— Все то вы, мужи, как един! Закружите, завертите девичьи сердца наши непорочные, а сами, как соколы, встряхнулись, крылами взмахнули и нету вас!… А я-то думала, Федор-де не из таковских!
Хотя Федор продолжал ничего не понимать, сравнение с соколом весьма польстило ему.
— Да оно хоть и сокол я, сдается, не клевал будто я сердца боярышни… Чтой-то не разумею.
Анна подошла вплотную к гостю и строго поглядела в его глаза.
— Лукавишь!… Иль не зрю я, что иссохлась Марфинька по тебе?
Она усадила опешившего постельничего на лавку и принялась рассказывать, как тает от любви к нему боярышня.
* * *
Ртищев ушел от царевны преображенный.
— Ну, какой я муж ратный, коли ворона убить не могу? — настойчиво спрашивал он и с наслаждением повторял слова, сказанные ему царевной:— Мое дело ученья свет возжечь в сердцах человеческих, а не из пищалей палить… Так ли?
— Так, так! — поддакивали собеседники и спешили отделаться от навязчивого постельничего.
У Троицких ворот, по дороге к царю, Федор встретился с Львовым.
— Здорово, воевода! — ядовито ухмыльнулся князь, свысока оглядывая Ртищева.
— Ну, какой я воевода, коли ворона убить не могу, — воспользовавшись случаем, остановился Федор.
— Доподлинно, — охотно подтвердил Львов, — воевода из тебя, что попу из бабьего сарафана риза.
Ртищев так был занят своими мыслями, что не понял обидной шутки.
— Вот, вот… Тоже и я реку! Еще греческие филосопы поущали…
Князь заткнул пальцами уши и трижды сплюнул.
— Не погань ты слуху нашего словесами языческими. За твои за филосопии, кол бы осиновый тебе всадить да в монастыре Андреевском на крыльце приладить на радости еретикам.
Федор растерянно попятился и обратился к дозорному стрельцу:
— Ну, обскажи хоть ты… Я ему про воеводство…
Но тотчас же осекся и почти бегом направился к царевым палатам.
Алексей, предупрежденный сестрой, встретил Ртищева с широкой, во все лицо, улыбкой.
— Едем?
— Коли воля твоя, еду, преславный…
— А может, застанемся?
Постельничий упал в ноги царю.
— Застанемся, государь! Ну какой я муж ратный, коли из пищали ворона убить не могу?
Царь помог встать Ртищеву и обнял его.
— А слыхивали мы от сестрицы, будто смутил ты сердце боярышни Марфы… Так ли?
— Так, государь! — залился гордым румянцем постельничий.
— Коли так, вместно тебе и побрачиться с нею.
— Коли воля твоя, государь…
— И добро. Быть по сему.
ГЛАВА VII
После женитьбы Ртищев забросил все свои дела и ни на минуту не разлучался с женой. Он старался предугадать каждое желание Марфы, потакал малейшей ее прихоти. В первое время молодая стойко переносила присутствие мужа. Иногда ее просто забавлял этот маленький человек, наряженный в польский жупан, вечно суетившийся и строивший самые неразумные планы преобразования государства. Но вскоре ей прискучили бесконечные ласки, слюнявая любовь и постоянная болтовня мужа.
— Ты бы, чем дома сидеть, — предложила она однажды, — творил дела какие добрые во имя Христово.
Ртищев, как всегда, увлекаясь, страстно ухватился за мысль жены. Едва дождавшись утра, он отправился к ближайшей церкви и там, склонившись перед распятием, долго и смиренно вымаливал благословения на какой-либо достойный христианина подвиг. После обедни, разомлевший и ни до чего не додумавшийся, он пробрался в алтарь и таинственно поманил к себе священника.
— Жажду подвигов христианских, отец, а за что приняться — в толк не возьму.
Поп одобрительно покачал головой.
— Похвально, чадо мое, гораздо похвально.
И с едва скрытым презрением оглядел жалкую фигуру постельничего. «В колпак бы тебя обрядить, чтоб малых чад потешал, вон оно тебе дело какое под стать», — подумал он, а вслух с чувством произнес:
— А хочешь великое добро сотворити, внеси лепту свою на храм сей и да почиет на тебе благодать дара духа свята.
Ртищев, ожидавший дельного совета, раздраженно поморщился.
— У тебя, отец, токмо и глаголов, что о лепте на храм сей да о нуждах своих. Ты бы хоть единожды иному деянию вразумил.
Но, тотчас же раскаявшись, виновато уставился на образа:
— Прости, Христа ради, лютость мою… Ныне же внесу тебе свою лепту, токмо вразуми на подвиг.
Поп обещал подумать и дать к вечерне ответ.
Федор, томимый жаждой сделать что-либо такое, что было бы угодно Богу и пришлось бы по нраву Марфе, затрусил на своем скакунке по улицам. Несмотря на праздничный день, улицы были почти пусты. Лишь изредка попадались дозорные да, обдавая пылью, с треском и грохотом проносилась одинокая колымага.
Постельничий свернул к окраине. Порасспросив у приказных о жителях, он решил наиболее нуждающихся одарить богатой казной. Мысль показалась ему удачной. Он приободрился и повеселел.
— Всех одарю… Достойных и недостойных!
Однако чем ближе подъезжал он к заставе, тем неприятней скреблось в груди чувство какой-то странной неудовлетворенности. «Ну, пожалуешь их казной, а на долго ли умилишь тем их жизнь? — думал он. — Токмо и радости, что напьются с гладу и в сугубые грехи ввергнут души свои…» Вдруг он остановил коня и шлепнул себя ладонью по лбу.
— Эвона!… Погоди!…
И в страшном возбуждении поскакал домой.
— Надумал я, Марфинька! — воскликнул он, повисая на шее у жены. — Грядет час, в кой ни единого на Москве не застанется хмельного человечишка!
Марфа высвободилась из объятий мужа и показала ему рукой на лавку.
— Садись, а там и потолкуем.
* * *
Вскоре, испросив разрешения у государя, постельничий занялся постройкой огромного приюта для пьяниц. Он так увлекся своей новой затеей, что почти не бывал дома и совсем позабыл о существовании Андреевского монастыря.
Марфа, предоставленная самой себе, с первых же дней заскучала. Ей нечем было заполнить свои дни, и они проходили, один за другим, долгие и безрадостные. Федор возвращался с работы ночью и заставал Марфу уже в постели. Наклонившись к жене, он с отеческой заботливостью и нежностью глядел на похудевшее лицо ее, не смея громко вздохнуть, чтобы не потревожить ее тихого сна. Но Марфа не спала, чувствовала на себе взгляд мужа. Ей становилось жалко его, хотелось привлечь его к себе, поделиться с ним своей тоской, и она готова была протянуть к нему руки, мягко-мягко окликнуть его — но еще плотней закрывала глаза и гадливо кривила губы…
Осенив крестом жену, Федор бочком уходил к себе, и помолясь, укладывался в постель. Поутру, едва потрапезовав, он садился на своего скакунка и мчался к месту постройки.
Быстро, точно из-под земли, выросли затейливые хоромы. Ртищев не жалел казны на украшение и внутреннее убранство приюта. Все терема были расписаны нарочно приглашенными для этого иноземными мастерами. В трапезной на стенах был изображен ад, в котором на раскаленных углях извивались в страшных корчах грешники, имевшие в земной жизни пристрастие к вину, а на подволоке, у престола Господня, ликовали, предаваясь обжорству и пьянству, трезвенники и постники.
В день открытия приюта сонм духовенства служил торжественное молебствование со здравицей «великому заступнику человеков противу козней лукавого, рабу Божию Феодору». Вся московская знать собралась в приют. Федор восседал в высоком кресле и, сложив руки на животе, застенчиво выслушивал поздравления.
Гости пировали и бражничали до поздней ночи. Отяжелевшие от обильных возлияний, попы неустанно перед каждой чарою хрипели хозяину многая лета, лезли к нему лобызаться. Ртищев, полный сознания своего величия, важно оттопыривал губы и почти все время молчал.
— Пейте, кушайте на добро здоровье! — изредка, как заученный урок, повторял он.
Толпы людей загромоздили улицу, примыкавшую к приюту, давили друг друга, вступали в бой за лучшее место. Каждому хотелось хоть одним глазком взглянуть на ломившиеся от яств столы.
— Эк бы в хоромины допустили! — то и дело вслух мечтали людишки, залепившие окна трапезной. — Токмо бы погладить того пирожка да бражки нюхнуть!
Им отвечал бесшабашный смех забулдыг.
— Дурехи! Нешто не для вас хоромы поставлены?
Задирая головы, забулдыжные люди, бродяги бездомные, торжественно, в тысячный раз, повторяли:
— При-ют для пьяниц… Так и прописано; для, дескать, пьяниц!
Наконец пир окончился. Дремавшие в сенях холопы, услышав оклик дворецких, ринулись в трапезную и понесли к колымагам перепившихся до бесчувствия господарей и попов.
* * *
Ртищев завел дружину, которая с утра до ночи расхаживала по Москве, подбирая пьяных.
Приют был всегда переполнен. Каждый, кому нечего было есть или становилось невмоготу жить без крова, подбирался поближе к усадьбе постельничего и, прикинувшись пьяным, валялся наземь, оглашая воздух площадной бранью и разбойными песнями.
— Боже мой, Боже мой… Потеряли людишки человеческий образ, — заламывал Федор руки в истинной скорби и слезливо глядел на безучастную жену. — Нешто пойти?
И, не дождавшись ответа, спешил на улицу.
Остановившись над «спасаемым», он тут же, на глазах огромной толпы зевак, принимался читать заговор против запоя.
— Слышишь ли, диавол? Слышишь ли, змий зеленый? — восклицал он, обегая трижды вокруг «пьяного».
— Слышу, — следовал обыкновенно ответ, сопровождаемый отвратительными ругательствами.
Федор срывал с себя шапку и чертил над лицом мужика таинственные знаки.
— Ты, небо, слышишь, ты, небо, видишь, что хочу я сотворити над телом раба…— Он подталкивал ногой отчитываемого и кричал:— Имя?
Кто— либо из дружинников или толпы называл первое приходившее на ум имя. Тогда Ртищев продолжал:
— Тело Маерено, печень тезе. Звезды вы ясные, сойдите в чашу брачную, а в моей чаше вода от загарного студенца.
Двое дружинников прыгали на живот «пьяного» и, жестоко колотя себя в грудь, подхватывали рыкающими голосами:
— Месяц ты красный, сойди в мою клеть, а в моей клети ни дна, ни покрышки! Солнышко ты привольное, взойди на мой двор, а на моем дворе ни людей, ни зверей!
Ртищев взмахивал рукой, и вся толпа тянула проникновенно за ним:
— Звезды, уймите раба от вина; месяц, отврати раба от вина; солнышко, усмири раба от вина.
После короткого молчания постельничий поднимал высоко руку и властно изрекал, изгоняя зеленого змия:
— Слово мое крепко. Аминь.
Дружинники уносили «спасенного» в приют, разделенный, по. совету приходского попа, на три части: для хмельных, протрезвившихся и исправившихся.
Ровно в полдень, Федор, строгий и полный сознания важности творимого дела, являлся в приют. За ним, навьюченный книгами из священного писания, выкидывая ногами кренделя и строя уморительные рожи, двигался приютский староста, исцеленный по убеждению постельничего от «пагубного пристрастия к зеленому змию».
— Смердит! — брезгливо дергал носом постельничий.
Староста бросал книги на стол и, растворив окно, злобно плевался.
— Ироды не нашего Бога! Колико раз наказывал я вам подпущать благодетелю нашему вольного духу.
Ртищев восхищенно взглядывал на старосту и садился за стол.
— Во имя Отца и Сына и Святого Духа!
— Аминь! — отвечали «протрезвившиеся».
Начинался урок.
Староста стоял на коленях, лицом к слушателям, и, колотясь время от времени об пол лбом, пришептывал:
— Во!… Вот так премудрости… А и да нашинские, православные!
Наконец, перекрестившись в последний раз, Ртищев закрывал книгу и бессильно запрокидывал голову.
— Прониклись ли, люди?
— Прониклись!
Староста, зайдя за спину господаря, подмигивал кому-либо из товарищей. Лица призреваемых заметно оживлялись. К столу подползал посол.
— Благодетель, — произносил он с расстановкою, — дозволь ударить челом.
— Восстань, сиротина, ибо токмо пред Господом вместно на коленях стоять человекам, — отвечал Ртищев.
Челобитчик всхлипывал и протягивал к нему руки.
— Не восстану, покель не смилуешься над нами!
— А коли Божье дело, уважу, — милостиво изрекал постельничий.
Призреваемые срывались с мест, точно подхваченные ураганом.
— Неужли ж не Божье, коли без похмелья не миновать помереть нам без малого!
Ртищев возмущенно поднимался и отступал ближе к двери.
— Так-то вы прониклись глаголом Божьим?
Староста припадал к его руке и с чувством восклицал:
— Благодетель!… Ты ли, кладезь премудрости, не разумеешь, что пьяному без похмелья тверезым не быть? Токмо по чарке единой, задави ее брюхо ежовое!… Чтоб добежал бес из души христианской, яко бежит от лица Господа ненавидящий имя его… Токмо по чарке, брюхо ежовое!
— А не дашь, — перебивая друг друга, кричали людишки, — в Москва-реку бросимся, утопнем! На тебя смертный грех перекинем.
Перепуганный угрозами, Федор устремлял взгляд на иконы.
— Нешто по единой чарке на смерда?
И сурово поднимал к небу руку:
— Даете ли обетование в остатний раз ныне пить и закаяться до скончания живота?
— Даем, благодетель!
Пошептавшись со старостой, постельничий удрученно качал головой.
— Быть по сему. По единой отпустится вам.
Так происходило изо дня в день до тех пор, пока однажды, подожженный перепившимися призреваемыми, приют не сгорел до основания.
ГЛАВА VIII
Марфа почти не вставала с постели. Она осунулась, постарела, постоянно брюзжала. Федор боялся показаться ей на глаза и держался так, чтобы присутствие его не было заметно в хоромах. Только в большие праздники он брал на себя смелость приглашать в гости кое-кого из близких своих друзей и униженно упрашивал жену поддержать заведенный «иноземный порядок» и показаться гостям.
Марфа неохотно вставала и, набелившись, ненадолго выходила в трапезную.
Тень улыбки, малейшее оживление Марфы — наполняло истосковавшееся по ласке сердце Ртищева глубокой радостью и надеждою. Он готов был расцеловать гостей, сумевших вывести из оцепенения его жену. Но зато всякое неосторожное слово приводило его в бешенство. Он резко останавливал каждого, чьи шутки и болтовня действовали, по его мнению, раздражающе на Марфу. С людьми же, осмелившимися сказать ей открыто грубость, он порывал навсегда.
Так случилось с раскольничьим попом Логгином. Несмотря на различные взгляды на веру, Федор относился к Логгину с большим уважением и старался поддерживать с ним дружбу. На ехидные насмешки друзей он гордо отвечал, что «всяк, кто исповедует Иисуса Христа, приходится ему братом», и ссылался на государыню, поминавшую в своих молитвах ревнителей старины.
Встретив однажды Логгина на улице, постельничий зазвал его к себе, чтобы на досуге побеседовать о делах веры. Марфа, узнав о приходе раскольника, пожелала выйти к нему.
До появления жены Ртищев был ласков с попом, почти во всем с ним соглашался и даже попросил «изъять дух недугующий в сердце рабы Божьей Марфы». Поп говорил с ним так же дружелюбно, ласково, но когда Марфа, почтительно склонившись, вошла в трапезную и сложила на груди руки в ожидании благословения, Логгин, схватив вдруг шапку, попятился к двери.
— Нету тебе благословения моего!… Гораздо ты набелена… И лика не видно!
Федор вспылил, подскочив к гостю, брызнул ему слюною в лицо.
— Ты, протопоп, белила хулишь, а без них и образа не творятся!
Логгин легким пинком далеко от себя отшвырнул постельничего.
— Пшел прочь, Никоново охвостье!… Недостоин ты про образа поминать.
Ртищев ринулся к нему, все опрокидывая на своем пути и вереща:
— Раскольник!… Ворог церкви Христовой!… Вор!
Но протопоп не слышал его — гордо запрокинув голову, постукивая тяжелым посохом, он уже ушел со двора. Марфа с уничтожающей усмешкою поглядела на мужа.
— А кого еще удосужишься мне на потеху доставить?
Федор вобрал голову в плечи и прижался к стене. Марфа вышла из трапезной, изо всех сил хлопнув дверью.
Тогда, прокравшись в сени, Федор приказал дворецкому немедленно снарядить холопов в погоню за Логгином.
Людишки, вооруженные дрекольем, выстроились на дворе. Постельничий принял на себя командование и, пылая жаждой отмщения, пошел на врага. Однако дойдя, до ближайшего переулка, он неожиданно изменил план действий и, распустив рать, помчался с челобитного к патриарху.
* * *
Собрав на Арбатской площади огромную толпу, Логгин и другие раскольничьи пророки произносили страстные проповеди, призывая народ к борьбе с никонианами.
Уже смеркалось, когда Логгин, благословив народ, зашагал на покой в ближайшую часовенку.
В глухом переулке его вдруг окружили монахи и, связав, поволокли в застенок.
Сам патриарх чинил допрос протопопу. Присутствовавший тут же Федор, ехидно скаля зубы, тыкал в лицо Логгину кистью, смоченною белилами:
— Накось, отведай радости бабьей… Попотчуйся!
Никон с улыбкой удерживал постельничего и продолжал допрос.
Узник упрямо молчал.
— Опамятуйся, протопоп! — в последний раз предложил патриарх. — Все отпущу тебе и пожалую великими милостями, ежели отречешься от ереси.
Логгин гневно воскликнул в ответ:
— А не имат власти двурожный зверь судити христиан православных!
— В железа его! — бешено затрясся Никон. — В яму его, христопродавца!
* * *
Со всех концов страны приходили на Москву печальные донесения. На Украине волновались казаки, шведы и поляки продолжали наступление, а внутри страны все жарче разгорались огни мятежей.
Вольница Корепина выросла в войско, соединилась с другими ватагами и сеяла смерть среди помещиков и царевых людей.
На борьбу с мятежниками выступила сильная рать рейтаров. Рейтары никого не щадили, сжигали на пути своем деревни, села, нивы и пастбища.
У нижегородских лесов они соединились в один стан и вступили в бой с главными силами вольницы.
Враги безжалостно уничтожали друг друга. Горели леса. Объятые пламенем люди теряли рассудок, сгорали заживо, но не сдавались. Трупы заполонили дороги, отравив воздух удушливым смрадом. Запах мертвечины пропитал одежды, тела и души живых.
— Поддайтесь на милость царя, — предлагали рейтары, сходясь лицом к лицу с отрядами мятежников.
— Краше смерть, чем лютый глаз и неволя у царевых и никоновых воров! — ревела ватага и бросалась в смертную схватку.
Однако рейтары были вооружены с ног до головы; каждый день прибывали к ним на подмогу новые силы и у них было много обозов с прокормом. Под конец полуголодные ватаги не устояли, откатились глубже, в лесные трущобы. На Москву поскакали гонцы с вестью о «славной победе над воровскими людишками».
После трехдневного отдыха Савинка собрал сход.
Извещенные людьми из вольницы, сюда пришли окольными путями выборные от посадских, торговых и черных людишек, от городских простолюдинов, от крестьян, ремесленников и холопов.
— Как будем жить? — спросил Корепин, низко кланяясь.
— Краше в берлоге с гладу подохнуть, нежели отдаться на милость цареву и треклятых людишек его, — отвечали ему. — Ведомы нам царские милости!
До поздней ночи не унимался лес в страстных спорах людей, пока наконец не было решено вести дальше борьбу против «рогов антихриста» Алексея и Никона.
Распустив сход, Савинка ушел отдохнуть в свою берлогу.
В берлоге под грудою листьев было тепло и уютно, как в сеннике. Савинка с наслаждением потянулся и, подложив под щеку руку, дремотно закрыл глаза.
— Никак крадется кто? — приподнял вдруг голову товарищ Корепина Каплаух.
— Спи, — ответил атаман. — То не ворог, а ветер по лесу крадется.
Каплаух примолк. Хмурая мгла нависала все безрадостней и печальней. Сквозь вершины деревьев точно волчьи зрачки глядели звезды… Но вот, как стонущий звук оборванной струны, долетел до берлоги чей-то вздох. Товарищи встрепенулись и сели, прислушиваясь. Вздохи росли, множились, уже можно было разобрать слова кручинной песни.
— Должно, огненное крещение готовится, — догадался Каплаух.
До слуха отчетливо донеслось:
И учили жить в суете и вражде.
И прямое смирение отринули.
И за то на них Господь Бог разгневался:
Положил их в напасти великие,
Попустил на них скорби великие,
И срамные позоры немерные…
Стройная волна хора мягко прокатилась по лесу.
Безживотие злое, супостатные находы,
Злую немерную наготу и босоту,
И бесконечную нищету и недостатки последние.
— Пойдем, брателко? — спросил Каплаух.
Савинка мотнул головой.
— Тяжко мне там… Не по мысли.
Однако он выполз из берлоги и поплелся с товарищем на голоса.
Вдалеке вспыхнул костер.
— Так и есть!… Быть крещению, — подтвердил свою догадку Каплаух и ускорил шаги.
Песня стихала, приникала к земле, таяла:
Все смиряючи нас наказуя
И приводя нас в спасенный путь.
Тако рождение человеческое от отца и от матери.
На середине просторной поляны, у костра, стоял старик. Его белая, подернутая багровыми отблесками пламени, борода касалась ввалившегося живота, землистые космы волос на голове рассыпались по узеньким плечам.
Коленопреклоненная толпа, окончив песню, поклонилась до земли старцу.
— Благослови!
Старик отставил два пальца, трясущейся рукой перекрестил воздух и, не спеша, снял с себя епанчу.
— Братие! — заговорил он чуть слышно. — Ныне радуюсь я и веселюсь, ибо сподобил меня Господь силою некрушимою приять истинное крещение огнем и тем очиститься от мерзопакостных следов Алексеева царства.
Толпа испустила молитвенный вздох. Раздевшийся донага старик подошел вплотную к костру.
— Простите Христа ради, православные христианы! — поклонился старик. — А сподобит Бог, буду по втором неоскверняемом крещении огнем молитвенником вашим перед алтарем Бога живого.
Воздев к небу руки, он нырнул в багряные волны огня.
Притаившийся лес сотрясся от страшного крика и воплей. В дальних кустах залилась испуганным лаем лиса. Ломая сучья, с воем скрылись в трущобах ошалевшие волки.
— Нас не остави!… Молись за нас Господу! — билась о землю толпа. — Заступи перед Господом!
— Уйдем! — хватаясь за плечи Каплауха, шепнул Савинка.
Пораженный мертвенной бледностью атамана, Каплаух поспешно увлек его в берлогу.
ГЛАВА IX
У Ордын— Нащокина завелось много новых друзей, среди которых особенно выделялся дьячий сын Артамон Сергеевич Матвеев, сумевший в короткое время собрать вокруг себя целый кружок знатных людей.
Матвеев часто устраивал вечера, на которых гости оживленно беседовали о преобразовании Руси. На один из таких вечеров вместе с Нащокиным приехал и Ртищев.
Афанасий Лаврентьевич вошел в дом, как давнишний знакомый и свой человек. Жена Матвеева, шотландка Гамильтон тотчас пригласила гостей в богатый, по-европейски убранный, терем.
Нащокин, заметив, что хозяин то и дело переглядывается с женой, не вытерпел, спросил:
— Не новые ль вести?
— А почитай что и новые, — таинственно ухмыльнулся Матвеев и перевел разговор на другое.
Вскоре из сеней донеслись громкие голоса и смех.
— Князь Никита пожаловал! — воскликнула хозяйка, торопясь навстречу гостям. За ней вышли в сени и мужчины.
— Управителю Посольского приказа и царской большой печати и государственных великих дел оберегателю, Афанасию свет Лаврентьевичу, с низким поклоном многая лета! — рявкнул Романов и полез лобызаться с хозяином.
Позади Никиты Ивановича, широко расставив ноги, оглушительно чихал и сморкался в кулак Борис Иванович Морозов.
— И сыну дьячему, думному дворянину Артамону Матвееву со хозяйкой слава и в делах преуспеяние, — подхватил он вслед за князем.
Матвеев густо покраснел, с трудом подавив обиду, поклонился боярину:
— Родом не кичимся, да нам много и не надобно. Был бы умишко. Для нас он куда как сподручней кровей родовитых.
Гости вошли в терем. Пересыпая речь прибаутками, Романов объявил, что придумал для кружка важное дело. Заинтересованные слушатели почтительно умолкли и уставились на князя.
— Имам ли мы свое злато и сребро? — начал Никита Иванович.
Морозов добродушно улыбнулся.
— Кто и не имат, а ты по государе, первый богатей во всей Руси.
Никита Иванович шутливо отмахнулся от него:
— Словеса-то у тебя густые найдутся в кармане, за то умишко твой завсегда на татарском аркане!
И с нарочитой важностью прибавил:
— А племянник мой, государь Алексей Михайлович всея Руси еще молвит: «Делу время, а потехе час». По то я и тешусь, что ни час то по часу!…
Хозяева и гости закатились смехом.
— А в сребре по какой пригоде у нас недочет? — снова начал князь Никита и ударил по столу кулаком:— А по той пригоде, что из чужих земель добра того сдожидаемся, свое же ногами топчем!
Постельничий не вытерпел и вмешался в разговор.
— Добро сказываешь, князь Никита Иванович. Ни во век сребра медью не подменить… И то великая смута пошла серед людишек; сотворили-де медных денег, а сребро, что ни день, бежит от той меди, рукой не достанешь.
Все долго, с большим интересом обсуждали слова Романова, пока наконец не решили тут же написать грамоту, чтобы подать ее на утверждение государю.
Вооружившись лебяжьим пером, Артамон Сергеевич, пыхтя, склонился над бумагою.
…А еще ведомо нам, холопам и сиротам твоим, государь, про Канинский Нос да Югорский Шар; а и сверх того и на Урале, а и еще в Кузнецке, да в Красноярске, да в Томском краю многое множество в земли сребра того схоронено… А и бьем тебе челом, царь-государь, на той земли рудознатцев отослать. А и обыщется сребро, великие корысти от того будут тебе, государь…
Кто— то тревожно постучался в дверь. Матвеев оторвался от бумаги.
— Кому там не терпится?
В дверях показалось испуганное лицо дворецкого.
— Гонец прискакал!… Царь-де к тебе жалует.
Лицо Матвеева покрылось смертельной бледностью. В первое мгновение он так растерялся, что даже не мог встать с лавки.
— Встречай! — улыбнулся Нащокин и подтолкнул хозяина в спину.
Артамон Сергеевич ошалело вскочил, со всех ног бросился на улицу.
Алексей не раз уже наезжал к Матвееву, как наезжал запросто к другим любимцам своим, но дьячий сын никак не мог освоиться с этим и всегда при встрече «высокого гостя» волновался, робел и чувствовал себя, как приговоренный к смерти, за которым пришли палачи.
Незаметно пробравшаяся в терем воспитанница Матвеева, Наташа, забилась за спинку дивана, вытаращенными глазенками, точно мышонок, впервые увидевший свет из темной норки своей, следила за суматохой. Алексей едва войдя в терем, увидел ее.
— Попалась, проказница! — шагнул он к дивану и с нарочитой строгостью наклонился к пылающему личику девочки. — Ох, уж эти Нарышкины мне!… Куда ни кинься, всюду в Нарышкиных ткнешься!
Он небольно подергал Наташу за непокорный вихорок. Девочка рванулась и юркнула к двери. Ее подхватил на руки Никита Иванович.
— Стоп-стоп-стоп!… Жил-был бычок, да попался в горшок. А кто бычка того съест, тому ворох раскрасавиц-невест!
Он широко разинул рот, как бы готовый проглотить расплакавшуюся девочку.
Алексей нежно взял ее из рук дядьки и поцеловал.
— И не соромно?… Чать, двенадесятый годок пошел, а ревешь, как дите.
Он достал из кармана сердоликового пастушка. Слезы сразу высохли на глазах девочки. На круглых щечках ее заиграл румянец.
— Мне?
— Кому ж бы еще?
Поблагодарив государя за гостинец, девочка, вцепившись в руку Матвеевой, вприпрыжку ускакала из терема.
После трапезы и долгой молитвы Артамон Сергеевич благоговейно приложился к руке царя.
— Ужо и не ведаю, царь мой преславный, сказывать иль утаить?
— Сказывай, коли есть про что сказывать.
— А и прибыл к нам из дальних земель гость, государь. Муж гораздо ученый и душевности превеликой.
Алексей многозначительно подмигнул Нащокину.
— Слыхивали мы, Артамонушка, про гостя того.
Матвеев испуганно отодвинулся.
— Норовил я в тот же час, как прибыл сербин, тебе обсказать про него, да сдержал князь Никита Иванович.
— Сдержал! — чванно надулся царь. — А про то слыхивал ли, что допреж того, как помыслит о чем человек, государю ужо и ведомо все?
Но, заметив, что Матвеев в самом деле не на шутку перепугался, милостиво потрепал его рукой по щеке.
— Ладно уж, что с тебя взыщешь… Веди сербина.
Артамон Сергеевич, низко кланяясь, вышел из терема и тотчас же вернулся с гостем.
Алексей с большим любопытством поглядел на стройного, с тонкими чертами лица и с гордым взглядом больших синих глаз, иноземца. Подталкиваемый хозяином, гость подошел ближе к царю и изысканно поклонился.
— Кто ты есть таков человек? — привычным движением подставляя руку для поцелуя, спросил государь.
Иноземец шаркнул ногой, склонил русую голову и трепетно, как к величайшей святыне, приложился к кончикам липких и пропахнувших рыбой царевых пальцев.
— Юрий Крижанич… Хорват, славянин.
— Добро, — похвалил Алексей. — Гораздо добро.
Князь Никита, переглянувшись с ним, указал Юрию на место подле себя.
— Выходит. Москва тебе любезнее Рима? — дружески обнял он гостя.
Хорват молитвенно поднял к небу глаза.
— Я славянин. А славянину путь лежит не в Рим, а на Москву под сильную руку славянского государя.
Польщенный Алексей крякнул и, разгладив усы, точно невзначай поглядел на Матвееву. Хозяйка зарделась и потупилась.
Тепло встреченный царем хорват понемногу освоился с необычным для него положением и заговорил спокойнее:
— А будет воля твоя, все обскажу без утайки.
Алексей охотно вместе с креслом придвинулся поближе к гостю
— Охоч я до сказок.
Откашлявшись в кружевной платочек, Крижанич скромно сложил руки на животе и чуть наклонил голову.