Дворецкий полз за ним на животе.
— Да тож Васька Босой! — всплеснул он руками, когда старец снял накладную бороду и копну седых волос с головы.
Не раздумывая, гонимый чувством негодования, Корепин прямым путем отправился в Тайный Приказ.
ГЛАВА XIX
Федор изогнулся, до отказа запрокинул подрагивающую голову и с таким ужасом уставился на рот дьяка, точно исходили оттуда не человеческие слова, а падали всесокрушающие огненные колесницы всех семи Божьих небес
— …А Бырляя Кондратия и Мужиловского Силуана немедля вон. Поелику же невозможно сие через Веди Буки…
Дьяк причмокнул с наслаждением и мягко, как кот на полузадушенную мышь, поглядел на Ртищева.
— Веди-то Василий выходит, а Буки — Босой… Еще толмач с ляцкого цидулу не перекладывал, а и ляха изловленного не разыскивали[35], а я слухом учуял: Веди не инако-де, как Васька прозорливец.
И снова уткнулся в бумагу.
— Поелику же невозможно сие через Веди Буки учинить, обворожи поумелей господаря своего. Однако не сейчас, а перегодя, под остатнее время сохранив сие по той пригоде, что умишком трухляв он и дело загубить может…
В цидуле подробно указывалось, что должна предпринять Янина для разрыва Москвы с Украиной и под конец торжественно подтверждалось, что в случае успеха полонная женка будет вывезена в Польшу, в пожалованное ей королем поместье.
— Так-то, Федор Михайлович, — игриво прищелкнул языком дьяк. — А ты еще ухмылку на лике держал, когда я впервой о богомерзостях сих обсказывал.
Постельничий бессмысленно огляделся, подался к двери, но тотчас же вернулся назад.
— Скажи! — заломил он руки, совсем, казалось, готовый упасть на колени перед дьяком. — Христа для, пропятого, скажи…
— Все. Ни вот столько не утаил от тебя. Ведаю, что сказы сказываю не с худородною шельмою, а по делу богопротивному с царевым постельничим совет держу.
— Выходит, все тобою реченное — истина? — с тоской в голосе спросил Федор. — Да сказывай, не щерь рыла ехидной бесовской.
Его охватил звериный гнев. Он подпрыгнул и повис на плече дьяка:
— Мир не видывал еще казни, коей тебя буду казнить, ежели обыщется, что облыжно возвел ты на женку полонную!… Сам перстами своими удушу, а прознаю, за истину ты ратоборствуешь или выслуги ищешь перед государем.
Дьяк легким движением стряхнул с себя тщедушное тело постельничего и повернулся к образу.
— Прости духом смущенного раба твоего, дерзнувшего черное дело противу царя всея Руси потварью обозвать.
Гнев Ртищева рассеялся так же неожиданно, как и возник, уступив место смутному чувству страха.
— Не потварь… Не так уразумел ты меня. А и о том поразмыслил бы, каково душе моей? Ведь тут не токмо грех непрощеный перед государем, тут честь моя… В моих ведь хороминах то черное дело родилося!
Он опустил голову на руки. Смешно и жалко задвигались еще больше сузившиеся плечики. Дьяк приоткрыл дверь, что-то шепнул стрельцу и окликнул постельничего:
— Сейчас изловленного ляха приволокут. Разыскивать буду…
— Я буду… Я разыскивать буду! — объявил Федор и, когда ввели скованного по рукам и по вые поляка, визгливо крикнул:— Чинить застенок! Калить гвозди железные, дыбу готовить.
Дьяк жестом пригласил Ртищева за собою. В застенке уже возился у огня кат, раскаливающий прутья, щипцы и иглы.
— Что носом водишь? — повернулся дьяк к замершему у входа колоднику. — Аль говядинкой жареной отдает?
Пинком под спину он отбросил поляка к дыбе. Ртищев воздел к небу руки:
— Сподоби мя. Господи Боже сил, со славою послужити царю моему.
И выхватил из огня добела раскаленный железный прут.
* * *
Корепин вернулся домой на рассвете, когда усадьба еще спала. Обменявшись приветствиями со сторожами и узнав, что господарь еще не приезжал, он прошел в свою каморку, не раздеваясь, прилег на охапку сена. Однако, несмотря на все старания, ему не удавалось заснуть. Перед глазами неотступно стоял образ допрашивавшего его дьяка и вызывал тревогу, недобрые предчувствия.
Где— то близко послышались чьи-то крадущиеся шаги. Дворецкий, приподняв голову, уставился в заволоченное оконце «Бежать,-родилось в мозгу и заставило вскочить на ноги. — Бежать, покель вдругойцы не попал к дьяку на расспрос».
В чуть приоткрытую дверь просунулась голова Янины. Савинка сразу притих и, почувствовав острую неловкость, по-детски, виновато потупился.
Полонная женка по-своему поняла его
— Уж и не чаяла я узреть тебя, — прошептала она, входя в каморку. — То ли вольно тебе с душою бабьею, словно с тварью бессловесною тешиться?
Корепин еще больше смутился. В словах полонянки ему почудился намек. Он искоса взглянул на женщину и вытащил из-за пазухи цидулу.
Янина словно неохотно приняла бумагу, спрятала у себя на груди и укоризненно вздохнула.
— Лукавишь ты, Савинка… Ведаешь, что не о цидуле ночку кручинилась, а об том тугой[36] изошла, что с Таней милуясь, меня не позабыл ли.
У дворецкого отлегло от сердца.
— А об том не тужи, — сказал он. — Быль молодцу не в укор. Где бы орел ни летывал, лишь бы ко гнезду, к орлице обернулся целехонек… Про Таню же сказ не велик: на деревню ушла.
Янина подозрительно подняла брови.
— На деревню? А ты же где ночь ночевал?
Сообразив, что сказал неладное, Савинка постарался выпутаться и перевести разговор на другое.
— С родителем ее, с Григорием-гончаром, про долю нашу все сказы держал. Покель то да се — и ночка приспела. А ночью, да при цидуле эдакой, сама разумеешь, какое тут странствие. Неровен час, на дозор набредешь… Вот и застался…
Прижавшись щекой к теплому, пахнущему иноземными благовониями плечу женщины, он сладко зевнул.
— Отдохнуть бы маненько.
Янина заботливо взбила сено, помогла Савинке улечься и, трижды перекрестив его, ушла.
У Корепина смежались глаза. Мысли работали спокойней. Пробудившееся было чувство раскаяния в содеянном сменялось вновь — как и в первую минуту, когда он понял, что связался не с «ратоборствующими за убогих черных людишек», а с польскими языками, замыслившими погубить землю родную, — сознанием правоты своего поступка. Даже образ ехидно щурящегося дьяка уже не пугал. «Не можно верить тому, что меня, российского человека, за добро железами отдарят», — подумал он и потянулся всем телом, уютнее ткнулся лицом в душистое сено.
Откуда— то издалека доносились неясные шумы. А может быть, и не шумы, а песенка дремы, такая же тихая и ласковая, как глаза Тани… И доподлинно, вон идет она, кивает. Улыбается мягкой своей улыбкой.
— Танюша. А, Таня… То я кличу тебя, Савинка…
Он сделал движение рукой, чтобы обнять склонившуюся над ним девушку, и заснул.
А шумы не утихали. У растворенных настежь ворот суетилась челядь, бегала вокруг топтана[37], встречая господаря.
Широко перекрестившись, Федор Михайлович засеменил к фигурному крыльцу хоромин.
В сенях его встретила Янина:
— Дай Бог здравия хозяину доброму.
Она поклонилась в пояс и, не дождавшись обычного ответа, пристально взглянула на господаря. Заставив себя улыбнуться, Ртищев, покачиваясь, прошел в опочивальню. «Не инако, приневолили гнидушку мою хмельного испить, — подумала Янина, уходя к себе. — Авось, хоть с хмеля от челомканья свободит, от ласки своей плюгавой».
Федор Михайлович плотно прикрыл за собой дверь и без сил повалился на постель.
— Аминь. Край остатний! — вырвалось у него почти вслух и острой тоской отозвалось в груди.
Он знал, что никакая сила не может повернуть, остановить всего того, что так неожиданно содеялось в его доме. Да и сам он не мог представить, чтобы измена осталась неразысканной и неотомщенной. Так велось при родителях, при дедах и прадедах. И покроет ли он бесчестием род свой, вступившись за воров, замышляющих противу помазанника Божия? Посмеет ли вступить в противоборство с Богом, заступником царя христианского?… Нет, нет!…
«Нет», — лязгал зубами Ртищев и с наслаждением чувствовал, что закипает в нем, такой нужный в эту минуту, гнев. И он нарочито распалял себя, вызывал в воображении картины, одну ужаснее другой: видел поверженного в прах перед ляцким королем государя и себя в изодранной хламиде перед боярами, и патриарха, предающего его со всеми родичами и потомками анафеме…
О, если бы не в его усадьбе и не через нее, Янину, сотворилось черное дело! Он показал бы всей Руси, как постельничий государев ведет расправу с крамолою и воровскими людьми. Но — она, Янина… его Янина замешана здесь!
Федор широко раскрыл рот, давясь, с огромным усилием, глотнул спертый воздух опочивальни и, собрав все силы свои, бросился к двери.
Янина, заслышав его шаги, гадливо передернулась. «Не миновать, лобызаться с ним, — подумала она и на всякий случай изобразила на лице приветливую улыбку. — Погоди ужо, дай срок, в скоморохи и то не пожалую тебя, когда на Польше жить буду…»
Постояв у двери, Федор нерешительно отступил. Он не верил в себя, боялся, что не устоит перед Яниной и не сумеет выполнить порученное ему. Пуще же всего пугали ее слезы. Что, если теперь, как и раньше, он размякнет перед этой плачущей маленькой женщиной и вместо того, чтобы убедить ее выдать всех своих споручников, сам станет ее помощником и поможет ей бежать?… Он терялся все больше и больше. На мгновение в мозгу зажигалась страшная мысль: «А что, если уйти, навсегда? Не знать, не чувствовать, не видеть ничего больше. Затянуть кушачок вокруг горла…»
А время не ждало. После обеда надо было ехать с докладом в Кремль к государю. За то, что в своих хороминах он пестовал лютого врага и не догадывался об этом, на него возложено было бремя прознать во что бы то ни стало всю подноготную заговора, обыскать все допряма и тем искупить невольное свое прегрешение.
И Федор решился. Отвесив земной поклон архангелу Михаилу, он откашлялся, одернул на себе кафтан и тяжелым шагом, подражая дьяку, пошел в каморку.
Янина с трудом стряхнула дремоту и расцвела в улыбке:
— Коханый мой!… Недобрый ты мой! Измаялась я всю-то долгую ноченьку, тебя сдожидаючись.
Ртищев отвратил взор, зашептал про себя молитву.
— Аль тяжко с похмелья? — приподнялась на локотке Янина и уже наставительно прибавила:— Неужто не можно откланяться, коли не приемлет душа зелья хмельного?… То-то вот не в меру ты мягок, всех ублажаешь.
— Доподлинно не в меру я мягок, — насупился Федор, — всех ублажаю: и друга, и вора.
Он сдавил пальцами запрыгавший вдруг непослушно колючий свой подбородок и примолк.
Янина уселась на постели, поджав под себя ноги, и ткнула пальцем в ямочку на своей щеке:
— О сем месте хворью хвораю. Исцели…
Ртищев молчал, упорно творя про себя «да воскреснет». Наконец он решился, рванув на себе застежки кафтана, стремительно сунул за пазуху руку и вытащил скомканную бумагу.
— Чти!
Едва взглянув на цидулу, Янина возмущенно отшвырнула ее от себя.
— Потварь.
Ее глаза горели негодованием, как от непереносимой обиды, от тяжкого незаслуженного оскорбления, а ледяной озноб уже полз по спине, сковывая оконечности, и каждое мгновение грозил ужасом исказить лицо.
Постельничий, позабыв обо всем, зачарованно глядел на Янину. Он никогда еще не видел такой величественной красоты: перед ним стоял новый человек, единым взглядом способный заставить самое солнце преклониться ему.
Не раздумывая, одно только чувствуя — что Янина не виновата, охваченный страстным желанием оправдаться, Федор, захлебываясь, прокричал:
— Всех приведу — и ляха Владислава, и женку ляцкую Леокадию, и Янека-толмача, и Ваську Босого… Пускай все ведают, что в моих хороминах…,
И вдруг оборвался, перепуганный почерневшим лицом Янины.
— Так вот как, — пропустила она сквозь стиснутые зубы, — по первому же глаголу покаялись, заячьи души… Дыбы испугались российской…
Она кое— как овладела собой и прибавила:
— А коли все передали иуды, веди в тайный приказ. Не тебе над шляхетскою кровью, над панной польскою, надо мною, Яниною, издевою издеваться!
Высоко подняв голову, она встретилась взглядом с постельничим и сразу поняла, что выдала себя. Уничтоженный вид Федора, его обалдевшие глаза, приоткрытый удивленный рот — объяснили ей все. В ней загорелась надежда. Она решила бороться. По углам губ зазмеились едва уловимые извивы улыбки.
— Эвона каково потешилась я над тобою!… А то за веру твою в потварь черную… Да пожалуй же улыбкою!
Но было уже поздно. Ртищеву стало ясно, что Янина сказала правду. Самому ему непонятное спокойствие охватило его.
— Садись, — указал он на лавку подле окна.
Янина послушно присела и через окно взглянула на двор. Вдоль высокого забора разгуливали какие-то незнакомые люди, одетые смердами. Однако по тяжелой их поступи и по тому, как держались они, без труда можно было признать в них стрельцов.
Ртищев присел на край постели.
— Все простил бы тебе, — начал он, — и за соперника, коли прознал бы, и казну ежели бы мою воровскою рукою повыкрала… Все бы простил! Но в хороминах царева постельничего измену порожденную — николи не прощу!
Он вздернул плечиками и, напыжившись, встал:
— Ни-ко-ли!
Понемногу он увлекся, начинал чувствовать себя, как на уроке с холопями. Но Янина не слушала его — уронив на грудь голову, она думала о своем. Темные тени на лице, отрывистое и тяжкое, как стон, дыхание, глубокие морщины на лбу — отражали невеселые эти думы.
Время близилось к полудню, когда постельничий вспомнил о главной цели своей и приступил к делу.
— А в чем же порука, что ежели я без утайки поведаю, меня помилуют да и за рубеж отпустят? — спросила Янина, выслушав его.
Федор показал рукой в сторону Кремля.
— В том порукой не я, не дьяки, не бояре, а слово государя Алексея Михайловича.
Выхода не было. Янина отлично понимала, что ее ожидает. Запирательство грозило жесточайшими пытками и позорною казнью, полное же признание могло принести облегчение участи, а может быть, при содействии Федора, и освобождение. «Бывало же так, — насильно старалась убедить себя она, — жаловали же волей покаявшихся»…
И она согласилась на предложение Федора.
* * *
Вот уже третий день, как Янина одна правит усадьбой. Ртищев уехал по царевым делам к оружейникам в Тулу и оставил полонную женку полновластной хозяйкой.
В воскресенье, в обед, к Янине прибыли гости, ляхи и иноземцы из Немецкой слободы.
За столом прислуживал Савинка. Янина, в присутствии челяди, объявила, что с православною верою она приняла и обычаи православные, а потому потчевать будет гостей по-московски.
От трапезной до поварни вытянулся долгий холопий черед. Пошли из рук в руки тяжелые ведра, лохани и блюда. Задымились на резном столе куры во щах да в лапше с лимоном, папорок лебедин под шафранным взваром, утки с огурцами, гуси с пшеном сарацинским, петухи рассольные с имбирем, перепеча крупичатая, пироги с бараниною, кислые с сыром, рассольные, жареные и подовые, блины, караван… А травников, пива ягодного, медов — вишневого, можжевелого, смородинного, черемухового и малинового — да романеи и мушкателя столько выпито было, что челядь и счет потеряла жбанам, корцам и мушермам.
Хотя, наперекор древним обычаям, женщина столом заправляла, а не господарь, гости не кручинились и отменно соединили в себе обычаи Московии со своими, иноземными: потчевались до отвалу и наперебой воспевали достоинства радушной хозяйки.
Вино развязывало языки. Янина предусмотрительно выпроводила холопов и Савинку, а один из гостей вышел в сени и стал там на дозоре.
Тонкий, и бледный, как дымок угасающего кадила, поляк, с серовато-бледными кудрями и выцветшими глазами, пересел с хозяйкой в угол и передал ей пакет.
— Хоть ты и через меру меня торопила, но все сделано во всяком порядке, — ухмыльнулся он.
Янина, спрятав пакет, подошла к столу.
— Паны шляхтичи, — поклонилась она. — Вместно зараз у нас, серед самых верных людей, совет держать, кому Бырляя извести, часом не удастся сотворить сие Ваське Босому.
— К чему така ласка Бырляю? — спросил кто-то и расхохотался.
— А к тому, что на Украине наши люди пустят молву: «Эвон-де, как послов ваших примолвляют. Коли Бырляя смертию извели, то что уж с рядовым казачеством сотворят?»
Худой высокий поляк прибавил:
— А Мужиловского, как станет ведомо о кончине Бырляя, мы у себя сокроем, будто от напастей москальских. И о том ведомо станет зараз на Украине.
Теснее усевшись, заговорщики принялись за подробное обсуждение дела.
Вскоре пришел переряженный прозорливец.
Янина встретила его с радостью.
— Возвеселись! Не долог час, воссядет король наш на стол Московский.
Василий внимательно оглядел гостей и, признав их, развязно потрепал Янину по спине.
— Три тысячи злотых, добро… А не худо бы его королевскому величеству за то, что без утайки я обсказывал вам, паны шляхтичи, все про Польшу реченное в сокровенных беседах государя со ближние, еще пожаловать меня поместьишком в ляцкой земле.
— Твое за тобой останется, — обнадеживающе улыбнулся седой поляк. — Не запамятует наш король добрых деяний.
Вдруг что-то затрещало в подполье и тотчас же с шумом отскочила к стене крышка западни… Вихрем налетели на гостей стрельцы и после короткой борьбы перевязали их.
* * *
Янину трижды разыскивали на дыбе. Каждый раз она повторяла одно и тоже:
— Как перед Богом, как перед матерью Божьею, все обсказала. Ничего больше не ведаю.
В последнюю ночь дьяк пришел к ней, торжественный и счастливый.
— Молись Богу, жена. Исполнил государь обетование свое — жалует тебя волею.
Янина с криком рванулась с желез, пытаясь упасть на колени.
— Боже, спаси царя!
Дьяк перекрестился и приблизил лицо свое к сияющему лицу колодницы:
— Токмо допрежь обскажи, кто на Украине в набольших ходит над ляцкими языками.
— Не ведаю!… Разорви душу мою все силы нечистые, ничего не ведаю боле.
В подземелье, осунувшийся, высохший, вошел Федор Михайлович.
— Не таи, — протянул он к Янине руки и, точно слепой, поискал скрюченными пальцами в воздухе, — Обскажи все, себе во спасение и мне перед царем в оправдание.
— Ради для любви былой твоей ко мне, поверь, господарь!… Все, что ведомо было мне, все до пряма обсказала.
Постельничий вдруг окрысился.
— Не смей про любовь поминать! Нету ее, с сердцем вытравил из себя. Змея!
Он замахнулся, будто хотел ударить ее, но рука бессильно упала, коснувшись железа.
— Змея… Вечор еще Янек на дыбе показывал, что ты да Казимир только и ведаете про набольшого на Украине.
— Слухом не слыхивала… Поверь! Слухом не слыхивала!
Кат поднес к груди Янины зажженную свечу.
Ртищев присмирел, отодвинулся и, взглянув на искаженное лицо Янины, приник вдруг головой к стене, забился в рыданиях.
* * *
Было три часа ночи, когда в подземелье, где сидела Янина, снова явился озаренный факелом дьяк.
— А видать, съела ты у Бога теленка, — изрек он с важностью.
Янина, измученная пытками, почти с полным безразличием повернула голову к двери.
— Тебе говорю… Молись. Воля тебе от государя.
Она с ненавистью поглядела на вошедшего.
— Потопил ты в крови человеческой душу живую. Уйди… Или убей. Сразу убей!
— А баба, баба и есть. Ты ее хоть в землю зарой, а язык все будет болтаться да людей бранить. Сказываю — воля и нишкни, покель батога не отведала.
Только тогда поверила своему счастью Янина, когда кат сбил с нее железы.
Дьяк ободряюще взял колодницу за руку.
— Благодари государя, а наипаче Федору Михайловичу в ноженьки поклонись. То он вымолил прощенье тебе.
Он пропустил Янину в дверь. На женку повеяло свежим воздухом, и она неожиданно почувствовала такой прилив сил, что сразу позабыла о всем пережитом, стрелой полетела по узеньким сенцам.
Вдруг она оступилась, разбросала в стороны руки и провалилась в яму.
Дьяк разжег факел.
Янина неподвижно лежала на распластавшемся внизу теле Васьки Босого.
— Добро ли ворам на волюшке? — расхохотался дьяк, хватаясь руками за вздымающийся в хохоте живот.
Упершись руками в грудь Босого, Янина привстала.
— А цар…рево… обе…тов…вание…
— Хороните! — крикнул дьяк.
Каты деловито засучили рукава и, поплевав на руки, принялись зарывать могилу.
ГЛАВА XX
На украинах свирепствовали татарские орды, а внутри Руси все чаще вспыхивали восстания черных людишек, толпами уходивших в леса, к разбойным ватагам.
Царь, придавленный недобрыми вестями, осунулся, перестал тешиться охотой; каждый пустяк раздражал его. Все свои помыслы он направил на то, чтобы в первую очередь расправиться с приверженцами старой веры, которых считал единственными виновниками всех бед.
Алексей не жалел казны для войск, отправлявшихся на подавление бунта, и жертвовал большие суммы на молебствования во всех церквах страны, но ни порох, ни молебны не приносили желанного успокоения. Едва стрельцы рассеивали мятежников в одном конце, бунты вспыхивали в десятках новых мест
Нужно было немедленно найти какой-либо выход, который отвлек бы народ от внутренних распрей и смуты.
Никон, Ртищев, Морозов и другие ближние люди видели спасение в скорейшем присоединении Украины. Их прельщало богатство края, обилие хлебных запасов, плодородие и отвага запорожского войска.
— Да с такими орлами степовыми мы не токмо успокоим разбойных людишек, а и для всей Европы будем словно бы мечом булатным, к ихней вые прилаженным.
Алексей, после долгих колебаний, поддался уговорам советников и разрешил объявить послам Богдана Хмельницкого, Бырляю и Мужиловскому, что государь всея Руси принимает под свою высокую руку запорожское войско с христолюбивой Украиной.
Никон заготовил «великое послание ко всем православным христианам», в котором печаловался на ляхов, притеснявших казачество, и призывал, забыв распри «восстать всем сиротам государевым на защиту братьев по вере».
Послание очень понравилось государю. Однако он запретил оглашать его до тех пор, пока из Польши не возвратятся князья-бояре Репнин и Волконский с дьяком Алмазом Ивановым.
Бырляя и Мужиловского поселили в Кремле, окружили княжескими почестями. Алексей часто беседовал с ними и сулил великие милости Украине.
— Пожалуем мы казачество полною волею управляться на Украине, как сами восхотят, а ни в чем не станем помехи чинить. Ни добра, ни казны вашей нам не надобно, в нужде подмогнем сами от достатков наших! Токмо имам надежду едину повелит Господь в брань выступить противу басурманы — и вы всем молодечеством с нами выступите
Никон при послах горячо поддерживал государя, оставаясь же наедине с Алексеем, довольно потирал руки, ухмылялся:
— Токмо бы ляхов тех одолеть, в те поры поглазеем, застанется ли Украина вольницей, а либо в полную вотчину твою отойдет.
И оба предавались мечтам о благодатной солнечной стороне, выкладывали в уме, сколько богатых корыстей принесет им великий торг с «богомерзким некрещеным Востоком».
* * *
Московские послы вернулись из Польши ни с чем. Их предложение принять Хмельницкого в подданство по Зборовскому договору и православной веры не теснить было отвергнуто.
Царь сумрачно слушал послов. Им снова овладевали сомнения. Нарушение вечного мира, на которое он недавно решился, показалось вдруг опрометчивым шагом, сулящим неисчислимые бедствия.
Алмаз Иванов, низко согнувшись, читал ответ Польши московскому государю:
— А ежели Хмельницкий булаву положит и не будет гетманом, казаки все оружие перед королем положат и станут просить милосердия, тогда король для царского величества покажет им милость…
— Узрят ужо басурманы казацкое милосердие! — возмущенно воскликнул Ртищев. — Покажем мы им гетманову булаву!
Алексей прикрикнул на него:
— Нишкни!… Покажем!… Особливо ты покажешь, витязь из потешного моего короба.
Дьяк дочитал до того места, в котором указывалось на вину начальных польских людей, нарочито допустивших в своих грамотах пропуски в государевом титуле, и замялся.
— Чти! — приказал Алексей, но вдруг покраснел и опустил голову — Аль не винятся?
Волынский и Репнин заскрежетали зубами.
— Не только не винятся, великий государь, а издевою издеваются!
Молчавший до того Никон вскочил с лавки, гневно пристукнул палицей.
— Доколе же терпети нам, Господи… Не краше ли головами своими помереть, нежели слышати, как помазанника Господня богомерзкие ляхи поносят?
Терем задрожал, наполнился выкриками, руганью, угрозами, и это общее возмущение придало государю бодрости. После недолгих колебаний он решительно поднялся, трижды перекрестясь, чванно подбоченился.
— Волим мы спослать к Богдану Хмельницкому стольника своего, гораздо навыченного в запорожских делах, Ладыженского А и пущай возвестит он гетману и всей Украине христолюбивой о милостях наших, изволил-де принять вас государь царь под свою высокую руку, да не будете ворогам Христа в притчу и поношение. А ратные люди нами-де собираются.
* * *
На Москву со всех концов Руси прибыли выборные от всяких чинов. В Покров день тысяча шестьсот пятьдесят третьего года в Грановитой Палате открылись сидения Собора. У крыльца палаты государь был торжественно встречен Никоном и сербским митрополитом Михаилом. После молебствования Собор приступил к делам. Выборные, стойко превозмогая сон, выслушали долгую речь Репнина о неправдах короля Казимира и пространное слово Никона, густо пересыпанное ссылками на священное писание и апокалипсис, — о том, что для благодеяния Руси нужна война с «богопротивными кичливыми ляхами». После этого царь предложил Собору высказать «без утайки» свои суждения. Выборные помялись, зашептались между собой и нестройным хором ответили:
— А что ты, государь, удумал со ближние, тому и мы не супротивны. Твори, как воля твоя.
Ртищев, испросив благословения у Никона, отвесил земной поклон государю.
— Дозволь молвить, царь.
— Молви, постельничий.
— А во многих грамотах королевских и порубежных городов воевод, — визгливо перечислял Федор, — и кастелянов, и старост, и державцев к воеводам в государевы порубежные города, именования их и титула писаны не по вечному миру, со многими пременениями!…
Он повернулся к царю и бухнулся ему в ноги.
— Не попустят сироты твои издевы над государем своим! Костьми ляжем за честь государеву… Костьми ляжем за русскую землю!
Выборные повскакали с лавок.
— Костьми ляжем за честь государеву! — заревели они, потрясая кулаками и неистово топая ногами, — Ни попустим издевы над государем своим!
Алексей, потупившись, одной рукой поглаживал пышную свою бороду, а другой — вытирал украдкой проступавшие слезы.
Ртищев весь горел бранным задором. Он, как ошалелый, бегал от царева кресла к лавкам для выборных и кричал, ударяя кулачком в грудь:
— А иные злодеи во многих листах писали с великим бесчестием и укоризной!… А и в книгах их пропечатаны злые бесчестия, и укоризны, и хулы, чего не токмо великим государем христианским, а простому человеку слышати невозможно, и мыслити страшно…
Львов подтолкнул локтем князя Хованского.
— Эк, распинается, шельма. А все, змий лукавый, из-за великого труса, как бы не попасть в опалу, за то, что в хоромах своих свил гнездо языков ляцких с женкою Яниной!
* * *
Москва завихрилась в хмельных перезвонах колоколов, в пирах боярских, в песнях стрелецких отрядов и неистовых перекликах ратников, вещавших народу государеву и Соборную волю:
— Припадем ныне, люди православные, со рыданием и молитвою к Господним стопам! Идет бо ратью царь-государь во славу сиротин на извечных ворогов — ляхов!
К польской слободе, подбиваемые дьяками, двигались толпы бродяг и выпущенных на волю разбойных людишек. Чуя погром, иноземцы побросали дома и убежали с семьями в лес…
Свинцовое небо подернулось багровыми отблесками пожарища.
— Бей басурманов богопротивных во славу Бога живого!
* * *
Ртищев вернулся домой около полуночи. Его удивило обилие всадников, оцепивших усадьбу.
Завидя постельничего, стрелецкий полуголова спрыгнул с коня и почтительно поклонился.
— А изловили наши языки ляха. Да на дыбе сказывал лях тот — дворецкий-де твой не единожды, но многократно хаживал к ляхам с цидулами от схороненной женки Янины.
При упоминании о полонянке у Федора упало сердце.
— Огнем бы спалить усадьбу сию, — воскликнул он, — чтобы не было! Чтобы ничего не засталось! Творите как сами ведаете… Ежели по доскам все хоромины разнесете да с землею сровняете, и на то ни единым дыханием не попечалуюсь.
Хватаясь за стены, он пробрался в опочивальню и, опустившись на четвереньки, крадучись, вполз в каморку.
— Янина! — вырвался из груди его полный смертельной кручины крик. — Солнышко мое красное.
Достав из короба холщовую косыночку, покрывавшую курчавую голову полонянки в тот день, когда, избитая и униженная, впервые пришла она в усадьбу, Федор прижался к ней пылающим лицом.
— Все!… Все, что засталось от лапушки моей ненаглядной.
Ратники перерыли все уголки двора, тщетно разыскивая дворецкого. Но Савинка давно уже шагал по темному лесу, забираясь все дальше, все глубже, в знакомые дебри.
— Здорово, нечисть лесная! — зычно крикнул он, остановившись наконец перед покинутой медвежьей берлогой. — Здорово, лесной государь! Авось, ты сохранишь от государя Московского убогого российского человечишку!