Со всех концов Москвы сбегались на площадь несметные толпы.
— К царю!… На Коломенское! — призывал Савинка.
— На Шорина!… На Милославских! — неслось из толпы. Пока мятежники громили усадьбы знатных людей, Корепин с отрядом стрельцов и черных людишек захватил застенки и тюрьмы. Стрелецкие головы и дьяки, узнав о том, что на сторону гилевщиков перешли войска, убежали из Москвы и укрылись в монастырях. Крадучись, на четвереньках, выползали освобожденные узники и только на улице, радостно приветствуемые толпой, вскакивали, как очумелые, и неслись, опьяненные неожиданной свободой по бурлящим улицам.
— Воля!
— На Шорина!
— На Милославского!
— Не выдавай, православные! Бей изменников!
Полный напряжения и тревоги, Савинка обходил подземелья.
Дрожащая рука его подносила факел к перепуганным лицам заключенных, а в сердце все глубже проникали тоска и отчаяние: «Нету, давно уже нету! И косточек не осталось…» Наконец, в одном из подвалов он нашел Таню. Она висела, прикованная железами к стене.
Корепин вгляделся в ее лицо и в ужасе отступил.
— Таня! — взрогнули своды от жуткого крика. — Татьяна!
Восковое лицо женщины болезненно передернулось и в широко открытых стеклянных глазах на мгновение вспыхнул слабый признак сознания. Костлявые пальцы собрались щепоткой, точно для крестного знамения. Но тут же голова бессильно упала на изъязвленное плечо. Слипшиеся космы седых волос перекинулись на глаза, задев щеку Савинки.
Невольная гадливость охватила Корепина от этого прикосновения, точно по телу поползли мокрицы, но он с негодованием стряхнул с себя это чувство и взял женщину за руку.
— То я, Савинка твой… Слышишь, Таня?… Танюша!…
Она как— то странно подергала головой и, захватив серыми губами клок своих волос, начала жевать их беззубыми деснами.
— Глянь, пчела… Пчелочки!… Динь-динь… звенят!… Глянь, глянь, в лес пчелочка улетела… уле-у-у-у-у…
Она жалко заплакала, вздрагивая всем телом, мотая головой, и вдруг раскатисто захохотала. Смех становился все безудержней, бурней, безумней. Тело прыгало в чудовищной страшной пляске, голова больно билась об острые камни стены; жутко звякали и словно прихихикивали ржавые железа.
Коренин обеими руками ухватился за стрельца, чтобы не упасть.
— Свободи от желез, — попросил он срывающимся голосом и, хватаясь за стены, ушел из подземелья.
Товарищи Корепина освободили женщину от цепей. Свежий воздух и свет подействовали на Таню, как на рыбу, выброшенную из воды. Она смятенно забилась по земле, потом вскочила, бросилась к забору, но тут же рухнула Корепину на руки.
Савинка снес ее в избу и уложил на лавку.
— Пущай пообдышится, — сочувственно вздохнул помогавший ему стрелец и безнадежно поглядел на узницу.
Стеклянные зрачки Таниных глаз потемнели, сузились. По прозрачному лицу медленно скатилась слеза.
— Отошла, — мрачно обронил стрелец и, закрыв покойнице глаза, перекрестился.
Молча сняв шапку, Корепин стал на колени, приложился к холодеющей руке Тани. В это время в избу ворвался Куземка.
— Поспешай, Савинка, ведет нас князь на Коломенское! А ватаги наши перед иноземными полками отступать почали. Как бы не прикинулось лихо.
Савинка жалко поглядел на товарища.
— Некуда нонеча мне поспешать… Подошел я до краю остатнего.
Нагаев придвинулся к лавке, перекрестился и отвесил Корепину земной поклон.
— За дружбу за твою спаси тебя Бог, а дорога моя еще впереди. Не поминай лихом, прощай.
Он помялся и вздрогнувшим голосом прибавил:
— А живой к живому тянется. Почивший же да отыдет ко Господу.
Корепин с неожиданной силой вскочил с колен.
— На Коломенское!… К царю!
Он схватил со стола секиру и побежал на улицу.
— Эй, люди, за мной!… К царю! На Коломенское!
ГЛАВА XVIII
Застыв перед образом великомученицы Варвары, без слов молился государь. По обе стороны его лежали, распластавшись на каменном полу, Ртищев и Милославский. Изредка взор Алексея крадучись скользил к окну, задерживался ненадолго на пыльной дороге, а чуткое ухо тревожно ловило далекие, заглушенные шумы.
Край дороги заметно темнел, как будто сплющивался. Шумы росли, переходили в отчетливые, возбужденные крики.
— Идут, смутьяны, — шепнул царь.
Действительно, к площади подходила толпа.
В церкви стало тихо, как в пещере отшельника. Старенький поп, приготовившийся к возгласу, замер с полураскрытым ртом. Дьячок, захватив в охапку требники, сунулся, было, в алтарь, но Алексей гневно топнул ногой и велел продолжать службу.
Точно град под могучие раскаты грома, заколотились в стекла и просыпались по церкви озлобленные выкрики мятежников.
Царь опустился на колени и, уткнувшись лбом в пол, чуть слышно приказал ближним:
— Покель не поздно, обряжайтесь в подрясники и сокройтеся у царицы.
Милославский и Ртищев нашли царицу с детьми, забившимися под постели и лавки.
Царевич Федор вцепился в ногу Ртищева.
— Ты все! Из-за тебя, плюгавца, смута содеялась!
Он потянул Федора к себе и отвесил ему звонкую оплеуху.
— А не удумывай медных денег нам на страхи великие!
— Ми-и-ло-слав-ско-о-ого! Из-мен-ни-ка Рти-и-ище-ваааа! — отчетливо доносилось с площади.
Марья Ильинична бросилась на шею отцу.
— Помираю!…
* * *
В церкви, точно ничего не случилось, продолжал молиться царь. Едва держась на ногах от страха и старости, к нему подошел Стрешнев.
— Тебя, государь, смерды требуют!
Алексей надулся.
— А не бывало такого, чтобы мы службу Господню до конца не выстаивали! — громко отчеканил он, чтобы слышно было молящимся, и шёпотом прибавил:— Повели попу не поспешать. Пущай тянет обедню, покель можно тянуть.
Стрешнев, передав священнику приказ царя, вышел на улицу, но тотчас же снова вернулся.
— Пожалуй, государь, выдь к бунтарям… Инако, лиха бы не было, ежели они сами сюда ворвутся. А грозят!… Ей, пра, грозят, окаянные!
Государь, подумав, решительно поплыл на паперть.
— Царь!… Царь жалует! — нервною дрожью перекатилось по толпе и стихло.
Сняв шапки, гилевщики теснее сомкнулись и подвинулись к паперти. Нижегородец Мартын Жердынский взял у Куземки шапку с письмом и подал царю.
— Изволь, великий государь, вычесть письмо перед миром, а изменников привесть пред себя!
На площади и вдоль дороги выстраивались мятежные войска.
Государь сразу повеселел: «Ужо будет потеха вам!» — с наслаждением подумал он и, погрузив в бороду пятерню, ласково кивнул Кропоткину.
Князь, выставив по-военному грудь, четким шагом подошел к Алексею.
— Государь! — прямо глядя пред собой, крикнул поручик. — Споручило мне московское войско весть возвестить!
Он повернул голову к толпе и торжественно продолжал:
— Покель не изведешь ты изменников и воров денежных, будут рейтары со стрельцами служить не тебе, государь, а народу!
Ошарашенный царь отступил к двери, готовый шмыгнуть в церковь. К нему подошел Толстой, что-то торопливо проговорил и тотчас же, высоко подняв голову, затопал ногами.
— А и пора, государь, повывести изменников денежных. Достаточно людишкам немочным терпеть от ближних воров твоих. Покель не расправишься с денежными ворами и я служу не тебе, а народу!
Гилевщики радостно загудели.
— Истинно!… По-божьему речет.
Сиротливо склонив голову на плечо, царь поднес руки к глазам.
— Тужу и рыдаю, — всхлипнул он и воззрился на небо, — ибо всюду кривды творятся. Ибо рыдает и тужит мой народ, сиротины мои… Помози мне, Господи, извести изменников богомерзких, стол мой окруживых!
Он неожиданно поклонился на все четыре стороны и страстно бросил:
— Спаси вас Бог, что не страшась, всем миром пожаловали челом бить на изменников своему государю!
Народ, тронутый слезами царя, ответил земным поклоном.
— Имамы веру, царь, что сыщешь правду и воров изведешь.
Алексей приложил руку к груди и мягко, по-отечески, улыбнулся.
— Изыдите с миром, сиротины мои, а я в том деле учиню сыск и указ.
Корепин, Нагаев, Жердинский и Кропоткин, пошептавшись между собой, взобрались на паперть.
— А не единожды слыхивали мы посулы твои, государь!
Обмякшая было толпа, снова угрожающе загудела.
— Не единожды!… Слыхивали…
— Чему верить, — тормошил Алексея Кропоткин. — Верить чему, государь?
— Образу святому. Обетованию, — торжественно объявил Алексей. — Мы, государь царь, обетование даем. Не было на Руси, чтобы цари обетование нарушили. Краше смерть!
Жердинский принес из церкви крест и серебряный образ Спаса.
Лицо государя засветилось блаженной улыбкой.
— Да не буду я помазанник Божий, если нарушу обетование! — воскликнул он, и по слогам, воздев к небу руки, произнес клятву.
Нагаев ткнул иконой в губы государя.
— Челомкай Спаса!
Когда обряд обетования окончился, Кропоткин, довольный, ударил с царем по рукам.
— А ныне ты нам сызнов царь-государь. Тотчас отыдем мы по домам!
Полные надежд, гилевщики двинулись с песнями на Москву.
Едва площадь опустела, к церкви на взмыленном аргамаке, с противоположной стороны, прискакал Толстой.
— Все содеяно, государь! — упал он перед царем на колени. — Великую силу собрал я из бояр, дворян, монахов да боярских детей. Всей дружиной перестренут они бунтарей. Уж развеселая будет потеха.
Не успели мятежники скрыться за поворотом дороги, как из лесу на них ринулись дружинники.
— Бей!
Ухнул пищальный залп. Все смешалось в кровавом вихре. Захваченные врасплох, бунтари рассыпались в разные стороны.
Рейтары под командой Кропоткина попытались пробиться вперед, но их встретили ураганным огнем и заставили обратиться в бегство.
Государь, опустившись на колени, приник ухом к земле.
— Гудет!… Господи, заступи и помилуй, порази смердов, восставших против государя и ближних его. Верни крепость и силу смиренному помазаннику твоему!
* * *
Отслужив всенощную, царь прямо из церкви отправился в застенок.
По пути, от Коломенского дворца до московской дороги, на долгой череде столбов, покачивались тела повешенных мятежников. Подле каждого столба Алексей останавливался, крестился и, набожно понурив голову, плелся дальше.
— Схоронить бы, — глубоко вздохнул он.
— Схороним, царь, — ответил Толстой. — А токмо сдается мне, вместно бы до того согнать с округи всех черных людишек, да показать им, при глаголе поущительном, како воздает Господь за смуты против царя.
В каменном подземелье, прикованные друг к другу, дожидались своей участи Корепин, Нагаев и князь Кропоткин. При появлении царя кат ударил узников палкою.
— Ниц!
Куземка мрачно поглядел перед собою и склонил голову.
— Спаси Бог царя за то, что он крест целовал на том…
— Молчи! — заревел Алексей.
Савинка поманил к себе государя.
— Помилуй, царь… Перед кончиною живота хочу я тебе от всея Руси холопьей глагол сказать.
Алексей наклонился к Корепину. Савинка приподнял голову, набрал полный рот слюны и плюнул государю в лицо.
— Вот тебе от всея Руси холопьей!
* * *
Всю ночь издевался царь над узниками. Обессилев, он беспомощно опустился на лавку и поманил к себе ката:
— Распалить железо, дабы поставили мы на том железе «буки», что есть бунтарь. Были бы молодцы до веку признаны.
Наложив собственноручно на щеки узников клеймо, государь склонился над умирающим Кропоткиным.
— А побратался со смердами, жительствуй с ними до конца живота.
И громко крикнул:
— Спосылаю я вас всех на вся времена в студеные земли.
Чванно надувшись, он пошел к порогу. Дьяки наперебой бросились к двери и широко распахнули ее.
В сенях Алексей задержался, положил руку на плечо Толстого.
— А сдается нам, Васька, вместней смутьянов сих в Москва-реке потопить… Не то, неровен час, как бы не сбегли из студеных земель… Да и каков им ныне живот при телесных мучениях? Чать, все нутро у сиротинушек повредили дьяки.
ГЛАВА XIX
Бунт был подавлен, но голод и мор не утихали.
Алексей, скрепя сердце, согласился с советами ближних и пошел на некоторые уступки. Пришлось отменить медные деньги, отнять многие льготы у иноземцев. К казне потянулись легионы людей. Там каждый медный рубль обменивался на две серебряные деньги. На Москве был учрежден новый серебряный монетный двор… Так, понемногу, подчиняясь Матвееву и Ордын-Нащокину, царь уничтожил все затеи прежних лет.
По утрам, после обедни, государь неизменно справлялся у окольничего:
— Тихо ли в нашей державе?
— Тихо, гораздо тихий мой государь, — кланялся в пояс окольничий. — Опричь раскольников, всяк человек велико хвалит всехвальное имя твое.
Царь недовольно сопел.
— Завелась немалая сила и раскольников тех богомерзких…
«Ревнители старины» не сдавались и продолжали призывать народ к восстанию против «антихриста».
Аввакум пришел из Юрьевца-Польского под Москву. Его сопровождали несметные толпы голодных. В один из праздников протопоп, собрав в поле всех жителей округи, торжественно объявил:
— Братие! Во огне здесь невеликое дело потерпеть — аки оком мигнуть, так душа и выступит прямо в рай.
Он ненадолго примолк, осенил себя двоеперстным крестом и продолжал:
— Внемлите гласу Господню…
Толпа, обнажив головы, с великим трепетом выслушала подтвержденную выкладками и ссылками на апокалипсис весть о скорой кончине мира и грядущем страшном суде[44].
Легкокрылая весть эта с непостижимой быстротой облетела просторы российские. Крестьяне побросали работы, покинули избы и потянулись в леса.
Не помогали самые лютые казни, которые придумывали помещики и приказные, чтобы остановить бегство людишек. Села и деревни зловеще пустели. В непроходимых лесных берлогах люди строили гробы и укладывались в них, чтобы «запощеваться» — умереть голодной смертью.
Обрекшие себя на смерть разбивались по семьям, так как боялись, что могут на страшном суде потерять друг друга.
По ночам, когда лес засыпал, гробы оживали скулящею однотонною песнею:
Деревян гроб сосновен,
Ради мене строен,
В нем буду лежати,
Трубна гласа ждати.
Ангелы вострубят,
Из гробов возбудят…
Шли месяцы. Давно пробил определенный Аввакумом час скорого пришествия, а небеса не разверзались и не было слышно трубного звука архангелов.
Готовившиеся к «запощеванию» новые толпы людей подозрительно поглядывали на раскольничьих «пророков».
— А чегой-то, молитвенники наши, не зрим мы преставления свету… Уж не ошибка ли тут?
«Пророки» разводили руками.
— День-то доподлинно тот, число звериное, месяца Зодиака, а в годах, доподлинно, ошибка Божьим соизволением вышла.
И устремив преданный взгляд в небеса, с глубокою верой вещали:
— Дал Господь вседержитель новый срок в десять годов для вящей молитвы и покаяния возлюбленным чадам своим, ненавидящим никониан.
* * *
Разгневанный дерзкими проповедями Аввакума царь приказал предать его суду.
На патриаршем дворе собрались Алексей, восточный патриарх, архиепископы, мелкое духовенство и вельможи. Аввакум со своими учениками лежал в углу палаты, на полу, и при появлении судей с презрительной усмешкою отвернулся к стене.
— Восстань, дерзновенный! — схватил Матвеев за ворот протопопа и поставил его перед царем.
Патриарх укоризненно покачал головой.
— А и упрям же ты, протопоп: и Палестина, и сербы, и албанцы, и римляне, и ляхи — все тремя перстами крестятся. Один ты, упрямец, стоишь на своем и крестишься двумя перстами.
Ученики Аввакума испуганно насторожились: «Ишь ты, на весь мир указуют. Како учитель отвечать станет?» Но протопоп, точно угадав их мысли, погрозил им пальцем и вызывающе уставился на патриарха.
— Вселенские учители!… Рим давно пал, и ляхи с ними же погибли, до конца остались врагами христианам. Да и у вас православие пестро… От насилия турского Махмета немощны вы стали и впредь к нам учиться приезжайте — у нас Божьей благодатью самодержавие и до сверженного ныне царем Никона-отступника православие чисто было и непорочно и церковь безмятежна. А и до Алексея-царя…
— Молчи! — воскликнул в исступлении Алексей и вцепился в бороду Аввакуму.
— И то молчу, — спокойно пожал плечами протопоп.
Его ученики восторженно переглянулись и, не выдержав, заржали. Алексей с силой отбросил от себя узника.
— Пшел!…
Протопоп с омерзением вытер рукавом бороду и отошел к своим.
— Вы, князья мира, посидите маненько, а я полежу.
Ордын— Нащокин сердито сплюнул.
— Дурак протопоп, ни царей, ни патриарха не почитает.
Свернувшись клубочком, Аввакум чуть приподнял голову с пола.
— Мы уроды Христа ради. Вы славны, а мы бесчестны… Вы сильны, а мы немощны… Хотя я несмышленый и очень неученый человек, да то знаю, что все святыми отцами Церкви преданное свято и непорочно; до нас положено — лежи оно так во веки веков.
Суд длился недолго: царь пожелал отправить протопопа с его учениками в Пустозерск.
Судьи почтительно склонились перед государем.
— Мудр ты, царь-государь. И мудрость глаголет устами твоими…
ГЛАВА XX
Кой— где еще вспыхивали голодные и раскольничьи бунты, но они уже не пугали царя, как прежде.
— Измаялись, извелись людишки черные в распрях и смутах богопротивных, — говорил Алексей, — не восстать им боле могучей ордой противу Богом данного им государя и великого князя.
Алексей повеселел, еще больше распух и с такой важностью носил свое брюхо, точно в нем хранились вся мудрость, держава и сила его.
Только, когда умерла Марья Ильинична, государь опечалился, забросил потехи, перестал ходить на охоту и около двух лет провел в строгом посте и молитве.
Наконец ему наскучила жизнь отшельника, и он снова зачастил к Матвееву, где, как в былое время, собирался дважды в неделю весь кружок преобразователей.
Матвеевы стали замечать, что государь почти не принимает участия в сидениях кружка, а все больше увивается подле Наташи. Гамильтон не только не ревновала царя, но прилагала все старания к тому, чтобы сблизить его со своей, выросшей в стройную красавицу, пестуньей. Пугливое вначале желание видеть Наташу царицей понемногу переходило в страстное стремление, в цель жизни Матвеевой. Она хмелела от думок и видела себя наяву и во сне хозяйкой Кремля. Она даже стала называть Наташу не иначе, как матушкой-царицей Натальей Кирилловной, повелев и мужу так же величать девушку.
А государь почти и не скрывал своей любви к Нарышкиной, так непохожей по блестящему воспитанию, начитанности и манерам на бессловесных, забитых и тупых сверстниц своих из боярских и дворянских домов.
Наташа, привыкшая с детства к царю, держалась с ним хоть и почтительно, но с подкупающей непосредственностью и простотой. Во время ученых споров, если царь был неправ, она каким-нибудь одним удачным словом заставляла его сразу сдаться, признать ошибку. При этом так лукаво светились ее глаза, что Алексей преисполнялся чувства какой-то особенной гордости за дочь незнатного стрелецкого головы, ходившей когда-то в лаптях по Смоленску. «И откель сияние такое у отродья дворянишки убогого?» — думал он, пожимая плечами.
То, что девушка происходит не от знатных родителей, не расхолаживало его, а еще больше дразнило, влекло.
* * *
Как— то, во время беседы, Артамон Сергеевич сообщил царю, что в первой московской немецкой школе детей обучают «комедийному действу».
Алексей с удовольствием выслушал боярина и подмигнул Наташе.
— А не учинить ли и нам для потехи твоей то действо? — оживился он, но тотчас же осекся. — Сказывал нам еще Лихачев про палаты дивные, да иные бояре упредили нас — потеха-де та не от Бога, а от лукавого.
Чуть колыхнулся в улыбке золотистый пушок на верхней губе Наташи и заискрившимся в погожее утро на елочке инеем блеснули два ряда мелких зубов.
— Действо то государь, не на соблазны, а на утешение дано господом Богом.
Государь привлек к себе девушку и поцеловал ее в губы.
— Каково же разумна дочка у нас!
Гамильтон наступила на ногу мужу и выразительно поглядела на него. Артамон Сергеевич встал, удивленно развел руками.
— Диву даюсь я. В твои-то годы дщерями девиц нарекать!… Не родитель ты, а всем образом пречудным ангельским своим жених-женихом.
Польщенный царь разгладил бороду и распустил в улыбку жирное, лоснящееся лицо.
— А и то, Артамонушка, сорок годов да два года, что на спине своей я несу, невесть еще тяжелая ноша какая!
Он взял Наташу за руку.
— Жених я тебе, красавица, аль родитель?
Зардевшаяся Наташа вырвалась от царя и выпорхнула в сени. За ней последовала и Гамильтон.
Царь, пошептавшись с боярином, приказал позвать женщин.
Едва девушка показалась на пороге, Артамон Сергеевич сорвал со стены икону Божьей матери и упал Наташе в ноги.
— Опамятуйся, благодетель! — с нескрываемым ужасом крикнула девушка. — То мне вместно стопы твои за добро твое лобызать.
Матвеев поднялся, торжественно возложил образ на голову пестуньи:
— Молись… Великая бо радость снизошла на тебя: государь-царь и великий князь Алексей Михайлович, всея Великие и Малые и Белые Руси самодержец жалует тебя преславною царицею и своей женой!
* * *
Со всех концов Руси, из богатых хором, убогих изб и монастырей привезли в Кремль самых красивых девушек страны и разместили их в шести теремах.
Поздно ночью, по теремам, от постели к постели, пошел, в сопровождении лекаря, Алексей. Он долго и внимательно ощупывал девушек, притворявшихся спящими, совещался с лекарем, выбирая по древнему обычаю жену, которая «способна дать усладу государю».
Среди других невест — в Кремле была и Наташа.
Поутру царь объявил о своем выборе:
— Избрали мы женою и царицею — Наталью Кирилловну Нарышкину.
* * *
По случаю полного умиротворения Руси царь повелел три дня служить во всех церквах страны молебны.
В Москве неумолчно перекликались ликующие перезвоны. Кремль готовился к пиру. В то же время учитель немецкой школы, пастор Грегори, заканчивал приготовления к «комедийному действу».
В комедийной хоромине неподалеку от Немецкой слободы, в селе Преображенском, дворовые музыканты Матвеева под началом органиста Симона Жутовского и игреца Гасенкруха разучивали в тысячный раз «Торжественную встречу царя».
Алексей сидел, наготове в трапезной и, нежно поглядывая на жену, судачил с ближними о делах.
— Так тихо, сказываешь, на Руси? — спросил он прибывшего на Москву князя Алексея Трубецкого.
— Мудростью твоею повсюду посеян мир, мой государь.
— Добро, — улыбнулся государь и перекрестился. — Пожаловал Господь и с иноземцами миром по рукам ударить, и смуту извести. Добро!
В дверь просунулась голова думного дворянина.
— Челом бьет пастор, государь, не покажешь ли милость да не пожалуешь ли на действо в комедийную хоромину?
Алексей встал.
— Сейчас жалуем на действо.
* * *
Утром, после обедни, царь рассеянно выслушал доклады и объявил ближним:
— А сдается нам, что комедь народу нашему в великую потеху и поущенье будет.
Ртищев вытащил из кармана бумагу, высоко поднял ее над головой.
— Всю-то ноченьку мы с Марфенькой о сем же вели беседу.
— И дорядились до чего?
Федор приложился к руке царя.
— Хилыми умишками своими мыслим мы, что вместно отобрать мещанских и подьяческих мальцов из Новомещанской слободы да обучить их тому действу.
— Волю! Отобрать! — ударил Алексей в ладоши и любовно поглядел на Федора. — А тебя жалую я боярином. Добро, окольничий мой?
Ртищев упал на колени.
— От окольничества не отрекаюсь, а от боярства — свободи. Ну, кой я боярин? Мне люб боле монастырь.
Царь расхохотался.
— Что с ним сотворишь! Как был тридесять годов назад блаженным, таким и остался… Каково я жительствовать буду, ежели все ближние мои в монастыри уйдут? Ордын-Нащокин — монах[45], ты — монах…
И встал:
— Ладно, погодя с тобой потолкую. Все?
Матвеев собрал со стола бумаги.
— Все, государь. Дозволь вестникам почать трубить о празднестве великом мира на Руси.
— Поспешай. Да ужо вся надежда на тебя, боярин, пущай ликует вся Москва от мала до велика!… Да игрецов на улицу гони, да скоморохов!… Чтоб памятовали все до гроба, каково радостно нам, гораздо тихому царю, тихое житие в державе нашей
Вдруг из сеней, прерывая слова Алексея, донеслись чьи-то возбужденные голоса.
— Не велено пущать! Аль не слыхивал, что ныне ликование на Москве! — гремел Хованский.
— Пусти! Кое нынче ликование, не до ликованья нам!
Встревоженный государь вышел в сени.
— Что за пригода?
Хованский раздраженно махнул рукой.
— Воевода из Нижнего норовит охально пред очи твои предстать.
Воевода опустился на колени.
— Помилуй, государь! Сызнов лихо… Смутьяны сызнов.
Мертвенная бледность разлилась по лицу царя.
— Смуть-ян-ны?
Прислонившись к стене, он крикнул:
— Отменить потехи!
А воевода заколотился об пол лбом.
— Государь царь! Неисчислимая сила воров разбойных объявилась на Волге. Атаманит же над теми разбойными богопротивный смерд — Разин Стенька, мой государь!
А. Е. Зарин
НА ИЗЛОМЕ. КАРТИНЫ ИЗ ВРЕМЕНИ ЦАРСТВОВАНИЯ ЦАРЯ АЛЕКСЕЯ МИХАИЛОВИЧА (1653-1673)
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ПОХОДЫ
I У ЗАПЛЕЧНЫХ ДЕЛ МАСТЕРА
В грязном углу Китай города на Варшавском кряже под горою находилось страшное место, обнесенное высоким тыном. Московские люди и днем-то старались обойти его подальше, а на темную вечернюю пору или, упаси Боже, ночью не было такого сорвиголовы, который решился бы идти мимо этого проклятущего места. Называлось оно разбойным приказом или, между москвичами в страшную насмешку, Зачатьевским монастырем. Ведались в нем дела татебные да разбойные, по сыску и наговору, и горе было тому, кто попадал туда хотя бы и занапрасно. Радея о правде, пытая истину, ломали ему кости, рвали и жгли тело и выпускали потом калекою навеки, с наказом в другой раз не попадаться.
С утра и до ночи шла там страшная работа, и вопли подчас вырывались даже из-за высокого тына и неслись по глухой улице, заставляя креститься и вздрагивать прохожего Прямили там государю боярин со стольником да двумя дьяками и заплечный мастер с молодцами.
За высоким тыном вокруг широкого двора были разбросаны постройки. Прямо перед воротами тянулось низкое строение с маленькими отдушинами на уровне с землею, закрытыми железными решетками, — так называемые ямы, куда бросали преступников, закованных в железо; немного дальше стояло здание повыше, тюрьма и клети, где тоже томились преступники, но в условиях более сносных. Рядом с этими зданиями, во дворе налево, стояла приказная изба, а напротив, справа, высилась тяжелая каменная, низкая башня, где помещался страшный застенок.
Во дворе стояли тюремные стражники, взад и вперед пробегали заплечные мастера, то и дело тащили из ям и клетей преступников на допросы с дыбы или выносили из застенка изломанных, окровавленных.
У ворот этого страшного приказа ходили с бердышами два стрельца по наряду, и тут же, на месте, огороженном невысоким частоколом, мучились жены, муже— и детоубийцы, по пояс закопанные в землю.
Недалеко от этого страшного места, саженях в двухстах от него, стоял чистенький веселый домик, обнесенный забором, но хоть и весел он был на вид, мимо него также берегся идти скромный обыватель. Никогда никто в нем не видел веселых гостей, никогда никто не слыхал, чтобы в нем раздались смех или пение, и теперь вот, хотя стоит на дворе ясный весенний день и теплому солнцу радуется не только человек, а всякая тварь Божья, каждый листок на дереве, каждая травка, в домике словно вымерла вся жизнь, а между тем там живут люди: муж, жена и тринадцатилетний сын.
Только если бы вышли они на шумную улицу или площадь, все гуляющие шарахнулись бы от них, как от зачумленных, потому что всякий бы узнал в высоком широкоплечем богатыре с русою бородою от плеча до плеча, с добродушною усмешкой под густыми усами и с веселыми серыми глазами страшного мастера разбойного приказа Тимошку-кожедера.
Кто его не знал! Недели не проходило, чтобы на лобном месте у тяжелой плахи или высокой виселицы не являлся бы он перед москвичами в своей кумачовой рубахе с яхонтовыми запонами, с засученными рукавами и, добродушно посмеиваясь, не потешал бы народ прибаутками, от которых между плеч начинало знобить.
В этот весенний день, в воскресенье 24 апреля 1653 года, царствования царя Алексея Михайловича 9-го, Тимошка отдыхал от работы у себя дома, потому что день воскресный чтился даже и в разбойном приказе.
Встав на заре, он по обычаю отстоял заутреню у себя на дому, для чего слуга его взял с базара попа за два алтына; потом сытно поел пирога с кашею, выпил взварного меда и вышел в сад погулять, пока хозяйка его обед варила.
Хорошо было в густом саду в эту пору!
Птицы, перепархивая с ветки на ветку, весело чирикали, раза два где-то зачинал петь соловей и обрывался, жужжала пчела и, как хлопья снега, мелькали в воздухе капустницы. Черемуха и сирень напоили воздух таким дурманом, что даже Тимошка вздохнул и, качая головою, подумал: «Хорош мир Божий. И все-то его славит, окромя нас, грешных Живем словно волки…»