— Ох, и не пойму я, что у нас в доме деется? Где прежняя радость да веселье, да мир и любовь! Каждый бирюком смотрит! Гляди, как Дарьюшка сохнет! И не диво! Слышь, Тереша-то ее не приголубит, не приласкает, плетью не учит. Ровно чужая она. Плачет, заливается, мне печалится. А я что?
Князь тяжело вздыхал и, поглаживая бороду, угрюмо смотрел в тесовый пол, а княгиня, присев на лавку, тяжело переводя дыхание от одышки, толстая, рыхлая, жалобным голосом говорила:
— А на Петра взглянуть, что с ним? Словно присуха какая приключилась, как с войны вернулся. Куда смех его делся да голос звонкий? Поди, даже дома не сидит. Чуть что, сейчас в полеванье[67], а дома что привороженный ходит. Аннушка, на них глядючи, и та присмирела: ни песен не играет, ни с девушками не возится. Сидит да жемчугом ризу в монастырь к деду шьет. Сухота да маета!
— Знаю, вижу! — проговорил наконец нетерпеливо князь. — Не докучай ты мне, Христа ради! Известно, у бабы волос длинен, ум короток. Чем выть тебе да причитать, давно бы дознаться могла. Слуг поспрошать али что. Я при делах на верху, в походе, а ты что? Эй, до старости доживем, а все тебя, глупую, учить надо будет. Дура, пра, дура! Сенных девок поспрошай, те с холопами потолкуют, а я что? — Он развел руками. — С ними говорить, так они нешто скажут?…
Но хотя и пытала всех девок и холопов княгиня, не добилась она ни от кого истины. Да и как добиться ее?
Разве Кряж один мог порассказать про короткую любовь своего господина к полячке, да не таков он был, чтобы языком колотить.
А что до Терентия, так никому и в голову не могло прийти, что боярыня Федосья Прокофьевна иссушила его сердце и поразила ум.
Впрочем, и сам Терентий не сказал бы теперь сразу, что случилось с ним такое. Из далекой ссылки вернулся Аввакум и был обласкан на верху. Сам царь не допустил его до себя, но наградил десятью рублями. Царица дала тоже десять рублей. Ртищев, Стрешневы, Морозовы, сам князь Теряев, Ордын-Нащокин — все стали награждать Аввакума, якобы в пику изгнанному и сосланному Никону, и в те поры князь Терентий успел наслушаться его проповедей, заходя тайно, в нощи, в дом к Морозовым, где нашел себе приют многоречивый Аввакум. Слушал его речи Терентий и весь содрогался. Слушал рассказы его про чудеса многие, как Господь оказывал помощь и ему, Аввакуму, и его единомышленникам в трудные минуты; про его страданья в тяжелой ссылке в далекой и голодной Сибири, когда они пешком, изможденные, шли по обледенелым дорогам, когда мать попадья упала, а поп на нее, и закричала: долго ли терпеть такое? А Аввакум сказал ей: до самой смерти! Ну, ин потерпим, — смирившись, ответила жена его и поплелась далее. Что это? Ради чего это? И все ему отвечали: ради спасения души своя, ради Господа! Почему же и он, и отец, и все вокруг приняли с такой легкостью троеперстное сложение, и аллилуйя, и. «Иисуса» с лишним «и»? И ему объяснили: по малодушию! Сатана лукав и обольстит всякого. Никон же был зело хитроумен и лукав, и уста имел медоточивые. Царя обольстил, и тот от веры отступил. И страшно делалось при этих словах Терентию. Сосредоточенный ум его, меланхолический и суеверный, рисовал геенну огненную, муки адские… Он бледнел и думал: претерпеть здесь лучше, чем жизнь вечную, и все горячее и горячее относился к учению Аввакума, становясь его прозелитом.
И ясно, что никто в доме не мог понять его состояния, потому что вообще на эти богословские темы никогда даже не поднималось у них разговоров.
А что до Петра, то он только с Тугаевым делил свою тоску и думы.
Образ Анели неотступно преследовал его.
Изменился Петр.
Никто в доме не узнавал теперь в этом молчаливом, угрюмом воине прежнего веселого, беспечного юношу.
Петр несколько раз порывался бросить службу и ехать искать Анелю, но царь не отпускал его от себя, особенно дорожа им на охоте. В свите его, кажется, не было наездника, равного Петру.
Время шло, и острая боль обиды притуплялась, но Петр не мог уже вернуть прежней веселости. Все вокруг него как-то потускнело и утратило свежесть новизны и прелесть интереса.
Только иногда он забывался совершенно в охоте, особенно если царь устраивал схватки кречетов с коршунами.
Дивился князь на своих сыновей и не знал, что с ними сталось и как даже узнать про то. Пробовал он заговаривать с ними, но они выросли уже из тех лет, когда на них можно было крикнуть и силой выпытать тайну, а сами они не открывали сердец своих.
— Нет, в наше время иначе было, — говорил иногда с горечью князь, — дети к отцу ближе стояли!
Боярин Матвеев, Артамон Сергеевич, однажды ответил ему с усмешкой:
— Ой ли, князь! Смотри, и раньше так же бывало, только мы тогда сыновьями были. В том и разгадка всему! Вспомни-ка свою молодость? Али с отцом по одному думал?
Теряев взглянул на умное лицо Матвеева и вспыхнул.
Правда, великая рознь была между ним с отцом, и кончилась она чуть не кровной враждой. Он вздохнул и ответил:
— Может, и прав ты, Артамон Сергеевич! Только тяжко отцам это.
— Что говорить! Да разве у тебя сыновья бездельники какие, что ты все вздыхаешь да охаешь?
Князь выпрямился.
— У Теряевых бездельников не было никогда!
— Ну так что же?
В голосе Матвеева слышалось участие. Князь знал его за умного и доброго человека, еще более — за царского любимца, и поведал ему свое горе.
Матвеев покачал головою.
— С Петром-то правда неладное что-то. Я и сам видел. А с Терентием что? Человек он вдумчивый, хмурый. Его оставь. Дело делает, царю служит…
— Не то! В доме врозь все ползет, разлад. Надвигается что-то, Артамон Сергеевич, на нас на всех!
— Еще чего выдумал! — усмехнулся Матвеев.
III СОКОЛИНАЯ ОХОТА
Шестой год уже исходил, как Петр вернулся из походов и тосковал по Анеле, и однажды в теплый осенний день он выехал с Кряжем в усадьбу под Коломну посмотреть на свою охоту.
Кряж ехал молча подле своего господина, потом вдруг с решимостью встряхнул головою и сказал:
— Князь! Дозволь слово молвить!
— Чего?
Кряж поправился на седле.
— Сказывают, что можно нам эту полячку найти!
— Как? где? — Петр весь встрепенулся, как кречет.
— У нас тут под Коломною колдун есть. Слышь, бают, он дознать может…
— Ложь! — сразу разочаровавшись, ответил Петр. — Бабьи сказки это, Кряж!…
Немец Штрассе, а потом за последнее время Матвеев, этот европейски образованный человек, успели разрушить глупые предрассудки в уме Петра.
— Как твоя милость! — ответил Кряж. — Люди ложь, и я тож, а только сказывают!
— Что же сказывают?
— Всякие дела он делает…— и Кряж начал передавать удивительные вещи о том, как колдун открывал воров, как уничтожал присуху, как заговаривал руду, как одной бабе Куприхе показал мужа, который в ту пору под Вильной бился.
Петр слушал, и в его сердце начинало вкрадываться сомнение.
А что если все это правда? Недаром же отцы и деды этому верили, недаром же умные люди, составляя уложения, о колдунах помянули. Вон Тугаев носил же в поход заговоренную кольчугу, и что ж? Ни пуля, ни меч его не тронули…
— Хорошо, Кряж, найди его и уговорись с ним! — сказал Петр и прибавил: — Может, и выйдет что.
— Выйдет! Он нам ее во как укажет! — оживляясь, сказал Кряж.
Они приехали в усадьбу, и Петр отдался своей забаве. На псарне он оглядел любимых псов, потом зашел в соколиное отделение и осмотрел своих соколов.
Молодой парень Фаддей, его сокольничий, с сознанием своего достоинства ходил следом за своим господином и спешно отвечал на его вопросы.
Понятно, у Петра не было такой охоты, как у царя (кроме шаха персидского — единственной в мире). Но и у него она была поставлена на широкую ногу.
Длинная, низкая комната была справа и слева уставлена клетками, большими ящиками, обитыми внутри войлоками, и в каждой клетке на перячине сидел сокол с серебряной цепкою на ноге.
Тут же висели соколиные колпачки, рукавицы для сокольников. В конце этой комнаты мальчишка укрощал недавно купленного сокола. Несчастная птица проходила первое испытание. Она сидела на перекладине с подвязанным крылом и с колпаком на голове, и мальчишка ежеминутно то дергал ее за привязанную к ноге веревку, то шумел над ее ухом гремушкою. Эта мука должна была продолжаться трое суток. Птица без пищи, без сна, при постоянной тревоге совершенно теряла голову и уже тогда поступала в обучение к сокольнику.
— Добрая будет птица! — сказал Петр, любуясь статями сокола.
Он был почти белый. Крепкий клюв его был круто загнут и широкая грудь обличала силу.
— Хоть царю впору! — усмехнулся сокольничий.
— Ну, проедемся, попускаем!
— Кого возьмем, господин?
— Бери Гамаюна да Обноска. Прихвати еще Пестрого. Осрамил он меня тогда, а я все в него верю. Коршунов приманил?
— Вечор падаль у оврага выбросили. Надо полагать, слетелись!
— Ну, так едем!
Охота на коршунов с соколами была любимейшей того времени и имела характер чистого спорта. Мало было занимательного, когда могучий сокол с налета бил мирную птицу: утку, гуся или цаплю, а то и того хуже — малую птаху, но когда он охотился на такого же хищника, охота принимала увлекательный характер. Коршун, да еще из матерых, не давался без боя, и нередко плохой сокол оставался побежденным в этой воздушной битве. Опытный коршун вдруг перевертывался на спину и бил сокола прямо в грудь; в свою очередь и опытный сокол знал эту повадку и летел не камнем на коршуна, а сбоку — стрелою, а то и снизу, как камень из пращи.
И пока происходила эта битва в воздухе, охотники следили за нею с замирающим сердцем. Особенно если выпускались соколы разных хозяев и происходило соревнование.
Петр вдоволь натешился охотой и радостный вернулся домой. Пестрый вправду постоял за себя и бил коршунов с одной схватки.
— Ужо царю покажу! — говорил радостно Петр.
В горнице его поджидал Кряж. При входе князе он подвинулся к нему с таинственным видом и сказал:
— Коли милость твоя не побоится нечисти, так он наказал к часу до полуночи быть на дороге подле разбитого дуба. Там он ждать будет.
— Это колдун-то? — усмехнулся Петр.
— Он!
В голосе Кряжа послышалось невольное почтение. Петр взглянул на него.
— Что это ты? Словно тебя лихоманка трясет?
— Страшно! Я до поры того и не думал. Сова у него, ворон, кости сушеные, и сам он с бородой. У-ух!
Петр засмеялся.
— Эх ты, Аника-воин! Значит, не пойдешь со мною?
— Как можно! — ответил Кряж. — А что боязно — это точно. Он не то что лях. Он со всякой нечистью свой человек.
— Ну вот и послушаем, что он врать станет.
Кряж покачал головою
— Меня сразу признал. От князя, говорит, сердце болит, по милой сохнет, а где голубица, того не знает ни он, ни я, а лишь сатана! Да как захохочет. Приходите, говорит, молодчики!…
Петр вздрогнул. Неужто он уже и дело знает, зачем зовут его.
— Сам сболтнул?
— Да рази меня на этом месте!…— побожился Кряж.
— Ну, ин! Попытаем его. Возьми с собой кистень малый да рублев десять, что ли. Пойдем!
— С нами крестная сила! — пробормотал Кряж.
Признаться, он уже трусил этого похода, но отказаться от него не мог из сознания долга.
Наступила глухая осенняя ночь. Небо покрылось тучами и завыл ветер. Петр завернулся в широкую епанчу, надвинул на глаза колпак и смело двинулся из дому.
— Дорогу знаешь? — спросил он у Кряжа.
— Ззззнаю, — пробормотал Кряж, лязгая от страха зубами.
— Ну, и иди вперед!
— С нами крестная сила! — сказал торопливо Кряж. — Свят, свят, свят! Да воскреснет Бог!…
— Оставь! — остановил его Петр. — Ты только гляди, не сбейся.
— Чего сбиться-то! Верста.
Они действительно шли недолго. Кряж вдруг остановился и сказал:
— Бона! Тут! Господи помилуй! Свят, свят, свят!
Луна на мгновенье выплыла из-за облаков и осветила глухую местность. От дороги направо на небольшой полянке стоял огромный коренастый дуб, сломанный грозою, за ним мрачною стеною чернел густой лес. Кругом было пустынно, глухо, и только ветер гудел на разные тоны, шумя в лесу между ветвями.
— Значит, у этого дуба, — сказал Петр и решительно двинулся вперед.
Едва он прошел несколько шагов, как от зеленой массы дуба отделилась человеческая фигура и двинулась ему навстречу. Петр остановился и невольно положил руку на рукоять поясного ножа.
— Это я, Еременко, не бойсь, княже! — раздался в темноте глухой голос. — Коли пришел, вражьей силы не страшась, чего лихих людей бояться? Хи-хи-хи!
«Заприметил», — с удивлением подумал Петр и ответил:
— Я и не боюсь ни людей, ни бесов, ни наваждения!
— А зачем пришел? — спросил назвавший себя Еремейкой.
— Говорят, ты всякую пропажу находишь, а у меня есть такая!
— Нахожу, соколик, нахожу! Хи-хи-хи! А ты что старику дашь за это? Ась?
— Не обижу! Колдуй!
— Сейчас, сейчас, милостивец! Крест-то на тебе? Ась?
— На мне!
— Скинь его, скинь! Отдай Кряжу, что ли, он подержит! Ну, ну, соколик!
Князь колебался одно мгновение. Э, была не была!
— Кряж!
— Чего? — отозвался Кряж издали.
Петр усмехнулся и сам пошел на голос Кряжа. Он шагах во ста сидел под кустом и звонко лязгал зубами.
— На крест тебе мой, и жди меня!
Петр вернулся к дубу снова.
— Ну, старик, колдуй! — сказал он.
IV КОЛДОВСТВО
— Сейчас, сейчас, княже! — сказал, хихикая, старик. — Не торопись только!
Он присел на корточки, и князь услыхал стук огнива о кремень. В темноте посыпались красные искры и на миг осветили желтое лицо старика, раздувающего тряпицу. Еще мгновенье, и князь увидел вспыхнувшее пламя костра, очевидно, сложенного раньше, и над ним на треножнике котелок. Пламя разгорелось. Старик встал на ноги.
— Слушай, — сказал он князю, — я очерчу круг, и ты смотри из него не выступай. Что бы ни было, стой, а то всем нам худо будет!
Князь кивнул головою, а старик, взяв палку, ехал очерчивать по земле круг, бормоча себе под нос заклинанья.
— Шиха, эхан, рова! чух, чух! крыда, эхан, щоха! чух, чух! Маяла да на кагала! Сагала, сагала! — слышал князь его бормотания.
Костер разгорелся. В котелке что-то шипело, клокотало. Старик окончил чертить круг, стоял над котелком и ломался — и в сердце князя начинал пробираться суеверный страх.
Вдруг старик выпрямился, поднял кверху руки и громко завопил:
— О вилла, вилла, дам, юхала!
Гираба, нахора, юхала!
Карабша, гултай, юхала!
В лесу раздался жалобный плач филина, где-то, словно ребенок, закричал заяц, пронесся ветер, шумя ветвями. Князю показалось, что вокруг него стонут, гогочут и кричат на сотни голосов. Он схватил рукоять ножа и судорожно сжал ее.
Старик стукнул о котелок палкой и, быстро сняв его, поставил на землю перед князем. Костер медленно угасал.
— Смотри, смотри! — прохрипел колдун князю и, воздев кверху руки, стал приседать, прыгать и выть диким голосом свои заклинанья:
Кумара!
Них, них, запалам, бада.
Эшохоло, лаваса, шиббода!
Кумара!
Ааа — ооо — иии — эээ — ууу — еее!
В тишине ночи плачем, воем и стоном разносился его крик. Перед князем стоял котелок, бурля и шипя. Князь глядел на него и видел, как из него, словно туман, поднимается белый пар.
Вдруг князь задрожал и побледнел.
Пар поднимался выше, выше и мало-помалу принимал очертания воздушной легкой фигуры.
— Анеля! — воскликнул князь.
— Ха-ха-ха! — закричал где-то филин.
— Гаятун, гаятун! — выл старик, а очертания приняли явственную форму Анели, и она, казалось, тянула белые, прозрачные руки к князю. Вдруг рядом появилась усатая рожа поляка. Грубая темная фигура обхватила призрак Анели и помчала ее вдаль. Все смешалось. Князь тяжело перевел дух и опять вскрикнул. Пар клубился, охватил его всего как туманом, и из струй начали рисоваться новые картины.
Сшибка. Дерутся. Льется кровь. Русские? Нет, это казаки с ляхами. И снова Анеля! Какой-то усатый казак в красном жупане с черным чубом мчит ее на коне…
Полуосвещенный покой. Горит лампада. Кругом диваны, подушки, ковры… кто-то сидит в белой чалме, и опять Анеля… в голубых шальварах, с белым покрывалом на голове. Она падает перед человеком в чалме на колени. Он кричит. Что это? Двое черных эфиопов бегут, бросаются на Анелю, рвут на ней одежды, и вот она нагая, с волосами до самых пят…
— Анеля! — снова закричал князь, и опять все исчезло.
…Крики, пожар, суматоха, злые разбойничьи лица, молодая девушка с черной распущенной косою и витязь, секущий мечом в обе стороны…
…Брачный пир… витязь и девушка…
— Шью, шью, бан! ба, ба, бан, ю! — выл хриплый голос старика.
Князь очнулся. Кругом было темно и глухо. Старик хрипел подле него и говорил:
— Все, княже!
Князь тяжело перевел дыхание. Что это было? Сон? Наваждение? Шутки дьявола?
— Проводи меня до слуги, — сказал он колдуну.
— Идем, идем! Пробил урочный час, скрылась бесовская сила! Рвалась она, хотела нас ухватить, да сильны были заклятья, — бормотал старик, взяв князя за руку и ведя его.
— Кряж! — крикнул Петр.
— Княже! — отозвался неуверенный голос слуги. — Жив! Слава Те, Господи! На крест тебе! Одевай!
Голос слуги вернул Петра к действительности. Он надел на шею крест и совершенно оправился от неясного страха.
— Жив! — сказал он. — Дай старику пять рублев и идем!
— Пять? — недовольно пробормотал Кряж. — Ишь ты! Сколько страху нагнал, да еще пять! Шелепами его!
— Ты поговори! — закричал старик. — Призороки знаешь? Ушибиху знаешь? Потрясиху знаешь?
— С нами крестная сила! — завопил Кряж. — Чур меня! Сгинь, окаянный! Жри! Подавись!
Он кинул деньги и бросился к князю.
— Я все могу! — говорил старик. — Я иссушу, как сено, как ковыль!
— А ну его к ляду! — бормотал Кряж, шагая рядом с господином. — Вот навязались!
— Сам же уговорил!
— Тебя ради. Вижу, сохнешь. А сам бы я ни в жизнь! Ишь! — прибавил он, оглядываясь.
Старик зажег ветвь и, светя ею, шарил по земле брошенные Кряжем рубли.
Петр вернулся домой и лег в горнице на лавке, но сон бежал от его глаз.
Что он видел? Видел Анелю. Видел позор ее. Где она, что она? Теперь не вернуть того, что случилось с нею. Правда или наваждение? И не поймешь! Видел, как явь!…
А потом последняя. Что-то знакомое.
Видел и раньше он это девичье лицо, мелькнуло оно ему где-то… но где? Он не мог припомнить.
Он поднялся рано утром и прямо поехал на Москву.
Не доезжая верст шести до Москвы, князь вдруг осадил коня и сказал Кряжу:
— Слышь, кричат будто? А?
Они прислушались.
— Ратуйте! — явственно донеслось до них.
Князь ударил коня и понесся в сторону криков. Кряж поехал с ним рядом.
Едва они сделали несколько саженей, как за купой деревьев увидели возок. Кони были отпряжены. Какие-то люди спешно хлопотали около возка, а подле них раздавались вопли.
— Воры, — сказал князь и, обнажив меч, поскакал вперед.
— Я вас ужо! — закричал он издали. — Будете вы по дорогам грабить!
Четверо людей оглянулись, бросились в кусты и быстро, словно по волшебству, скрылись.
— Ратуйте! — визжал женский голос.
Князь поскакал к возку и соскочил с коня. Возок был пуст, вокруг валялись меха, служившие одеялами, увесистый сундучок, разная рухлядь. Князь с недоумением огляделся.
— Сюда, сюда! — вопил голос. — Здесь, под кустиком!
— Сюда, княже! — сказал Кряж, указывая на кусты.
Князь пошел за ним следом. Под кустом на земле лежали три женщины. Одна толстая, видимо боярыня, и одна тонкая, стройная, с крошечными ногами, лежали без движения, с головами, завернутыми в платки; третья, толстая, короткая, в шугае и котах[68], очевидно, успела освободить свою голову от платка и вопила на весь лес.
— Ратуйте, добрые люди! Воры напали! Убили боярышню да боярыню! Что я боярину скажу!
— Не ори, баба! — остановил ее Кряж. — Воров уже нет больше. Встань лучше да прикрой голову.
— Ой, дурень, дурень! — завопила старуха. — Да как же я, дурень, встану, коли у меня руки-ноги скручены!
Князь усмехнулся.
— Распутай ее! — сказал он, а сам подошел к двум недвижно лежащим и стал раскутывать им головы.
— Княгиня Куракина, — пробормотал он, снимая с толстой женщины платок и обнажая тусклое лицо чуть не с тройным подбородком, — а это, надо думать, княж…
Он бросил платок и не докончил фразы.
Перед ним лежала девушка с распущенной черной косою, с бледным лицом и полуоткрытыми устами. Та самая, что они видели в эту ночь у сломанного дуба во время волхвования.
Петр смотрел на нее не спуская глаз.
Тем временем мамка поднялась на ноги.
V СПАСЕННЫЕ
Княгиня и ее дочь лежали недвижимы. Вероятно, страх и затем тяжелые платки на лицах лишили их на время сознания.
— Умерли! — завопила мамка и начала причитать над ними во весь голос. — Милые вы мои, родители вы мои! Что я теперь боярину отвечу!
— Кряж, достань воды, — приказал князь.
— Брось выть, старуха, — сказал он мамке, — скажи лучше, неужто вы одни ехали?
— Одни? — ответила старуха. — Да нешто мы беднота какая? Голь? Чай, мы Куракины будем! Одни! Эвон! — и она даже подбоченилась рукою, маленькая, толстая, в синем шугае. — С нами холопов-то сколько, с полсорока было!
— Где же они?
— А разбежались, проклятущие! Как увидели, что воры на нас — и в россыпь! Душонки холопские! Ужо будет им от боярина! А этому Антошке… Ну-ну!
— А ты покликала бы их!
— Покликала бы! — передразнила старуха. — Да нешто я могу боярышню покинуть! — И, сделав плаксивое лицо, она снова начала выть.
Кряж принес воды, и князь тотчас обрызгал боярыню и боярышню.
— Чай, есть наливка? — спросил он у мамки.
— Есть, милостивец, есть, как не быть!
— Давай сюда, да чарку тоже!…
В походах князь выучился подавать помощь в иных случаях и не терялся при виде даже умирающих.
Старания его скоро увенчались успехом.
И та, и другая вздохнули, открыли глаза и сделали движения.
Князь тотчас дал им по глотку крепкой наливки, и они оправились.
— Милые вы мои! — радостно воскликнула мамка, бросаясь на колени. — Вставайте, родные, ушли воры! Прогнали мы их!
Княгиня села, князь поддержал ее, и в ту же минуту княжна легче серны вскочила на ноги и звонко засмеялась.
— Мамушка, а где кичка твоя?…— но вдруг взгляд ее упал на князя, и она сразу смолкла, зарделась вся и стыдливо закрылась рукавом.
Тем временем попрятавшиеся холопы осторожно вышли из-за кустов и деревьев и окружили своих господ. Мамка с яростью набросилась на них.
— А, подлые! Вернулись! Погодите! Ужо будет вам от боярина! И тебе, Антошка!
— Я что же…— ответил долговязый детина в зеленом кафтане, — я за помощью бежал.
— Кабы не мы…— загалдели остальные.
— Вот с князем поговорите! — угрожающе кричала мамка.
Княгиня с благодарностью смотрела на князя и кивала ему головою.
— Ах, милостивец! Спас ты нас от смерти лютой, от поношения. Ужо боярин тебе в землю поклонится. Пра! Знаю, знаю тебя, соколик! Князя Теряева сынок, нам шабер[69]! С твоим братом-то мой боярин в думе сидит, вместях город берегли! Уж истинно Бог тебя нам послал!
Она говорила без умолку, князь не слушал ее и вспоминал теперь отчетливо, ясно. Не раз и не два видел он эту девушку. Случалось ненароком через забор заглянуть, сидя на коне или со всходов, в сад к своим соседям — и там иногда резвилась барышня с сенными девушками…
Возок поставили на дорогу, вещи уложили, и княгиня с дочерью и мамкой влезли в него. Холопы окружили возок, кони дернули и потянули его по пыльной дороге, а князь погнал коня и скоро скрылся из глаз трусливых холопов.
Он скакал молча. Образ девушки, виденной им раньше в зачарованном круге, смутил его и вытеснил мысли об Анеле.
Дивным дивом казалось ему все это приключение, словно наколдованное стариком.
Таким же дивным дивом казалось оно и молодой княжне Катерине Куракиной.
Живя дом о дом с, Теряевыми, она от сенных девушек немало слыхала рассказов о молодом князе: и как он в походах с ляхами дрался и со шведами, и как его царь отличает. С девичьим лукавством не раз довелось ей ухитриться через заборную щель увидеть молодого князя, как он садится на коня, как едет на нем, как сходит, высокий, статный, с вьющимися кудрями, с светлой бородою.
И не один вечер провела она с сенными девушками, слушая рассказы о нем, о своем соседе.
Запали они ей в сердце, запечатлелся светлой грезою и образ красивого витязя, и вдруг — теперь она встретилась с ним лицом к лицу…
Диво дивное!
То— то будет о чем поговорить с сенными девушками! Будет о чем и помечтать в бессонную ночь или за томительной работою у пяльцев… и боярышня улыбалась радостной улыбкой. Боярыня клокотала, как курица, продолжая ужасаться происшествию, а мамка ворчала и ругательски ругала и воров, и трусливых холопов…
Тем временем на постоялом дворе Никиты, за длинным сосновым столом сидели сам Никита, Мирон Кистень и Федька Неустрой, а Панфил да хозяйский Егорка стояли поодаль. Все были угрюмы и, видимо, недовольны, и Мирон говорил Никите:
— Дурень, дурень! Коли позарился на такое дело, до конца надо делать было! Двоих испугались…
— Коли они на конях и с мечами…— слабо возразил Никита.
Мирон усмехнулся.
— С мечами! Холопов полсорока было, да разбежались, а тут два. На что Панфил-то? Он один коня валит… Бабы! — презрительно окончил он и гневно взглянул на Неустроя.
Наступило томительное молчание.
— А теперь что? — заговорил снова Мирон. — Приедут они на Москву. Холопы ничего не докажут, откуда воры. Чай, могли удуматься, да и кабак один на всю путину. Ну и иди к боярину Матюшкину!
Никита побледнел и вздрогнул.
— А еще и медь найдут… Эх, горе-работники.
— Что же делать-то?…— продолжал смущенный Никита.
— Что? Одно осталось: на Москву идти. Не здесь же стрельцов поджидать, а пока что Лукерья с Егоркою похозяйничает. Да медь убрать, горн снесть, а то, упаси Бог, подьячие придут…
В ту же ночь постоялый двор опустел.
Никита и Мирон с товарищами вновь переселились в Москву, где Семен Шаленый, все время бывший в Москве, устроил их в новой рапате.
Такие рапаты, тайные кабаки, вмещающие в себя и игорный дом, и притон разврата, — в сущности, разбойничьи гнезда — были рассеяны в то время по всей Москве.
Не только ночью, но и днем выходили оттуда страшные обитатели на грабеж и разбой и, по свидетельствам очевидцев, нередко среди бела дня, на улице нападали на прохожего, грабили и убивали его прямо на глазах народа.
Дороговизна продуктов, обращение меди вместо серебра, непосильные налоги — все это порождало смутное недовольство, выражавшееся между прочим и в таком открытом разбойничестве, едва ли не покровительствуемом самими воеводами.
Так, Милославский с другом своим Матюшкиным за выкуп выпускали из застенков и воров, и фальшивомонетчиков, как бы благословляя их снова на подвиги.
Разбойники открыто гуляли по городу, и купцы их знали в лицо и старались зачастую умилостивить дарами, боясь и разбоя, и убийства, и поджога.
Шаленый, Неустрой и Кистень были также известны многим москвичам, но под началом у Мирона они не смели много своевольничать. Мирон же был уже не простой разбойник.
После того, как Матюшкин вторично отнял у него Акульку и задрал ее за сопротивление, Мирон поклялся ему отомстить. Это дело ему не хотелось делать спроста и, вспоминая первый бунт при Морозовых, еще в начале царствования, он замышлял второй.
— Тогда Плещеева рвали. Теперь Матюшкина тряхнем, — говорил он, и глаза его разгорались. — Увидит он, песий сын, за все лихую расплату!
И, ходя по городу, он с догадливым и бойким Неустроем сеял повсюду недовольство.
То в сермяге и гречишнике его можно было видеть на базаре, то в купеческом кафтане на Красной площади или в рядах, то одетым рейтаром — в царевом кабаке. И всегда подле него ловкий Неустрой со своими прибаутками.
Москва бродила, а еще никто не подозревал даже об опасности, и Матюшкин с Милославским распалялись корыстью только пуще и пуще.
Страшное «слово и дело» было для них отличным орудием. Подьячие сновали здесь и там, выискивая богатого, кричали государево слово. И тащили беднягу в приказ, где за него уже брались хитрые дьяки, под страхом пыток выпытывая из него деньги. Перепадала и подьячим малая толика для разбойного и тайных дел приказов.
VI ПРИСУХА
— Чего ты? — спросил сурово Петр у своего стремянного, увидев на его лице широкую улыбку.
Это было с неделю спустя после описанного приключения.
Кряж замялся.
— Так, княже, ничего! Не серчай на холопишку! — И он подал ему стремя.
Петр вскочил на коня, оправился и медленно выехал за ворота в сопровождении своего стремянного, но говорить с ним на народе было негоже, и он молча ехал до своего полка, что стоял за Сивцевым оврагом, занимая собою как бы отдельную слободу.
Солдаты со своими женами и детьми жили по отдельным избам, а холостые жили в избах по трое и по четверо, ведя немудреное домовое хозяйство.
Князь проехал в полковничью избу и встретился там с Тугаевым. Они поцеловались.
— А на тебя ноне глядеть радостно, — сказал Тугаев.
— А что?
— Будто повеселел ты. Али радость какая? Может, нашлась…
Петр нахмурился и махнул рукою.
— Не вороши старого, Павел Ильич! — сказал он и снова улыбнулся. — Ты вот что тучею смотришь, ко мне не заглянешь. А намедни я к себе на охоту ездил, за тобой заглянул, ан говорят, ты с утра на своем аргамаке ускакал и слуг не взял.