Алексей ткнул свою руку в губы Толстого.
— Иди и памятуй: за Богом молитва, а за царем служба не пропадает.
* * *
Поутру, в колымаге, нагруженной двумя тяжелыми сундуками, Таня выехала из Москвы. Ее сопровождали два стрельца, приставленные для «охраны цидулы от знатного иноземного гостя сербина Юрия ко володимирскому воеводе».
Едва лошадь свернула в лес, из-за дерева выскочили какие-то оборванцы.
— Стой! — повелительно крикнули они и бросились к колымаге.
Один из стрельцов стремительно юркнул в кусты и исчез. Разбойники навалились на второго стрельца:
— Вяжи остатного ушкана!
Дозорившие у лесной рогатки стрельцы, заслышав крики, подняли тревогу и обступили лес.
После недолгой борьбы нападавшие сдались. Стрельцы подошли к Тане, окруженной стражей, и недоуменно разинули рты.
— Откель такое великое множество цидул у холопки?
Старший взял из вороха одну из листовок и, прочитав первую строчку, изо всех сил ударил женщину кулаком по лицу.
— Да то воровское письмо!… Да то измена нашему государю!
Связанную и избитую Таню увезли в Разбойный приказ.
План Толстого удался на славу. Все вышло так, как он задумал. Языки, изображавшие в лесу разбойных людишек, по всем улицам трезвонили о том, что случайно наткнулись на колымагу и, заподозрив недоброе, вскрыли сундуки, в которых оказались воровские письма. Никому и в голову не приходило, что Таню предали; так все, что произошло, было просто и правдоподобно.
Испробовав все пытки и ничего не добившись, дьяк, допрашивавший Таню, с отрядом рейтаров отправился в Андреевский монастырь, где ничего еще не подозревавшие Юрий и Ртищев мирно вели с монахами ученые беседы. Ворвавшись в покои, стрельцы набросились на хорвата и связали его.
— Все баба про тебя обсказала! — ошарашил дьяк иноземца.
Однако Крижанич не поддался обману и прямо поглядел в глаза дьяку.
— Не пожаловал бы ты и меня, дьяк, не обсказал бы, что баба та лаяла про меня?
Постельничий, едва живой от испуга, прижался к стене и стоял так, не смея ни вздохнуть, ни пошевелиться. Его бил озноб. Он попытался было взять себя в руки и заговорить с дьяком, но прикусил до крови высунутый язык и только беспомощно затряс головой.
Обыскав хорвата, стрельцы выволокли его на двор и бросили в колымагу.
Кое— как оправившийся Ртищев вышел, пошатываясь, за дьяком, глядя куда-то в сторону, погрозил пальцем.
— А и не соромно тебе, Юрко, за хлеб за соль за царские черною изменою воздавать?!
Но, почувствовав, как лицо заливает жгучий румянец стыда, съежился и жалко бочком двинулся к воротам. «Схватят ведь псы и меня! — думал он, исподлобья поглядывая на ратников. — Прощай, Марфенька со чадами моими малыми! Како жительствовать будете без меня?» Однако рейтары почтительно раступились и пропустили постельничего на улицу.
Очутившись на воле, Ртищев почувствовал такой приступ радости, что позабыл обо всем и, как мальчишка, помчался в поле…
Вечером усталый и разбитый, вновь полный тревоги, Федор пришел к Толстому.
— Слыхивал?
— Слыхивал, Федор Михайлович.
— И каково?
— Каково Бог положит, — вздохнул Толстой.
Неожиданно озлобившись, он больно сдавил руку постельничего.
— А не скулить ныне вместно, но думку думати, как бы нас не выдал сербин. Сам утопнет и наши головушки сиротские за собой в омут потянет.
Посовещавшись, они решили безотлагательно собрать всех членов кружка, чтобы сообща придумать, как спасти хорвата от неминуемой смерти.
* * *
Прямо из церкви, после всенощной, государь отправился в застенок. Он не узнал Юрия, до того обезображено было пыткой его лицо. Но слишком кипело еще негодование царя, «страшные» слова воровского письма еще прыгали огненными кругами перед глазами и чрезмерна была еще обида на хорвата, чтобы в груди нашелся хоть крохотный уголок для жалости и снисхождения.
— Вор! — исступленно выкрикнул Алексей, впиваясь ногтями в горло полубесчувственного узника. — Язык европейский!… Христопродавец!
Дьяки подхватили его и, усадив на лавку, подали ковш студеного кваса.
— Не трудись, государь! Дозволь нам, сиротинам, чинить допрос.
Алексей опорожнил ковш, обсосал усы и шумно задышал.
Рядом с Крижаничем повисла привязанная к столбу Таня. Тело ее представляло собой сплошной кровоподтек. На боках и бедрах висели окровавленные лоскуты кожи и мяса. Из черных провалов жутко впились в пространство невидящие, отравленные безумием, болью и ненавистью, глаза.
Государь ткнул Таню посохом.
— Спокаялась ли?
Она не ответила.
— Не дразни! — снова рассвирипел государь. — Добром обскажи, кому письма воровские везла!
Сморщив лоб и сжав кулаки, Таня из всех угасающих сил своих пыталась побороть тяжелый мрак, окутавший ее мозг.
— Руси… Туда везла… Руси… Казни!… Всю Русь казни! — выкрикнула она и потеряла сознание.
* * *
Крижанича и Таню приговорили к казни[40].
Царь долго даже и слушать не хотел о помиловании, но в конце концов сдался на слезные моления Матвеевой и заменил хорвату смертную казнь ссылкой в студеные земли, а Таню повелел заточить до конца живота в подземелье.
На Ртищева так подействовали события последних дней, что он слег в постель и прохворал до осени. Марфа не отходила ни на шаг от больного, с жертвенным терпением выполняла все капризы его. Чтобы сделать приятное постельничему, кружок перенес свои сидения в его усадьбу.
Федор, несмотря на слабость, принимал участие во всех спорах, касающихся «приобщения России к еуропейской учености». Но больше всего его интересовало преуспевание заводского дела.
Поправившись, он прежде всего отправился на железоплавильный завод.
Работа кипела вовсю. Десятки заросших дымом, грязью и копотью людей, не передыхая ни на одно мгновение, метались по двору, подобно развороченному муравейнику.
Была суббота. Вместе с церковным благовестом раздался наконец долгожданный свисток, возвещающий конец трудовому дню. Работные торопливо вышли на двор и построились долгою чередою по трое в ряд.
У ворот, за столиком, сидела Марфа и двое приказных. На земле, охраняемый стрельцом, стоял сундучок с медными деньгами.
Ртищев довольно улыбнулся и поиграл медяками.
— А добро, Марфенька, Милославский надумал медью серебро подменить.
Работные исподлобья оглядели постельничего и о чем-то горячо зашептались между собой. Один из приказных, прислушавшись, схватил со столика плеть и хлестнул по голове стоящего в первом ряду человека.
— Цыц!
Федор вырвал из рук приказного плеть.
— Не моги забижать!… То на роби иное дело, а после шабаша — не моги!
Ободренные заступничеством, работные придвинулись к столику.
— Покажи милость, господарь, не вели им медью нас потчевать.
Федор, не ожидавший такой просьбы, смущенно отошел за спину стрельца.
— Нешто не те же деньги ходячие медь?
— Те же, аль не те, не нам разбирать. То дело ваше, начальных людей… А ты выдь-ко на рынок, поглазей, в какой чести на рынке том медь!
— Выдь!… — пронеслось по рядам, смешавшимся в одну бурливую толпу. — Выдь! На серебро хлеб продают, а на медь веревки не сдобудешь, чтоб удавиться.
Ртищев сунулся к приказному.
— Так ли?
— Так, Федор Михайлович!
Постельничий пришибленно поглядел на жену, ища в ней поддержки, но ничего не дождавшись, растерянно повернулся к толпе.
— Я в недуге лежал, по то и не ведаю, что медные деньги словно бы ныне не деньги.
— Жрали бы их замест хлеба! —крикнул кто-то, покрывая все голоса.
Приказный затрясся от гнева.
— Кто дерзит? Выходи!
— Ого-го-го-го-го! —заклокотало в ответ. — Сам выдь-ко на нас!
Работные напирали к столику. Десятки рук потянулись к сундуку, подбросили его высоко и опрокинули на голову приказному. Сшибленный с ног стрелец упал на Марфу, увлекая ее за собой.
— Идем, Марфенька! — взмолился Ртищев, поднимая жену.
Марфа отказалась ехать с мужем и, под охраной спекулатарей, пошла к Гамильтон.
Федор приказал вознице везти его в Приказ.
Из Приказа он отправился домой. На пути его обогнал сильный отряд рейтаров. Постельничий любовным взглядом оглядел всадников и перекрестился.
— Токмо бы дал Господь без смертоубийства людишек угомонить.
Надевая шапку, он сокрушенно подумал: «До чего же прытки смердушки наши! Ну, никоторой выучки и тонкости европейской… Все бы им смуты смутить». Прерывая его мысли, ухнул залп. За ним другой…
У самого дома Ртищева нагнала Марфа.
— Якшался со смердами!… Спалили они завод, — перекосила она лицо и впилась ногтями в руку мужа. — Все ты! Ты!… Европеец из капустной квашни.
Постельничий выпрыгнул из колымаги.
— А не можешь противу Богом данного мужа глас поднимать. Коли так, и в хоромины не пойду!
Марфа опомнилась, испуганно поглядела на Федора.
— Ты не гневайся, Федор Михайлович. То с кручины я… Противу закона Божьего не иду, и мужа своего почитаю.
Сгорбившись, готовый разрыдаться, безвольный и жалкий, поплелся Федор за женой в хоромы.
ГЛАВА XIII
Никон, опьяненный властью, перестал считаться с законами, касавшимися церковного и монастырского управления, и действовал так, как хотелось ему.
Неприступность, ореол царского величия, которым он окружил себя, крайне не нравились даже ближайшим друзьям его, не знавшим в конце концов, какому государю служить: Алексею Михайловичу или патриарху.
Время, когда Алексей уезжал из Москвы, было для вельмож самой жестокой порой, полною унижения и издевательств. Бояре, начальники приказов, окольничие, воеводы, вся московская знать долгими часами простаивали без шапок на патриаршем дворе, дожидаясь приема.
— Все спуталось нонече, неведомо стало, кто государь, — жаловались они друг другу, с ненавистью поглядывая на покои, — Богом ли помазанный Алексей Михайлович, а либо охвостье мордовское, Никон.
Не выдержав унижения, бояре, набравшись наконец смелости, пошли к царице искать защиты против всесильного временщика.
Добившись приема, челобитчики распростерлись ниц перед Марьей Ильиничной. Окольничий, князь Петр Волконский, поднял над головой зажатую в два пальца цидулу.
— Горе нам, матушка, наша царица, — срывающимся голосом выкрикнул он. — Наступили бо последние дни. Безродные людишки именуются государевым именем!
Царица приказала челобитчику встать и, приняв от него бумагу, по слогам прочитала:
От великого государя, святейшего Никона, патриарха Московского и всея Руси, на Вологду, воеводе, князю Ухтомскому. Указал государь — царь и великий князь Алексей Михайлович всея Руси и мы, великий государь…
Боярин Михайло Салтыков, стоявший безмолвно на коленях у порога, схватился за голову.
— Вот, вот… Чуяла, матушка — «и мы, великий государь»… Ах, охальник!
Марья Ильинична с негодованием швырнула цидулу на стол.
— Доподлинно, велико дерзок сей мних!
Хованский подполз к государыне и звучно поцеловал соболью опушку на ее платье.
— А мы, князь-бояре, нонече те токмо ниже мнихов безродных, но и паче смердов почитаемся у патриарха.
— Токмо женкам да девкам и праздник нонче, — подхватил Волконский, — токмо оне во всяко время невозбранно ходят к благословению. Тем нонече время, и челобитные принимает от них патриарх невозбранно, и грехи им отпущает, удалясь от людских очей в опочивальню.
Царица, с большим участием выслушав челобитчиков, приказала немедленно вызвать Никона.
Патриарх выслал к послам своего келаря.
— Волим иметь беседу лик к лику с патриархом, — объявили послы.
Узнав о дерзости царицыных людей, Никон сам вышел на крыльцо.
— Како рекли? — тонкой сверлящей струей попустил он сквозь зубы и сдвинул брови.
— Волю государыни царицы мы со смирением выполняем, — ответили послы с поклоном.
И в один голос, едва скрывая злорадную усмешку, передали приказ царицы.
Никон выпрямился и поднял к небу руку.
— Изыдите и памятуйте: священство превыше царствования!
И, повернувшись к двери, ушел в покои. С того дня Марья Ильинична, и ранее недолюбливавшая патриарха за введенные им новшества, окончательно возненавидела его. Она ничего не сказала мужу, а начала действовать исподволь, через своего отца. Милославский, в свою очередь, осторожно, пользуясь каждым случаем, натравливал государя против Никона.
Алексей медленно, но неуклонно, поддавался наушничанью, все чаще решал дела по совету врагов Никона и тем, сам того не замечая, освобождался от влияния патриарха и охладевал к нему.
Уловив перемену в царе, Никон нарочито перестал с ним встречаться и заперся в своих покоях.
— Сам пожалует к нам. Не обойтись ему без мудрости нашей, — уверенно говорил он келарю, — где ему, духом слабому, Россией без нас управлять. А я не пойду, священство превыше царствования… Пущай сам первый пожалует!
Слова эти какими-то путями дошли до Милославского. Он тотчас же отправился с доносом к царю, прихватив с собой заодно челобитную духовенства на патриарха.
— И не токмо вельможи, священицы и мнихи ропщут на Никона, — едва войдя в терем и приложившись к царевой руке, выпалил Илья Данилович.
Алексей взял челобитую у тестя и передал ее дьяку.
— Чти!
Дьяк перекрестился и, свернув трубочкой губы, начал:
«Прежние пошлины с духовенства за рукоположение брать он не велел, токмо новый порядок установил: ставленникам велел привозить отписки от десятников и от поповских старост, где кто в какой десятине живет; за такою отпискою пройдет недели по две и по четыре да харчу станет рубль и два; придет с отпискою к Москве и живет здесь недель по пятнадцать и по тридцать, и становится поповство рублев по пяти и по шести, окромя своего харчу…»
Царь слушал, закрыв глаза и покачиваясь из стороны в сторону.
— Эк, над меньшой братией глумится! — сплюнул он, когда дьяк окончил.
Милославский изобразил на лице своем величайшее страдание:
— И эдакий жестокосердный и недостойный дерзает именем государевым именоваться!
Подзадоренный царь засучил рукава.
— А и отпишу ж я ему!… Так глаголом письменным зашибу, до века не опамятуется.
Усевшись за стол, он принялся строчить гневную цидулу патриарху.
* * *
На Москву прибыл грузинский царевич Теймураз.
Улицы, по которым должен был проехать царевич, запрудили огромные толпы. Окольничий Богдан Матвеевич Хитрово выбился из сил, но продолжал вместе с отрядом батожников усердно размахивать немеющими руками, наделяя палочными ударами всякого, кто осмеливался слишком выдвинуться вперед.
Вдруг взгляд Хитрово упал на патриаршего дворянина. «Погоди ужо, Никоново чадо, — сладко зажмурился он, — отменно попотчуешься», — и, улучшив удобное мгновение, ударил дворянина изо всех сил по спине:
— А не совалась бы опарушка из корытца!
Дворянин взвизгнул и повернулся к окольничему.
— Пошто бичуешь? Не простой я, чать, пришел сюда, а с делом.
Окольничий притворно удивился и отступил.
— А ты кто таков?
— То-то ж, кто я таков! — запальчиво ответил обиженный. — А патриарший я человек, да с делом посланный от государя патриарха!
Люди, стоявшие подле дворянина, со страхом попятились от него. Еще недавно и сам Хитрово, при упоминании патриаршего имени, струсил бы не меньше любого простолюдина. Но сейчас он хорошо знал, как изменились отношения государя к Никону, и потому, кроме наслаждения от стычки, он не испытывал ничего.
— От государя патриарха? — взмахнул он палкой и, крякнув, как дровосек, еще раз ударил дворянина. — А не чванься, самозваного государя холоп!
Избитый прорвался сквозь толпу и, извергая потоки проклятий, побежал к патриаршим покоям.
Нетерпеливо выслушав печалование, Никон, багровый от оскорбления, ударил по столу кулаком.
— Так и молвил «государь самозваный»?
— Так и молвил, государь патриарх!
— Погоди же, проклятый!
* * *
Поутру в Кремль пришли три архиерея — послами от Никона.
— Разыщи дело, царь-государь, — поклонились они в пояс царю. — Не попусти издевы над людьми святейшего патриарха. Сними невольное прегрешение с души своей и воздай поделом окольничему.
Алексей милостиво обошелся с послами, долго беседовал с ними, но ни одним словом не обмолвился о деле, за которым они пришли.
Только в самом конце беседы он многозначительно переглянулся с Морозовым и Милославским и, будто между прочим, обронил:
— А государили на Руси два государя, да приходились они отцом и сыном друг другу, а нам — дедом да батюшкою. Ныне же един государь царь и великий князь всея Руси мы, Алексей Михайлович!
И благодушно улыбнулся архиереям.
— Так ли, преосвященные?
Послы что-то проворчали в бороды и поспешили уйти.
* * *
В Успенском соборе, по случаю двунадесятого праздника, должно было состояться торжественное служение.
Патриарх, в ожидании государя, нарочито долго оттягивал начало обедни. Он заметно волновался. Маленькие круглые глаза его, так недавно глядевшие на весь мир, как на свою вотчину, потускнели, потеряли могущество и жалко бегали по сторонам, как будто искали защиты и участия. Шаги патриарха стали неровными, неуверенными, негнувшаяся раньше спина жалко, по-стариковски сгорбилась.
Время шло, а государь все не приезжал.
— Почнем во имя Господне, — чужим, сдавленным голосом объявил наконец священникам и иеромонахам, облаченным в сверкающие ризы, патриарх.
В дверях, ведущих в алтарь, показался князь Юрий Ромодановский.
— Благослови на вход.
— Входи!
Ромодановский шагнул к Никону.
— Не будет государь нынче во храме. Гневен царское величество на тебя. Сказывает царь, что пишешься ты великим государем, а у нас един великий государь — царь.
Никон недоуменно пожал плечами.
— А называюсь я великим государем не сам собою, но так восхотел и повелел его царское величество. Свидетельствуют о сем грамоты, писанные его рукой.
Не глядя на князя, он разбитой походкой направился к царским вратам.
— Благослови, владыко! — раскатисто рявкнул архидиакон.
— Благословен Бог наш всегда, ныне и присно, и во веки веков, — зло процедил патриарх, чувствуя, как странно забилось вдруг сердце и заломило правый висок.
Медленно и скучно тянулась обедня. Настроение Никона невольно передавалось духовенству и молящимся. Однако под конец патриарх приободрился и как будто повеселел. Приказав ключарю поставить у выхода сторожей и никого не выпускать из собора, он вышел на амвон и внятно, по слогам, отчеканил:
— Ленив я был вас учить! Не стало меня на сие, от лени я окоростовел. И вы, узрев мое к вам неучение, окоростовели от меня.
Он умолк, точно сбившийся со знакомой тропинки слепой, испуганно ощупал вздрагивающими пальцами воздух и всем туловищем подался вперед.
Сквозь щели царских врат, с затаенным дыханием наблюдали за патриархом монахи.
— От сего дни, — крикнул вдруг Никон, задыхаясь, — я больше не патриарх вам! Ежели же помыслю патриархом быть, то буду анафема!…
Монахи выбежали из алтаря.
— Братие, не попустим!… Кому он убогих нас оставляет?
Верные патриарху людишки подхватили вопли монахов и метнулись к амвону.
— Кому ты убогих нас оставляешь?… Смилуйся, государь, патриарх!
Никон перекрестился и вытер рукавом глаза.
— Кому вам Бог даст и пресвятая Богородица изволит, к тому и прибегнете!
Он скрылся в алтаре и вскоре вернулся с мешком, в котором было припасено простое монашеское одеяние.
— Помилуй!… Не покидай нас, убогих, — стонали молящиеся.
Монахи вырвали мешок из рук патриарха.
— Не дадим! Негоже святейшему всея Руси государю патриарху в одежды мнихов простых рядиться.
Немощно опираясь на жезл, Никон поплелся в ризницу, вернулся в мантии с источниками и в черном клобуке.
— Благослови вас Бог, — низко поклонился он и, не слушая увещеваний, направился к выходу.
* * *
Больше месяца патриарх не выходил из своих покоев, тщетно дожидаясь доброй вести от государя. Но Алексей, подстрекаемый женой и ближними, не хотел и думать о примирении.
Поняв, что царь не протянет первым руки, Никон решился на последнюю хитрость — написал Алексею униженную цидулу, в которой просил пожаловать ему келью, освободив от патриаршества.
Всю ночь провел Никон без сна. Мысли о том, что сила и слава его так неожиданно рухнули и, может быть, никогда уже не вернутся, истощили его, довели до отчаяния.
— Придет! Утресь придет! — упрямо долбил он, чтобы как-нибудь заглушить в себе безрадостные предчувствия. — В собор пожалует и сызнов другом наречет своим.
Но слова пусто отдавались в мозгу, не успокаивали. Утром Никон явился в собор в простом монашеском одеянии. В алтаре его дожидался князь Алексей Трубецкой.
— Царское величество повелел тебе цидулу вернуть, — подал князь бумагу Никону, — а еще сказывал, чтобы ты патриаршество не оставлял; келий же на патриаршем дворе великое множество.
Потемневший Никон, едва сдерживаясь, чтобы не выдать своего жестокого огорчения и разочарования, резко бросил князю в лицо:
— Уж я слова своего не переменю, да и дано у меня обетование, чтоб патриархом не быть.
И, гордо выпрямившись, пошел из собора через Красную площадь на Ильинку, к подворью построенного им Воскресенского монастыря.
ГЛАВА XIV
Войны с Польшей, Швецией, Крымом и Турцией не прекращались, пожирали толпы людей, разоряли страну.
Все помыслы царя и ближних были обращены не на стремление к заключению мира, а на то, чтобы усилить наемные иноземные войска и обучить русские рати по европейскому образцу.
Народ давно уже вместо хлеба питался серединной корой, травами и кореньями. Пустели деревни, села и города. По Руси гуляла голодная смерть. Из заколоченных изб далеко по полям и дорогам разносился жуткий запах мертвечины. Наступил неслыханный с давних лет мор. Со всех концов земли приходили страшные вести.
Алексей забросил все потехи свои и проводил время в сидениях с ближними, в посте и молитве. Он осунулся, потемнел; глубоко запали и потускнели его, всегда благодушно улыбавшиеся досель, голубые глаза, грузное тело разбухло, сделалось тяжелым и дряблым, как перекисшая опара в квашне.
Когда ему донесли, что в Руси вымерло от морового поветрия более семисот тысяч человек, а в самой Москве — до семидесяти тысяч, он наложил на Кремль строжайший трехдневный пост.
Примолкли двор и палаты кремлевские. Смыло смех и людской говор. Скоморошьи стаи и музыканты попрятались в подземелья и темные уголки, чтобы видом своим не нарушить царившей вокруг мрачной торжественности. Тоскливо, точно дубравою заглушенный вой голодных волков, припадали к земле великопостные перезвоны.
Страстно прижимая руки к груди, не спуская проникновенного взгляда с распятия, на коленях, молился царь.
— Помяни души усопших раб твоих, имена же их ты, Господи, веси! — бился он об пол лбом. Христанские кончины живота нашего, безболезненна, непостыдна, мирна и доброго ответа на страшном судище Христовом просим! Избави от лютых смертей!… Избави!
Но чем больше молился Алексей, тем тревожнее сжималось сердце его и страх, неясный, непроизвольный, казавшийся поэтому еще более неизбывным, отравлял все существо. Подле государя неотлучно дозорили Ртищев и Милославский. В часы, когда, измученный молитвою и поклонами, Алексей укладывался на жесткую подвижническую постель, искренно опечаленный постельничий подползал на брюхе к кровати и с великой тоской заглядывал в желтое царево лицо.
— Не тужи!… Не надрывай сердца моего, холопьего, — всхлипывал он, лобызая ноги царя. — От Бога все… Не нам сетовать на волю его пресвятую.
Его хрупкая, полудетская спина жалко вздрагивала, острые приподнятые плечи почти касались ушей. Он говорил без конца, стараясь подыскать такие слова, которые могли бы утешить безмолвно слушавшего государя. Он готов был на самую тяжелую жертву, только бы вернуть этим покой «благодетеля и владыки». Но нужных слов не было. Растопыренные пальцы гневно скребли половицу, и тщетно напрягался до последних извилинок мозг в отчаянной попытке найти слово, которое принесет спасение Руси и тем развеселит царево сердце…
Когда трехдневный пост окончился, Алексей почувствовал себя бодрее. На него как будто снизошло умиротворение — так бездомный бродяга, случайно забредший на позабытый, заросший бурьяном и крапивой погост, неожиданно умиляется сердцем перед лицом сладко дремлющей вечности.
Устроившись подле окна, царь задумчиво глядел на тихую площадь, на перистые облачка, ласково приникшие к лазури неба, и чувствовал, как душа его преисполняется благодатью. А как хорошо было сознавать, что и это небо, и весь необъятный простор живут в нем, как живет он в них без личных желаний, без жалких и нищих человеческих дум, приковывающих вселенскую душу к земле!
— Верую, Господи, верую в жизнь бесконечную и не ратую на кручины житейские, — шептал он, улыбаясь блаженной улыбкой.
А в соседнем тереме уже дожидались с докладом Милославский, Матвеев и Ордын-Нащокин.
Ртищев за спиной царева кресла робко переминался с ноги на ногу, обдумывая, чем бы привлечь к себе внимание государя.
Тихо, мягким шепотком, беседовали вельможи о делах государственности. С недавних пор они забросили споры о преобразовании Руси. Страх возможного ослабления военной силы заставил их позабыть обо всем, отдать все силы на то, чтобы изыскать средства к содержанию войск и не подать им повода для ропота.
Алексей, убаюканный тишиной, вздремнул. Постельничий, зажав для большей верности пальцами нос и стиснув губы, бочком выбрался в сени.
— Тсс! — погрозил он пальцем, входя к вельможам. — Опочивает.
Милославский недовольно причмокнул.
— Обрел, тоже, время для опочивания.
— Тсс! — присел на корточки и испуганно вобрал голову в плечи Ртищев.
Но советники, не обратив на него внимания и посовещавшись между собою, вошли к государю.
Откинув голову на спинку кресла, государь храпел. Один глаз его был полуоткрыт, на прилипшей к щеке рыбной крошке копошилась стайка трапезующих мух.
— Кш, оголтелые! — нарочито громко крикнул Нащокин и взмахнул рукой перед самым носом царя.
Алексей мотнул головой и очумело уставился на ближних.
— Как почивать изволил, царь? — поклонился в пояс Матвеев.
Алексей облизал губы и расплылся в счастливой улыбке.
— Зрел я, будто в чертогах хрустальных белокрылые херувимы благословляют меня…
Он протянул руку к столу. Вельможи, отталкивая друг друга, бросились за квасом. Ртищев скользнул угрем между ног Милославского и вцепился в ковш.
— Испей, царь-государь.
Напившись, государь довольно крякнул и перевел взгляд на тестя.
— К чему бы во сне херувимов зрети?
— К казне… Не инако, казну обретешь…
Алексей незло погрозился.
— И лукав же ты… Клонишь к тому, зрю уж, чтобы сызнов меня тревожить беседами государственными.
Он помолчал и вдруг с умилением повернулся лицом к окну.
— Ты на небеса воззрись, на землю пречудную, на благодать Божию, что дадена нам и в былинке остатней немощной, и в солнце могутном, и в птице пернатой. В сем едином лишь радости человеческие, а не в суете сует… Да уж быть посему. Не отстанешь, ведь, от тебя. Выкладывай, что ли.
Усевшись на лавку, Илья Данилович без долгих рассуждений прямо объявил:
— А государственной казны нет нисколько, а служилых людей, казаков и стрельцов в городах прибыло, жалованье им дают ежегодно, докуки тебе от служилых людей, дворян и детей боярских большие, а пожаловать нечем.
Вся разнеженная умиротворенность, в которой пребывал с утра государь, мгновенно рассеялась.
— Не можно нам свары заводить со служилыми, — воскликнул он, вскакивая с кресла. — На них и держава держится наша.
— То-то мы и речем, — подхватили дружно советники, — без служилых ты, государь, что орел без когтей, а либо христианин без креста!
Матвеев торопливо достал из кармана бумагу.
— А и надумали мы хилыми умишками, государь…
Он откашлялся, расправил бумагу и приступил к чтению.
Уткнувшись в бороду кулаком и собрав складками кожу на лбу, царь внимательно слушал.
— Гоже ли? — спросил он робко, ни на кого не глядя, когда Артамон Сергеевич, окончив чтение, положил на стол план нового налога.
— Гоже! — ответили все хором.
Помявшись немного, Алексей неуверенно подписал бумагу.
— Быть посему. А там, как рассудит Господь.
Вскоре по всей Руси на площадях приказные огласили новое царево постановление:
«Пожаловал людишек своих царь-государь налогами: с торговых людей — сбор пятой деньги[41] и рублевый налог со двора; с духовенства и служилых — сбор полтинной и полуполтинной деньги; да с оемесленников, и крестьян двух с половиной деньги[42]».
Сборщики податей тотчас же приступили к обходу дворов. Никакие мольбы не трогали их. Они уносили все, за что только можно было выручить хоть какие-нибудь деньги. Едва государь подписал постановление о налоге, пришла новая беда: из обращения стали исчезать мелкие монеты.
Но Милославский нашелся и здесь. По его совету, царь приказал рубить серебряные ефимки на четыре части и на каждую долю накладывать клеймо: «двадцать пять копеек». Таким образом, стоимость ефимка поднялась в два с лишним раза. Разница в стоимости целиком шла в казну.
Цены на товары, благодаря новым деньгам, росли с необычайной быстротой. Стоимость же медных денег падала все более и более. Довольные вначале своей затеей, царь и ближние вскоре поняли, что денежные дела безнадежно запутываются. Не унывал один лишь Милославский.