— Дай ему! Нацеди там! — произнес Мирон.
Неустрой выглянул за дверь и крикнул на мальчишку, который тотчас вскочил на ноги, протирая заспанные глаза. — Пива да калачей волоки!
Панфил с жадностью закусил калач, выпил с полковша пива и, наотмашь отерев губы, заговорил:
— Как же ей не сдаться? Он ее тогда к кожедеру назад отошлет, да там ее драть будут. У нас завсегда так. Покобенится, и вся тут!
Мирон вцепился рукой в свои волосы.
— Ой, правда! — заскрипел он зубами. — Что же, баба пугливая! Мужик, и тот погнется, а она? Ну, ну!
— А выкрасть можно? — спросил Неустрой.
Панфил закрутил головою.
— Не! Кабы она одна там была, а их теперь шесть! Выходит, пять стерегут. Так-то ли завоют… ой! А по саду псов спущаем. Такие лютые…
— Слушай, — порывисто вскакивая, произнес Мирон, — ты вот нас узнал. Мы добрые молодцы. Живем весело, ни о чем не тужим; голову на плаху готовим, а дотоле сами себе бояре. Ты же холоп, из батожья не выходишь. Хочешь идти с нами?
У Панфила вспыхнули глаза.
— Возьми, атаман! — сказал он.
— Ну и возьму! Помоги Акульку изъять. Для псов мы тебе зелья дадим, ты их угости, они и стихнут, а там — проберись только да Акульке шепни: готовься, мол. Нонче в ночь! А?
Панфил заскреб в затылке.
— Оно, положим, коли ежели…— начал он.
— Хошь али нет? Решай! — резко спросил его Мирон.
— Да, что ж… я… пожалуй!
— Ну вот!… Теперь слушай!…
И Мирон стал объяснять Панфилу, что и как он должен сделать, в какие часы, и потом учить, как подавать сигналы.
— А коли не сладится дело наше, — грозно окончил Мирон, — ну и попомнит меня боярин в те поры!… Иди!…
Панфил поклонился и, выбравшись из рапаты, снова засверкал голыми пятками.
VIII ОТЪЕЗД
Как в канун 26 апреля шло великое прощание по всей Москве с пьянством и буйством, так творилось и в канун 1 мая, дня, когда выезжал в поход царь со своим двором. Любя пышность и блеск, видя в них величие своего звания, царь обставлял всякий свой выезд великими церемониями с массою участников. Сборы же в далекий поход были уже немалым делом.
Снаряжались целые обозы, два полка в проводы; царь брал с собою и ближних бояр, и окольничих, и постельных, и дворян, и стольников, и кравчих, а челяди без счета, — и каждый боярин, в свою очередь, не говоря о личном отряде, забирал и обоз, и ближних, и челядь.
И все это снаряжалось, суетилось, прощалось.
Царь, совершавший первый поход, горя желанием славы, ездил молиться в Угрешский монастырь, потом к Троице-Сергию, а потом, думая о семье и дорогом стольном городе, держал думу с боярами и другом своим, патриархом.
Еще задолго до отъезда правление на время отсутствия царя было поручено боярам князьям Хилкову Ивану Васильевичу и Куракину Федору Семеновичу да ближнему боярину Ивану Васильевичу Морозову
Они стояли теперь перед царем, а он умильно говорил им:
— Друга, послужите мне правдою. Берегите царство, Москву-матушку и государыню-царицу. Коли что худое, упаси Господи, — царь набожно перекрестился, — приключится, не мешкая мне отписывайте. А еще прошу обо всем пресвятому отцу нашему докладывайте и ему, как мне, доверяйте!
— Холопищки твои! — отвечали бояре, земно кланяясь царю, и в то же время угрюмо косились на патриарха
«Ишь, слеток! Ведал бы, клобук, свои поповские дела, мало ли их: все монастырские дела и в их землях воровство всякое под его рукою. Так нет! В государское суется, и царь у него, что воск в руках».
А патриарх сидел рядом с царем, молчаливый, строгий, с сияющим крестом на груди, а об локоть с ним стоял отрок с драгоценным посохом.
— Так! — с просиявшим лицом говорил царь. — А ты, отче, — обратился он к патриарху, — молись за нас и блюди за делами своим светлым оком. На место отца родного Господь послал тебя на пути моем!
Никон смиренно склонил голову
— Я слуга Господа моего, и не в меру превозносишь ты, царь, монаха сирого. За тебя же, государыню-царицу и деток твоих я всегда неустанный молельщик, а что до делов государских, так мне ль со скорбным умишком править ими. На то бояре твои поставлены.
Бояре только переглянулись между собою и усмехнулись в бороды. Короткое время на Москве патриарх новый, а они уже слыхали его лисьи речи да узнали волчью хватку
В эту ночь царь провел время со своею женою, весь вечер потешаясь в терему с сестрами-царевнами и своими детьми.
И каждый боярин делал в своем дому последние распоряжения.
Боярин Морозов, Борис Иванович, мрачный сидел в своей горнице у письменного стола, откинувшись в креслах. Правая рука его лежала на столе, левая на локотнике, и он хмуро глядел на боярина Матюшкина, который теперь походил не на воеводу, а на трусливого холопа.
Он стоял перед боярином, немного нагнувшись вперед, словно боясь своего толстого пуза; лицо его, поднятое кверху, выражало подобострастие, и он говорил, внутренне дрожа за каждое свое слово.
— Ничим-ничего, боярин, вот те крест святой! Чиста твоя бояр…
Морозов нахмурился, и Матюшкин, словно поперхнувшись, заговорил торопливо:
— Его всяко пытал: и с дыбы, и с кобылы, и длинником, и плетью; огнем жег! Хоть бы что. Опять же девок сенных, что от терема взяли, тож пытал полегоньку. Визжат, а слов никаких, в улику-то. Бают все: для торга ходил, и я так чаю, боярин…
— Чай про себя, — сурово остановил его боярин, видимо просветлев душою.
Матюшкин съежился и угодливо поклонился.
— Так вот, — боярин подумал и сказал: — Этого англичанина пошли в Тобольск. Пусть там поторгует! Завтра тебе царский указ перешлю. Теперь иди!
Боярин встал. Матюшкин, сгибаясь, приблизился к нему и поцеловал его в плечо.
— А девок я по вотчинам разошлю. Перешли их на двор ко мне, — добавил боярин.
— Как повелишь, государь!
Матюшкин, пятясь, выбрался из горницы и едва дошел до сеней, как пузо его уже лезло вперед, голова задралась кверху, и он медленно, важно поворачивал по сторонам свои масляные глаза.
Боярин Борис Иванович со вздохом облегчения провел рукою по лицу, и под его седыми усами мелькнула улыбка. Но не стало от этого моложе и краше его суровое лицо. Тяжелой поступью он перешел узкие переходы и поднялся по лесенке в терем молодой жены.
А Матюшкин ехал верхом на сытом мерине в высоком седле, что в кресле, и думал про Акульку, не подозревая никакой беды и огорчения…
Молодой князь Петр Теряев-Распояхин проснулся, когда майское солнышко уже играло на небе, быстро вскочил с постели и торопливо захлопал в ладоши.
На его зов в опочивальню вошел невысокого роста, с маленькой головой и широченными плечами мужчина и, ухмыляясь в густую русую бороду, сказал:
— Заспался, князюшка?
— Ах, Кряж! — воскликнул князь. — Да как же ты меня не побудил?
— Батюшка не приказали.
— А он вставши?
— Эй! — Кряж махнул рукою. — Уехавши давно: и батюшка, и братец!
Петр всплеснул руками:
— Что ж ты это сделал! Теперь запозднюсь — что будет!
— Небось! — усмехнулся Кряж. — Ты одевайся только, а я уже все обрядил. Пожди, пошлю отрока!
Кряж вышел, и на место его вошел мальчик с тазом, рукомойником и шитым полотенцем на плече.
Князь поспешно умылся и начал одеваться. Мальчишка стоял разинув рот, и выражение восторга все яснее и яснее отражалось на его лице по мере того, как князь надевал походные одежды.
И было отчего прийти в восторг и не дворовому мальчишке.
В зеленых сафьяновых сапогах, в желтых шелковых штанах и в алом кафтане, стянутом зеленым поясом, молодой, статный, красивый, с курчавою головою и ясным горящим взглядом, Петр был как майский день.
А когда он пристегнул короткий меч к поясу и засунул за него два пистолета, когда на плечо накинул, продев руки, дорогую кольчугу из стальных с золотой насечкою чешуек да взял в руку плеть и блестящий шлем, с ясною, как молния, стрелкой, мальчишка даже вскрикнул:
— Ой, ладно!
Князь весело засмеялся и, кивнув ему ласково, побежал на двор, где Кряж ждал его в двумя оседланными конями.
Сам Кряж оделся тоже в поход. На нем поверх кафтана были из сыромятной кожи латы, железный черный шлем с надзатыльником и наушниками покрывал его голову, за поясом торчало два ножа, за плечами висели кривой лук и саадак со стрелами, а на кисти руки висел шестопер[51] фунтов в семь, а не то и в десять.
Этот Кряж, по прозвищу, а именем Федька, был назначен стремянным к молодому князю, едва тот сел на коня. Без роду без племени, княжеский холоп, он с собачьей преданностью привязался к красавцу юноше и теперь впервые отправлялся с ним в поход.
На дворе толпилась челядь, а впереди всех стоял старик Эхе с красавицей Эльзой и Эдуардом.
— А, вы тут? — радостно сбегая к ним, воскликнул Петр.
— Вышли проститься и пожелать удачи, — вспыхнув, сказала Эльза.
— Привезу тебе подарок, — улыбнулся Петр. — Ну, простимся!
И, обняв Эльзу, он звонко поцеловал ее в обе щеки. Эдуард крепко обнял его.
— Если будешь в Вильне, — сказал он, — посмотри мастеров тамошних, бают, знатно малюют.
— Кто о чем! А ты, Иоганн, чего хочешь?
Глаза старого рейтара разгорелись.
— С тобой ехать! — воскликнул он. — Да! Почему же мне не ехать? Donner wetter! Каролина плачет! Фи! Эди большой! Ему что, Каролина покойна! Да! да!
Лицо его разгорелось. Он тряс плешивой головой, а седая борода развевалась.
— Да, да! Еду! — повторил он, в то время как челядь смеялась, видя его волнение.
— Папа, — обняла его Эльза, — успокойся, милый! Что говорил тебе князь? Ты один тут защитник!
— Раньше! Теперь князь Терентий тут! — не унимался старик.
Петр наскоро поцеловал его, вскочил на коня и поскакал в ворота.
— Догоню! — крикнул ему вслед Эхе.
— Опоздаем! — испуганно говорил князь, гоня коня.
— А ты и не поснедал ничего? — заботливо спросил его Кряж.
— До того ли! О Господи! — воскликнул он с отчаяньем, затягивая поводья.
— Не бойсь, княже, поспеем, — успокоил его Кряж.
Толпы народа, спешащего к кремлевским воротам, перегородили им путь, и они принуждены были продвигаться шагом. Было уже десять часов утра, когда они подъехали к воротам и должны были тотчас спешиться, потому что выезд уже начался.
В воздухе гудели колокола, смешиваясь с нестройными звуками рогов, тулумбасов[52] и барабанов.
Из Никитских ворот медленно выступили конные всадники в медных кольчугах, и в воздухе заколыхались знамена. Всадники проехали; за ними, высоко держа царское знамя с изображением золотого орла, ехал толстый, высокий богатырь знаменосец, а следом конюхи по двое в ряд повели шесть царских коней.
— Ишь ты, — пробормотал Кряж, и его голос слился с радостным криком народа.
Действительно, зрелище было необыкновенное. Шесть коней с высокими седлами, покрытые алыми бархатными попонами, фыркая и играя, шли на длинных шелковых поводах.
Их попоны с золотыми орлами были все затканы драгоценными каменьями, на красивых головах торчали султаны из белых перьев цапли, с самоцветными камнями на гибких проволоках. Копыта их были золочены, а ноги все обвиты драгоценным жемчугом.
Они шли, нетерпеливо мотая головами, и в воздухе весело звенели серебряные бубенчики, которыми были увешаны их головы.
Кони прошли, и за ними в зеленом халате в алмазах, на лохматом коне поехал младший брат сибирского царя, живущий в Москве аманатом[53], и с ним его свита, в желтых и зеленых кафтанах, в остроконечных шапках, с луками и колчанами за спиною. Потом потянулись гусем восемь дорогих коней, а за ними показалась царская карета.
Народ упал на колени. На каждом коне сидел кучер в драгоценном кафтане из алого бархата, и подле его стремени шел вершник с палкою, обвитой алой тесьмою. В воротах, что маленькая часовня, показалась царская карета. На высоких колесах, вся открытая, она была обтянута алым бархатом, а наверху как солнце горели пять золоченых глав.
Тишайший недвижно сидел на бархатных подушках и благодушно улыбался, забыв на время о тяжести разлуки, о предстоящем ратном деле и упиваясь торжественным чином.
На его лице уже не было слез, которые он проливал обильно, прощаясь с женою, детьми, сестрицами и патриархом.
Он сидел недвижно, в кафтане, сплошь затканном жемчугом, с яхонтами по бортам и середине. На голове его всеми огнями горела высокая остроконечная шапка, опушенная соболем. В левой руке он держал золотую державу, а в правой крест, благословляя им народ.
Вокруг него, пестрея алыми и зелеными жупанами, ехали двадцать четыре гусара, одетых по польскому образцу, с белоснежными крыльями по бокам седел и с длинными жолнерскими копьями.
Коленопреклоненный Петр поднял голову.
Позади кареты ехали боярин Борис Иванович и Милославский, дальше Глеб Иванович и князь Теряев, вот Голицын, Шереметев, Львов, Одоевский, Салтыков, потянулись попарно ближние бояре.
Князь Петр поднялся с колен.
Потянулись вереницею сокольничие, стольники, постельники.
Петр сел на коня.
— Поеду, — сказал он Кряжу, — а ты в обоз. — Он дождался, когда двинулись боярские и дворянские дети, и присоединился к ним.
Горя огнями, сверкая золотом, медленно выезжала царская карета из Москвы, направляясь по Можайской дороге, а из ворот Кремля, на диво народу, еще двигались люди, подводы и лошади. За дворянскими и боярскими детьми конными и пешими отрядами шли боярские ратники, за ними потянулся обоз с царскою кухнею, шатрами, бельем и одеждами, с боевым снарядом, с винными и съестными припасами, со столовою и иной посудою, а там стадо быков и овец, клети с птицею, кони, а там снова подводы с боярским добром.
И до самого вечера двигались через Москву люди и кони, оглашая воздух нестройным гулом голосов, рева и топота.
Кряж нашел княжеский отряд под началом старого Антона и присоединился к нему, усмехаясь веселой улыбкою.
— Чего зубы скалишь? — угрюмо спросил его Антон.
— А весело! — ответил Кряж. — Ровно на свадьбу едем!…
IX СИЛА СОЛОМУ ЛОМИТ
Темный вечер 30 апреля в канун царского отъезда опустился над Москвою. Рыжий Васька, Тимошкин сын, выбежал играть из дома. Он поймал молодого щенка и четвертовал его в поле, недалеко от «божьего дома», после чего наткнул на палки его голову и лапы и побежал к дому на ужин, как вдруг до чуткого слуха его донеслись осторожные шаги; он тотчас припал к земле и скрылся за толстой липою. В темноте прямо на него надвинулись три тени и остановились шагах в двух, так что Васька даже попятился и, сжав в руке нож, насторожился.
— Рано еще, — сказал один.
— Пожди, сейчас Косарь подойдет. Тогда и двинемся.
Васька задрожал с головы до пят. В одном голосе он признал знакомый. Ему тотчас вспомнились оловянные рубли, за которые отец вздул его так, как может драться только палач, и злоба закипела в его груди.
— Ужо вам, — пробормотал он и подполз ближе.
Знакомый голос сказал:
— Неустрой-то с задов петуха пустит?
— Да, — ответил другой, — как Панфил совой прокричит. Ты только помни: от меня ни на шаг; уведу я ее, тогда воруй, а до того ни-ни!
— Словно впервой, — обидчиво возразил знакомый голос.
Как яркой молнией имя Панфил озарило смышленую башку Васьки.
«Не иначе как у боярина», — решил он тотчас и, отползши шагов пять, поднялся на ноги и пустился к боярскому дому, что стоял особняком за разбойным приказом, ближе к самому берегу.
Боярин сидел у себя в горенке распоясавшись и, плотно поужинав, допивал объемистый ковш малинового меда.
Глаза его заволоклись, толстые губы расплылись в широкую улыбку, и он бормотал себе под нос:
— А и дурень этот Бориска! Ой, дурень!… Царский дядька, на государском деле сидит, а все ж дурень. На тебе! — по бабе сохнет. Старому-то седьмой десяток идет, а он девку в семнадцать взял. Э-эх! Ты люби баб, а не бабу! — наставительно сказал он наплывшей свече и погладил бороду, широко улыбнувшись.
— Как я! Мне баба тьфу! Сейчас Акулька люба, а там Матренка… Акулька…— Он задумался и покачал головой.
— Кобенится, на ж! Нонче ей подвески дам, а станет опять старое тянуть — плетюхов. Да!
Он поднялся, тяжко опираясь на стол, и хотел идти, когда в горницу влетел запыхавшийся Васька и чуть не сшиб его с ног
— С нами крестная сила! — испуганно воскликнул боярин. — Сила нечистая! Эй, люди!
Васька в желтой рубахе, испачканной собачьей кровью, босой, в синих портах, с ножом в руке, раскрасневшийся и рыжий как огонь, действительно походил на чертенка.
— Нишкни, боярин! — заговорил он торопливо. — Я Васька, Тимошкин сын! Нишкни!
— Уф! —перевел дух боярин. — Чего ж ты, вражий сын, так вкатываешь? Али в сенях холопа нет? Ну, чего тебе? — Беда, боярин! Слышь, на тебя заговор воры делают. Жечь хотят.
Боярин сразу протрезвел и ухватил Ваську за волосы.
— Заговор? Воры? А ты откуда знаешь? Ну? ну?
Васька ловко выкрутил свою голову и стал рассказывать, что слышал.
— А Панфил должен им знак подать. Совой крикнуть!
— Панфил! Эвось! Ну-ну! Я ж им!
Боярин подумал и потом быстро сказал, вставая:
— Беги в приказ и накажи, чтобы сейчас сюда десять стрельцов шли. Как придут, пусть у задов от ворот до реки вкруг тына станут и всякого вяжут. Понял?
Васька кивнул и выскользнул из горницы. Боярин злобно усмехнулся и захлопал в ладоши. На его зов вошел холоп.
— Возьми, Ивашка, еще двух да сымай ты мне Панфила. Скрути и ко мне веди!
Холоп поклонился и вышел. Боярин подпоясал рубаху, надел сапоги и снял с гвоздя толстую ременную плеть.
В сенях послышался шум: боярин сел на скамью и приосанился.
В ту же минуту вошли холопы, толкая перед собою бледного, перепуганного Панфила со скрученными за спину руками.
Он вошел и упал на колени.
— Государь, что они разбойничают! — начал было он, но боярин так махнул плетью, что лицо Панфила разом залилось кровью.
— Я тебе дам, вор и разбойник! — кричал он зычно. — Сам воровское дело против своего государя затеял, да еще воет! Пес! волчья сыть! Сказывай, кого криком совиным сюда скликать сбирался?
Панфил задрожал как в лихорадке и повалился ничком.
— Смилуйся! — завыл он. Боярин ударил его вдоль спины.
— Сказывай!
— Молодцы тут, боярин, у тебя девку выкрасть сбирались, а худого ничего, ей-Господи!
— Брешешь, пес! Какую девку?
— Акульку, государь!
Лицо боярина загорелось злобою.
— Э, так это, может, тот вот, что в приказе помер! Ну-ну! Ивашка, беги на двор да скликай холопов, кого с колом, кого с топором. А вы ждите его! Откуда кричать хотел: со двора али с саду?
— Со двора, государь!
— Ну, ин! ведите!
Панфила поволокли, а боярин, помахивая плетью, пошел за ним следом.
На дворе столпились холопы, Панфил стоял в середине с вывороченными за спину руками и искоса поглядывал по сторонам, в то время как боярин говорил:
— По пять к каждому амбару, да к клетям идите! Коли где огонь покажется, шкуру спущу! Иди, Ермило, возьми пяток да у ворот стань, а ты, Ивашка, возьми…
В это мгновенье Панфил рванулся в сторону и быстрее лани бросился бежать со скрученными руками. На миг все оцепенели от такой наглости, но тотчас боярин оправился и завопил:
— Лови его, держи!
Челядь бросилась вперед беспорядочной толпою, сшибая в темноте друг друга, и в тот же миг в воздухе раздался протяжный, унылый крик совы.
В небольшом домике посреди густого сада боярина сидели четыре молодые женщины. Одна из них, рослая, красивая, со сросшимися черными бровями, беспокойно переходила от окна к дверям, жадно прислушиваясь к тишине.
— Ты чего это так задергалась, Акулька, — насмешливо спросила ее одна, — али боярина не дождешься?
Акулина бросила на нее презрительный взгляд.
— И не стыдно тебе смешки делать, Матрена, — заговорила с упреком третья женщина, — ей здесь застенка хуже, с боярином-то, а ты…
— Тсс! — вдруг остановила их четвертая, и все насторожились. Со двора послышались крики, выстрелы, воздух озарился красным светом пожара.
Женщины испуганно сбились в угол, и только Акулька. бросившись к двери, в бессилии билась об ее дубовые доски.
Крики и шум наполнили воздух. Можно было подумать, что огромная шайка чинит свой разбой, а между тем весь этот шум подняли только четыре человека.
Едва закричал Панфил, спрятавшись в густые кусты, как Неустрой подпалил с задов две клети и скользнул на двор, а со стороны поля через тын вскочили в сад Кистень, Шаленый и Косарь и прямо бросились к домику.
Косарь ухватил свой топор и в три удара сбил висячий замок.
Акулька упала на руки Мирона.
— Не время киснуть, — торопливо сказал Мирон, — бежим!
Но в ту же минуту их окружили боярские холопы.
— Бей! — кричал Ивашка, махая мечом.
— А ну, Косарь, махни! — тихо сказал Мирон.
Топор свистнул в воздухе, и три человека упали на землю.
Мирон с Акулькою отпрыгнули в сторону и быстро достигли ограды.
Но остальные не были так счастливы. Холопы массою навалились на Косаря и Шаленого и опрокинули их, Неустроя с диким визгом ухватил Васька и подрезал ему под коленом ногу.
Боярин велел их привести на двор и с жестоким глумлением смотря на оборванных, окровавленных разбойников, говорил:
— Ну-ну, исполать вам, добрые молодцы! Ужо вас мой Тимофей Антонович пощупает! Хе-хе-хе! Сведите их в приказ, ребята!
Во время короткого боя Панфил сидел в кустах малинника ни жив ни мертв, потом, немного оправившись, он стал двигать руками, пока не освободил их, и тогда осторожно перелез через тын и пустился знакомой дорогой к Сычу, бормоча себе под нос:
— Ужо, боярин, посчитаемся! И ты, Ивашка! Попомните Панфила-холопа да сестру его Марьюшку!
Той же дорогою к Сычу получасом раньше пришли и Мирон с Акулькой.
X ГРЕШНИКИ
Медленно разъезжались из государева дворца лица, провожавшие царя в дальний поход.
Марья Васильевна, княгиня Терехова, облобызав руки царицы и царевен, вышла по длинным переходам и шла по двору к своему рыдвану; к ней подошел Терентий Михайлович и для прилики больше пошел следом за нею, тока не довел ее до рыдвана.
— В одночасье буду, — сказал он жене и остановился, провожая глазами ее поезд. Восемь вершников побежали впереди, расчищая дорогу, гнедые кони, ведомые под уздцы конюхами, шесть коней гусем, тронулись медленным шагом, и рыдван заколыхался по неровной мостовой, а следом за ним толпою пошли княжеские слуги.
Князь тихо пошел назад ко дворцу и вдруг вздрогнул, увидав молодого Федора Соковнина. А тот шел к нему улыбаясь и говорил:
— А, князь Терентий! Я-то тебя ищу да ищу!
— Зачем тебе я?
Молодое лицо Соковнина осветилось широкой улыбкою.
— Сестрица наказала тебя повидать да сказать тебе, чтобы ты после обедни на дом к ей пришел!
Князь побледнел от волнения и даже шатнулся, а Соковнин, понизив голос, заговорил:
— Смотри, так при батюшке и залепила: скажи, мол! Батюшка на нее: срамница ты, говорит, этакая, мужа только проводила. А она как глянет… Должно думать, дело у нее до тебя какое! Одначе прощай. Патриарх наказал прийти к нему для чего-то. А он у-ух!
И Соковнин беспечно пошел к коням, окруженным слугами, но Терентий его перегнал, махнув рукою своему стремянному. В нетерпении он едва имел силы перейти Кремлевскую площадь, а потом вскочил на коня и бешено погнал его за Москву-реку.
Не до обеда ему было. Сердце его вспыхнуло и голова закружилась. Он не помнил себя от безумной радости, и тяжелые мысли, угрызения совести оставили его душу.
— Любит! Моей будет! — шептали его губы, и он скакал вдоль берега, подставляя разгоряченное лицо свое порывам ветра.
До кровавой пены гонял он коня и потом, повернув его, тихим шагом поехал к Москве, думая о дорогой боярыне.
Но когда перед ним, за кустами молодой зелени, показались красные и зеленые крыши морозовского дома, сердце в нем замерло, и он придержал коня. Мысль о своем окаянстве на миг мелькнула в его голове, но он тотчас отогнал ее, сжал коленами бока коня и рванулся к воротам.
От ворот тотчас отделился морозовский слуга Иван и, приветлива улыбаясь, сказал князю:
— А я уж тут жду тебя да жду! Иди, князь, через красное крыльце прямо. Там тебя девушка проведет.
Князь отдал слуге коня и, быстро перейдя двор, взбежал на высокое и широкое крыльцо.
— Сюда, княже! — сказала ему красивая девушка и легкой поступью пошла перед ним.
Князю Терентию опять на миг стало совестно: «Словно вор. Когда хозяина нету, тогда и лазаю»…
Они прошли приемную комнату, большую трапезную, горницу, где боярин делами занимался, опочивальню и вошли в моленную.
— Здесь! — сказала девушка и скрылась.
Терентий суеверно огляделся по сторонам. В комнате, устланной коврами, стоял аналой, а на нем лежало большое Евангелие, редкость того времени. Весь правый угол и смежные с ним стены были доверху завешаны образами, крестами и складнями. Они горели драгоценными огнями при трепетном свете нескольких лампад, и вся комната, слабо освещенная светом, проникавшим через круглые разноцветные стекла одного окна, имела торжественный вид тишины, покоя и святости.
Терентию сделалось тоскливо и тяжко.
Боярыне Федосье Прокофьевне был об эту пору всего двадцать первый год. Из приближенного к царской семье роду Соковниных, семнадцати лет вышла она замуж за пятидесятилетнего Глеба Морозова, и молодое сердце ее тосковало, не изведав любви. Через год родился у нее сын, Иваша, к которому она привязалась всею душою, но и тут сердце ее не находило удовлетворения. Тогда вдруг ее взор упал на князя Терентия, и сразу словно озарилась ее томная жизнь.
Она на время отдалась мечте и не боролась со своим чувством, наслаждаясь нечаянною встречею в узком дворцовом переходе, тишком наблюдая, как вспыхивает лицо князя, но скоро мысль о грехе заслонила на время ее чувства, и она приказала своему верному слуге Ивану провести князя в сад.
Вся трепеща, не зная твердо, для чего звала она князя, сошла боярыня в сад. Да не знала она силы молодой любви, не знала своей горячей крови, и суровые речи ее и упреки иногда звучали ласкою. Корила она князя, а сама любовалась им; бледнела, но слушала его пылкие речи и раза два коснулась его рукою, а наедине со своими думами, в грешных мыслях и целовала его, и обнимала.
Окаянный тешился над нею, а ко всему еще верного ее духовника, протопопа Аввакума, услали в далекий Тобольск за его крепкую веру[54] — и некому было отогнать лукавого.
Ядом напитывалась молодая душа и вдруг прозрела.
Сидела боярыня у колыбели своего сына Иваши и думала о своем любимом князе, как вдруг ребенок заплакал, да так горько, так жалобно, словно сиротинка.
В другой раз думала о том же князе боярыня, как вдруг вошел в терем сам боярин, тяжко опустился на кресло и сказал:
— Федосьюшка, что это мне вдруг стало так-то недужно, беда! Словно кто за горло душит! — и с этими словами он торопливо отстегнул ворот рубахи, а лицо его все налилось кровью.
И, наконец, в третий раз, вот сегодня. В царицыном терему повстречались они с женою Терентия. Грустная она такая, нерадостная.
Царица спрашивает:
— Что, Дарьюшка, какая ты смутная? Али муж не любит?
Она опустила голову низко-низко и ответила:
— Нет, государыня, всем довольна!
Сердце вжалось у боярыни. Как могла она помыслить такое скаредное да еще радоваться! Бесов тешила! Люди в скорбях и слезах, кругом горе, а она еще множить его себе на потеху хотела; душу геенне огненной готовила!… И, не помня себя, она наказала брату звать к ней князя.
— Все скажу ему, все! — шептала она, идя к своей светлице, и потом молилась: — Не введи мя во искушение, но избави от лукавого!
В горницу вошла девушка и тихо сказала:
— Пришел!
Боярыня быстро выпрямилась.
— Где?
— В моленной!
Боярыня широко перекрестилась и твердой поступью пошла из горницы.
Князь задрожал, услышав шелест платья, и радостно рванулся боярыне навстречу, но едва взглянул на нее, как остановился смущенный.
На лице боярыни не светилась радость; оно было серьезно и торжественно; глаза ее смотрели скорбно и вдумчиво, и едва войдя, она тихо сказала:
— Прости, князь, что зазвала тебя. Дело есть!
Это так мало походило на любовное приветствие, как самая моленная не соответствовала месту свидания, и князь только смущенно взглянул на боярыню, а та, дойдя до аналоя и положив на него белую руку, заговорила:
— Великое дело, князь! О спасении моей и твоей души! Протопоп Аввакум много раз говорил мне про лукавого. Он-де всяко уловляет души наши: и лукавством, и притворством, и жалобой, и всяко тщится нас с пути сбить, а Христос, батюшка, то видит и горько плачет. А он, лукавый, манит нас телесными прелестями, и златом, и честью, и слабые, забыв про душу, идут в его сети, как глупые перепела к охотнику. Вот, князь, — торжественно сказала она, — то же и с нами было! Кабы не одумались мы, уловил бы нас в тенеты лукавый и не было бы нам, окаянным, прощения! А ныне одумалась. Для чего перед Господом клятву супругу давала, для чего Господь по моей молитве послал мне в утеху сына? Его ли отрину, когда сука — и та о щенятах своих печется. И ты, князь, тоже. У тебя молодая жена, дюже красивая, а я ей разлучницей стану? Простимся, князь! — окончила она тихо.
Князь даже пошатнулся от ее речей. Холодный пот выступил на его челе, и голова закружилась. Ведь всю свою душу он положил в любовь эту. Что жена? Что клятвы? Что геенна огненная? Он обрек себя на всякое мученье!
И князь со стоном повалился на колени и поднял руки. Боярыня тихо отодвинулась и скорбно покачала головою.
— Не убивайся, князь! Того ли убиваться, что от окаянства отступились, блудом не согрешили, беса не утешили? Радоваться тому надо! Каждому от Господа крест свой!