыхнул как порох. Глаза его сверкнули.
— Мне боязно? — воскликнул он. — Царю боязно идти к своему народу? Отцу к детям? Да в уме ли ты, боярин? Тебе надо хорониться нонче, — добавил он спокойно. — А цари от народа никогда не прятались!
В это время, забыв придворный обиход, дворянские дети вбежали в палату и закричали:
— Идут, идут! Берегитесь!
Бояре заметались. Милославский бросился в покои царицы и там забился в дальний угол. Вспомнил он, как в 1648 году разъяренный народ шарил Морозова, как расправился с искупительной жертвою, Плещеевым. Вспомнил и затрепетал от ужаса и позора.
Вспомнили это и бояре и бросились кто куда. Царь оглянулся и увидел подле себя только князя Терентия Теряева да дворянских детей.
Он горько усмехнулся и сказал:
— Знает кошка, чье мясо съела. Пойдем, князь! — и твердым шагом пошел к выходу.
Тысячная толпа бежала с гамом и криком, неистово махая руками.
Увидев государя, она бросилась к нему и вмиг окружила его со всех сторон.
Дворцовая стража только ахнула и не решилась, за своей малочисленностью, идти к царю для охраны.
Царь, тихий, улыбающийся, совершенно спокойный, в сознании правоты своей, стоял среди возбужденного народа.
Из толпы раздались отдельные крики, которые вскоре слились в протяжный гул.
Царь поднял руку.
— Ничего не слышу! — сказал он. — Говорите выборные!
— Отдай нам Милославского! Он вор и всем ворам потатчик! — раздался отдельный возглас.
Наиболее смелые выдвинулись к царю.
— Царь-батюшка, — заговорили они, — житья не стало. Окружили тебя псы бояре, и не слышишь ты стона нашего, не видишь слез! Сперва десятой, а теперь уж и пятой деньгой обложили, за все берут! За воз берут, прорубное берут, посошное, на правеже забивают! Жить нельзя!
— Ямчужные, городовые, подможные, приказные — все плати! — закричали другие голоса.
— На завод селитряный дрова вози!
— Серебром давай, а откуда оно, коли его все к рукам прибрали!
— Воеводы ходят да кричат: кого хочу, того в тюрьме сгною!
— Смилуйся, государь!
— Теперь тесть твой да собака Матюшкин людей в приказ берут да с дыбы казны добиваются от них!
— Выдай нам Милославского!
Толпа волновалась и, тесня царя, хватала его за руки, за подол платья, за пуговицы.
Царь стоял недвижим. Лицо его то принимало выражение страдания, то вспыхивало стыдом за своих бояр.
— Ну-ну! — заговорил он наконец, совладав с собою. — Успокойтесь, детушки! Теперь вы до меня дошли. Я все узнал! Вот сейчас на Москву поеду и сам сыск учиню.
— Выдай нам бояр твоих!
— Выдай Милославского!
— Не могу! Сами судите, кто над всеми старшой? Я, милостью Божьей! Мой и суд, моя и расправа! Коли сыщу вины на них, никого не помилую!
— Чему нам верить?
— Мне верить, царскому слову моему! — гордо ответил царь и выпрямился с величественным жестом. — А теперь идите с миром назад, в Москву! Я туда сегодня же выеду. Там и суд будет! Выберите от себя челобитчиков!
— А в чем зарок?
— Богом клянусь вам и своим царским словом!
Из толпы выдвинулся здоровенный детина и протянул царю свою огромную руку.
— Бей, государь, по правде рукою! — сказал он.
Царь вспыхнул, потом засмеялся.
— Ну, ин быть по-твоему! По рукам! Вы в Москву, я за вами! — И он опустил свою руку в широкую лапу мятежника.
Тот в неистовом восторге обернулся к толпе и, показывая всем свою правую руку, закричал:
— Бил государь по рукам! Теперь верно! Домой, братцы!
— Назад! в Москву!
— Многие лета государю-батюшке!
— Здравствовать тебе на радость нам!
— Слава царю!
Толпа с криками ликованья двинулась назад, и до царя доносились возгласы:
— Теперь добились правды! Слава царю!
Царь долго смотрел вслед удаляющейся толпе. Потом обернулся к Терентию и с тихою улыбкою сказал:
— Что дети!
— Да, что дети! — ответил Терентий и сурово прибавил: — А обидеть их — что детей обидеть. Одна защита у них — это ты!…
Царь кивнул головою и тихо пошел во дворец.
XVIII СИЛА И ПРАВДА
— Завтра в утро на Москву сбираться, — сурово отдал приказ царь, входя в палаты.
Бояре видели всю сцену царя с народом и теперь, успокоенные, повылезли из щелей и окружили царя. Он чувствовал себя героем и развеселился.
— Эй, вы! — шутил и смеялся он над их страхом. — Царские слуги!
— Ну а где ж твой силач? — обратился он к Ртищеву.
Ртищев низко поклонился царю и быстро выбежал из палаты, все оживились и повеселели. Царь снова пошел в сад и там смотрел на кулачный бой, а после всенощной остаток вечера провел у царицы. Идя на покой, он сказал Теряеву:
— Ну, князь, хоть и не спальник ты нонче, а думный боярин, все ж с тобою мне побыть хочется. Идем ко мне в опочивальню!
Терентий молча поклонился царю, а все с завистью поглядели на князя. Царь отпустил бояр и пошел в опочивальню. Отпустив спальника, он разделся с помощью Терентия и лег в постель, отпахнув полог кровати.
— Не буду спать нонче, — проговорил он, — взволновали меня дела эти! Тяжко, князь, царем быть! Немила эта корона самая! Подчас иному сокольничему завидуешь: нет у него ни тревог, ни забот; нет ответа перед Богом такого страшного!
— Господом помазан на царство; Господь и силу даст, — тихо промолвил Терентий.
— Эй! силу, силу, — вздохнул государь. — Да коли она вся на бояр идет? Вот хоть бы теперь? Тестюшко мой, знаю, народ грабит, а что поделаю? Другой, может, хуже, будет. Были Морозовы, согнал их, поставил Милославского — и того хуже. Его прогонишь и Бог весть на кого наткнешься. Нету ни царских, ни Божьих слуг; всяк только о себе думает, а я за всех! — Он вздохнул и замолчал. На душе его было горько.
Он ли не отец для народа своего? Он ли не молельщик? На церкви жертвует, нищую братию оделяет щедро, принимает и сирого, и убогого. Не гнушается ни больным, ни колодником, а Господь словно отворачивается от него. Голод, мор, войны, пожары, бунты! Всего вдоволь — и нет только мира да спокойствия.
— Господи! — тихо прошептал он. — Вразуми, но не оставь милостию!
Его кроткая душа скорбела. Ему было больно видеть оскудение своего народа, и в то же время он не знал, чем помочь своему горю.
Князья Теряевы, Ордын-Нащокин, Шереметев да Матвеев, Артамон Сергеевич, — вот и все! — перебрал в уме царь своих слуг, в честность которых он мог поверить.
— А остальные? — И царь горько усмехнулся.
Терентий лежал на широкой лавке и думал свою думу.
Вот оно! Начинает сказываться! Не проходит даром отступничество! Господь видит и карает. Все стали слугами антихриста — на всех печать его, а устами говорят: «Господи, Господи». Никонианцы презренные! И ему вспомнилась моленная Морозовой, Аввакум с его горячею речью, юродивые с их жаждою пострадать за веру, и сама Морозова, презирающая всю суету.
Любовь смешивалась с благоговением, и Терентий с умилением думал: «Скоро увижусь с нею».
Ночь прошла спокойно. Рано, чуть свет, стали сбираться в дорогу: выкатывали колымаги, запрягали лошадей, выстраивались вершники и скороходы.
Тем временем толпа, идущая из Коломенского, встретилась с бегущими из Москвы.
— Назад! — закричали первые. — Государь-батюшка сам на Москву приедет сыск делать!
— Нет! — закричали из встречной толпы, — мы государю языка ведем: на бояр доказывать!
— Что на бояр?
— А то, что они с Польшею дружат! Батюшке-царю измену готовят!…
— Вешать их! Топить!…
— За тем и к государю идем! Поворачивайтесь за нами! Государь нам их сейчас головой отдаст!
— Назад! Назад! — закричали в толпе, и все, соединившись вместе, двинулись снова в Коломенское, таща с собою и малолетнего Шорина.
Мальчик был ни жив ни мертв. От страха он плакал и просил отпустить его, а мятежники говорили:
— Ужо, ужо! Сперва царю правду докажи!
В чем была правда, они не понимали и сами. Слишком была велика ненависть, накопившаяся за много лет, против бояр, и теперь она вылилась в такой безобразной форме. Царь вышел на крыльцо, собираясь ехать в Москву, когда ему с испугом доложили о приближавшейся грозе.
Царь нахмурился.
— Опять! — грозно воскликнул он. — Чего ж им от меня надо? Неужто не поверили?! — И прежде, чем могли опомниться бояре, он вскочил на своего коня и поскакал прямо на несметную толпу.
Толпа увеличилась почти в два раза. Она занимала всю ширину дороги и черною тучею тянулась на добрых полверсты. Царь осадил коня и тотчас был окружен шумящей толпою. Он был один. Позади него из бояр находился только Терентий. Все оружие царя составлял поясной нож, но он и не подумал о том. Подняв шелковую плеть, он грозно закричал на толпу:
— Что ж вы, крамольники, опять вернулись? Мало вам моего царского слева? Чего вам надобно?
— Милости, царь! Правды! — закричали в толпе. — Не мы, а бояре твои — крамольники! Выдай их нам на расправу!
— Слышь, государь, они полякам прямят!…
— На тебя зелье готовят!…
— Мы за тебя заступники!…
Царь смутился.
— Что еще? С чего вы брешете?
— А вот, изволь сам допросить пащенка этого!
Толпа всколыхнулась, раздался крик, и к царю приволокли и перед ним поставили мальчика, сына Шорина. Кафтан его был изорван, синяя шелковая рубашка разорвана тоже, волосы растрепаны, из рассеченной, распухшей губы сочилась кровь, и по лицу лежали грязные полосы от слез, смешанных с пылью. Царь с состраданием взглянул на него и спросил у толпы:
— Что вам от него надобно? Али он в чем провинился?
Из толпы выделился чернобородый посадский и ответил:
— Он тебе все на бояр докажет!
— Что он знает? — спросил царь.
Посадский толкнул мальчика, а другой стоявший тут же встряхнул его за плечи.
— Говори, сучий сын!
Мальчик всхлипнул и начал несвязно рассказывать. В страхе он плел на отца и на всех знакомых ему бояр разные небылицы. Отец-де уехал в Польшу, а потом в Швецию, повез письма от бояр, что они-де Москву без бою отдадут.
— Куда ж поехал отец твой, — спросил царь, — в Польшу или в Швецию?
— В Рязань! — ответил мальчик, всхлипывая.
— Врешь, в Польшу! — закричал на него посадский.
— В Польшу! — поправился несчастный мальчик.
Царь невольно улыбнулся, но тотчас нахмурился и поднял голову:
— Ну ну! — сказал он. — Этого мальчика под стражу возьмем. Идите теперь домой, а за вами и я в Москву, сыск сделаю, его спрошу!
— Подавай нам бояр! — заревели в толпе.
— Там видно будет! — ответил царь.
Толпа забушевала.
— Подавай добром, не то силой возьмем, по обычаю!
И толпа надвинулась на царя и стиснула его с конем.
Царь растерянно оглянулся и вдруг позади толпы, на пригорке, увидел стройные ряды войска. То был князь Петр Теряев со своими рейтарами и стрельцами. Глаза царя вспыхнули гневом. Он выпрямился на коне и взмахнул плетью.
— Добро, — сказал он, — не хотели честью, так ничего вам не будет! — и закричал громовым голосом: — Бить их, мятежников!
В тот же миг раздался военный клич; в воздухе загремели выстрелы, и на безоружную толпу с остервенением бросились солдаты. Мятежники дрогнули, завыли от страха и бросились врассыпную.
— Бей, лови! — кричал царь в исступлении и, сидя на коне, мял и топтал бегущих.
Из двора выскочили бояре и дворцовая стража, и началось кровавое побоище. Безоружных, перепуганных бунтовщиков давили и топтали конями, били мечами и секирами, топили в реке и частью забирали в полон и вязали веревками. Только немногие успели спастись бегством.
Царь подъехал к Петру и горячо обнял его, не сходя с лошади.
— Спасибо! — сказал он ему. — Жалую тебя вотчиной, выбирай любую! Проси чего хочешь, для тебя ничего не жалко!
Петр спешился и поклонился царю в землю.
— Рад за царя живот положить, и твое ласковое слово выше всякой награды! — сказал он.
— Добро! — ответил царь, улыбаясь. — Я твоей услуги не забуду, а теперь на Москву.
Лицо его грозно нахмурилось.
— Князь Милославский, — сказал он, — с бунтовщиками расправься! Не знай к ним жалости! Всех их перевешай, да здесь, вкруг Коломенского, им виселиц нагороди, чтобы всем памятно было!
И с этими словами он повернул коня и медленно въехал на Москву чинить суд скорый и немилостивый. Недавно мягкое сердце теперь трепетало от гнева. Князь Милославский остался в Коломенском и стал спешно готовить для бунтовщиков лютую казнь.
XIX СУД И РАСПРАВА
Царь вернулся в Москву. Немногие оставшиеся из народа встретили его далеко за городом на коленях, моля о пощаде.
Царь молча проехал мимо преклоненных рядов и, подъехав к воротам, спешился. Патриарх Иосиф с духовенством, иконами и хоругвями встретил его у Иверских ворот.
Царь распростерся перед иконами ниц, потом принял благословение и вошел в Москву. Здесь его встретили князья Теряев и Куракин.
Царь милостиво поздоровался с ними и сказал Теряеву:
— Жалую тебя своим столом, князь! Жалую за то, что взрастил сыновей таких! Соколы они у тебя!
Князь поклонился царю в ноги.
— И я, и дети мои со своими животами слуги твои верные!
— Ну, а что без меня сделали?
Они вошли в палаты. Царь прошел в моленную и помолился с умилением, потом, переодевшись, вернулся.
— Ну говорите, — сказал он, садясь в своей деловой палате в кресло.
Князь Куракин повел свой рассказ, не забыв упомянуть о подвиге Петра. Царь улыбнулся.
— Сокол, сокол! — повторил он, и лицо Куракина просияло.
— Ну, а что ж мятежники?
— С два ста изловили и до твоего повеления по приказам рассадили. Что скажешь делать с ними?
Царь грозно ударил ладонью по налокотнику кресла.
— Никому пощады! — сказал он. — Вы и вершите! Ни суда, ни сыска не надо. Всем виселица!
Князья молча поклонились и вышли из покоев, чтобы отдать по приказам распоряжения.
В тот же день ввечеру по всей Москве застучали топоры, сооружая страшные виселицы. Делались они и «глаголем», и «покоем»[73]; и для одного, и на двоих, и на троих. Ставились они длинными рядами на Красной площади, на Козьем болоте, на базарных площадях и у каждых ворот по нескольку. Чтобы в другой раз помнили холопы, как бунтовать против бояр. Хитрые бояре говорили «против царя», но у русского народа никогда и в помышлениях не было подымать руку на Божьего помазанника.
На другое утро начались казни.
Со скрипом растворились ворота приказа тайных дел, и, окруженные стрельцами, вышли недавние бунтовщики толпою человек в сорок.
Жалок и убог был их внешний вид. Босые, в рваных кафтанах и рубахах, с выкрученными назад руками, бледные и окровавленные, они шли понурив буйные головы, тупо смотря в землю потухшими глазами, эти недавние победители, дикие герой трех дней, теперь беспомощные и слабые.
Спасшиеся от поимки их товарищи смотрели на них со страхом и состраданием.
Они шли унылою толпою, а сзади них, весело гуторя и пересмеиваясь, шло человек десять палачей с пучками веревок через плечо.
Их провели всех на Красную площадь и остановили на Лобном месте. Дьяк вышел к ним и громко прочел им их вины, что, дескать, «царю докучали, разбой и грабеж чинили, крестное целованье нарушали. А за то Ивашку Степанова, Клима Беспалого, Семена Гвоздыря, — он перечел все имена, — отрубив правую руку, повесить»…
Толпа вздрогнула и загудела. Слишком жесток показался ей этот приговор, но палачи уже приступили к делу.
Они быстро хватали преступников и тащили их к плахе. Двое держали несчастного, третий вытягивал над плахою его руку, а четвертый одним взмахом отделяя ее в локтевом суставе.
Раздавался нечеловеческий вопль, в ответ тяжко охала толпа, а полубесчувственного казнимого двое других молодцов уже волокли к виселице, накидывали ему на шею петлю, вздергивали и, натянув веревку, ловко обматывали конец ее вокруг столба.
Преступник корчился, вздрагивал, а из обрубленной руки его струею лилась алая кровь, напитывая собою сухую землю.
И час времени спустя сорок трупов на страх народу качались на виселицах, и вороны уже с зловещим карканьем кружились над ними, ожидая темной ночи.
Была широкая масленица, и наступил великий пост.
В день казнили по сорок, по пятьдесят человек, и таких ужасных дней, казалось, бесконечное количество. Более недели вешали и казнили бунтовщиков. Стон стоял над Москвою, земля площадей пропиталась кровью, и воздух был заражен запахом гниющих на виселицах трупов. Куда ни глянь-везде торчали они, эти виселицы!
Так было в Москве, а Милославский такое же устроил вкруг Коломенсного. Более ста пятидесяти виселиц понастроил он красивым узором, и на каждой качались два, три, а то и четыре трупа.
— Будете помнить, как буянить, волчья сыть, — говорил он со злорадством и бил мятежников плетьми, прежде чем их повесить.
Смута кончилась. Бояре успокоились и стали устраивать свои хоромы, даже не подумав чем-нибудь облегчить народную тяжесть.
Мирон и Панфил быстро шагали по дороге к Новгороду, и Мирон говорил Панфилу:
— Нет! С сильным не борись, не осилишь, брат! Бери его из-под тиха, бери в одиночку! Вот мы с тобой выйдем на Волгу, доберемся до Астрахани, а там — гуляй, душа! Кто подвернется, над тем потешимся. Там у меня приятелей сколько хошь. Еще от того времени, как царь Михаил помер!
Панфил кивал головою и говорил:
— Ни одному боярину не спущу! Во!
Все их товарищи качались на виселицах, и только они вдвоем успели спастись от общей участи.
Петр ликовал. Царь обласкал его, сделал своим ближним и наградил его и вотчиной, и шубой, и перстнем, и даже давал воеводство, но Петр отказался, сказав:
— Государь, дозволь мне только при твоей милости бессменно быть!
— Ну, добро! — сказал ему царь. — Женись, и я тебя ближним боярином сделаю!
Петр упал царю в ноги. Царь засмеялся.
— Али уж приглядел кого?
— Есть, государь!
— Кто же?
— Княжна Катерина Куракина, дочь князя Василия!
— Что ж, совет да любовь. Правь свадьбу, мы у тебя пировать будем!
Петр еще раз поклонился в ноги и поднялся сияющий счастьем и радостью.
Нечего и говорить, что Теряев не противился такому браку, а Куракин уже ранее благословил Петра и дочь свою.
Свадьбу решено было праздновать после Петрова дня, а до того времени, что ни день, у Куракиных в терему справлялись девичники. Сбирались знакомые девушки-подруги и пели подблюдные и иные песни. Заезжал на эти девичники и Петр, щедро одаривая девушек и деньгами, и сластями, и лентами.
За версту по его сияющему лицу можно было узнать в нем счастливого жениха, и когда с ним встретился князь Тугаев, он невольно спросил его:
— Что с тобою?
И князь Петр рассказал и про свои успехи в укрощении мятежа, и про награды, и про близкую свадьбу.
Лицо Тугаева омрачилось, но он крепко обнял Петра и расцеловал его.
— Стой, — сказал ему Петр, — а отчего у тебя лицо такое хмурое? Да еще: где пропадал ты?
Тугаев усмехнулся.
— На вотчине был, — ответил он, — делишки завязались там малые. Теперь часто ездить буду туда!
— А хмур отчего?
Тугаев вздрогнул, потом пристально посмотрел на Петра и сказал:
— Сам знаешь! Мог бы и я быть таким же счастливым, как и ты, да не судил мне Бог этого! На постылой женат… Ну и завидки берут!…
Петр сочувственно вздохнул.
— Э, не все и не всем счастье. Гляди, и у нас в доме. Вон сестра пропала: следов ее нету…
Тугаев опять вздрогнул.
— Брат Терентий ходит туча тучей. С женой у него нелады. Нигде, друг Павлуша, счастья нет!…
Тугаев только кивнул головою. Он вернулся домой и был мрачнее ночи. Некрасивая жена его осторожно сошла к нему и ласково сказала:
— Друг Павел, супруг мой, скажи, где ты был? Все я очи свои проплакала, на дорогу глядючи, тебя поджидаючи!
Князь взглянул на нее с ненавистью и ответил:
— Уйди, супруга моя любезная, Бога для, пока я плети со стены не снял.
Княгиня заломила руки, жалобно завыла и ушла к себе.
— Эх, горькая жизнь! Постылая жизнь! Было бы и счастье, и радость, и покой, и довольство, а теперь?…— И он с ужасом думал о своем положении.
Устроил он Аннушку, как птичку в гнезде, у себя на вотчине, а все ж она тоскует, голубка, что птичка в клетке.
Еще спасибо, что девка Дашка к ней перебежала. Все ей теперь легче будет. А как любит, как любит его, окаянного!…
Князь закрыл голову руками и заплакал.
А сверху до него доносился вой ненавистной ему жены.
Вой этот наконец достиг его слуха. Он вскочил, и глаза его вспыхнули сухим блеском.
— О, будь же ты проклята!
Он поднял кверху сжатый кулак, и в это мгновение в голове его мелькнула мысль о порошке, что дал ему Еремейка.
Лицо ere стало белее полотна.
— Нет мне спасенья, — пробормотал он, — погибать у сатаны все едино!… Ну так уж я…
Он не договорил своей мысли и судорожно засмеялся.
В голове его созрело адское решение.
Пусть сделается так, как он порешил. Не будет ему счастья, но ей, Анночке, оно будет. Поженится он на ней, вымолят они прощение, а то и обманет он всех, коли она тоже на обман пойдет, а с этой?… И он презрительно махнул рукою.
XX СКОРБНЫЕ ДУХОМ
Благоговейное молчание в моленной Морозовой. Сидит Аввакум, лицо скорбное, грозное. Невдалеке сидит сама Морозова с ликом преблагой девы; смотрит на нее не насмотрится князь Терентий, а юродивый Федор, в одной рубахе, с веригами под нею, стоит неистов и рассказывает по приказу Аввакума о своих претерпенных страданиях.
Был он за свое упорное староверство отдан под начало рязанскому архиепископу Иллариону и бежал оттуда, не перенесши мучений…
— …И зело он, Илларион сей, мучил меня, — хрипло рассказывал Федор, — редкий день, коль плетьми не бьет, и скована в железах держал, принуждая к новому антихристову таинству. И я уже изнемог…
У Морозовой лицо выражало благоговейный трепет: она уже знала, что будет дальше, а Терентий весь замер.
«Господи! — думал он. — Истинно твои подвижники! За что бы инако их мучили так и гнали! В Писании сказано: за Меня претерпите, будут гнать вас и мучить за имя Мое, — и вот сбывается!»
А Федор продолжал монотонным, хриплым голосом:
— …В ночи моляся, плачу, говорю: «Господи! Аще не избавишь меня, осквернят меня и погибну. Что тогда мне сотворишь?…» И вдруг, милостивцы и госпожа моя, железа все грянули с меня, и дверь отперлась и отворилась сама. Я, Богу поклонясь, встал и пошел. К воротам пришел, и отворены, и стражник спит. Я по большой дороге и в Москву!…
«Чудо! Чудо Господнее въявь!»— думал в умилении Терентий и изумленными глазами смотрел на юродивого, а Морозова тихо плакала и крестилась.
Аввакум говорил:
— Видит Господь наш, у кого правда, и указует нам пути ко спасению!
«Видит Господь», — думал Терентий. А Аввакум продолжал:
— Вот теперь бунт этот! Поднялись на бояр, на царя с дубьем и дрекольем. Како не знаменье? И что ж! Не вняли! Я в те поры ходил и взывал, а ноне меня взашей из дворца прогнали, а патриарх этот (тьфу! антихристово отродье) наказал беречься. Инако и в железа закуют и опять сошлют. А мне что? Я за Бога моего! Мне и мучиться лестно!
«А я малодушен, — думал с огорчением Терентий, — познаю их мерзость, а сам у них в церкви стою, их пение слушаю, на пяти просфорах обедню служу вместе с ними и иногда троеперстно крещусь!»
Эти мысли терзали его, мучили.
Мысль об общей греховности охватила его с неудержимою силою.
В последнем бунте он видел карающую руку Господню и ужасался, что дальше будет.
В семье Господень гнев разразился пропажею сестры.
Кругом голод, мор, оскудение, а царь и бояре не видят и видеть не хотят. В душе над его речами смеются…
Он делался все мрачнее. Отец с тревогою смотрел на него и думал: «Гибнет, и гибели его не пойму». Молодая жена с ненавистью смотрела на мужа и жаловалась брату:
— Нешто муж? Не прибьет, не приласкает. Глядит зверь-зверем и не видит, в горнице есть я или нет. Хоть с холопом слюбись, ему не горюшко!
Князь Василий Голицын пробовал было намекнуть Терентию, но тот только грозно посмотрел на него и ответил:
— В дому у себя муж голова. А что сестра твоя на меня жалобилась, так ее за это учить надо, да ин не охоч я до бабьего крика!
— Черт какой, прости, Господи, — пробормотал Голицын, отходя от него.
И жизнерадостный, любвеобильный царь стал сторониться мрачного Терентия и не звал его уже к себе так часто. Молодой Петр был ему милее.
Радостный и счастливый Петр не мог выносить мрачного вида своего брата и однажды сказал ему:
— Брат мой, Терентий Михайлович, поделись ты со мною своей думушкой! Что с тобою? От самого похода, как мы вернулись, ты совсем иной стал. Помнишь, бывало, мы вместе на охоту езживали. Ты меня добру поучал, а ныне словно чужие мы. Ты даже моей радости не рад.
Слова брата тронули Терентия. Он горячо обнял его и ответил:
— Не то, Петр! Брат ты мне любезный, как и был ранее. А только дороги наши разные! Я познал свет истины, а ты во тьме и все наши, и скорблю я о том и не знаю выхода!
Он вздохнул и провел рукою по побледневшему лицу.
— Почему мы во тьме? — тихо спросил Петр.
Терентий ответил:
— Никонианцы вы! Душу антихристу продали!
Петр вздрогнул.
— Как?
— Говорю, душу антихристу продали!
И Терентий с жаром начал передавать поучения Аввакума, рассказывать про виденное у Морозовой, говорить о знаменьях, что свидетельствуют о гневе Божьем.
Петр слушал, ничего не понимая из его слов, а потом беспечно ответил:
— Про то знают царь, патриарх да наши духовники! А мне в это дело не мешаться. Слышь, для того собор был. Греческий и антиохийский патриархи были. Им ли не знать?
Терентий гневно топнул ногою.
— Им что? Их прельстил тогда Никон, они и согласились. У себя, небось, «Исус» с одним «и» пишут, и аллилуйя поют как надобно, и все прочее, а мы — погибаем! Им на радость, что антихриста нам оставили…
Петр покачал головою.
— Мудрено все это! Мое дело саблю знать, да своих соколов, да Катюшу!
— То-то и есть, — с укором ответил Терентий, — что дороги у нас разные. Ты по одной, а у меня другая. Не о хлебе едином жив будет человек, а вы все только о хлебе!…
Петр вздрогнул и отошел от Терентия. Действительно, дороги их были разные. Князья Голицыны — вот это приятели ему. Тугаев только стал что-то больно уж мрачен да пасмурен.
Неделю здесь, неделю на усадьбе где-то, а дома у него жена какою-то немочью больна. Сказывают, и доктора, и ворожеи, и знахарки были — нет от них помощи! Лежит да охает!
Понятно, после того не до радостей Тугаеву.
Тугаеву и впрямь было не до радостей.
Ехал он в вотчину к себе, видел Анну, миловался с нею и не мог забыться даже подле любимой девушки. Мысль о своем окаянстве уже начала мучить его с того момента, как, целуя жену, он напоил ее медом, после чего с ней приключилась немочь.
Вернется он домой, слышит ее тяжкие вздохи, иногда стон, и нет сил ему побороть свои мученья. Схватится он за волосы, выбежит в сад, упадет ничком на траву и рвет ее руками и колотится головою о землю.
А иногда велит подать вина заморского и пьет его чару за чарой, пока в бесчувствии не упадет под лавку.
Анна, в тишине и одиночестве, не раз говорила с Дашей:
— Ах, девонька, не в радость нам окаянство наше! Гляди, прежде веселый был Павел, а каким нонче стал? Узнать нельзя. Гляди, то меня как безумный целует, то бормочет что-то об аде такое страшное, то вдруг плакать начнет!