Но крестьянин выплыл и отчаянно загреб к берегу
— Вот-то потешный! Вот-то угодничек нам! — вздохнул полной грудью царь и, приложив к губам ребром руки, громко, по слогам, объявил: — Жалую тебя не единым, а двумя корцами — тройного боярского.
До берега оставалось несколько взмахов. Близость спасения придала мужику бодрость и силу. Еще шаг — и под ногами будет земля. Он понатужился и стрелой выбросился на берег.
— Держи, удалец! — крикнул кто-то издалека и метнул капкан. Крестьянин попытался броситься наутек, но стрелец потянул к себе конец веревки и увлек пойманного в реку.
Алексей застыл в ожидании.
— Выплывет? — спросил он у ближних советников.
— Выплывет! — уверенно ответили советники. — Чать, не впервой ему тебя потехою тешить!
Стрелец, смущенный долгим пребыванием под водой пловца, дернул капкан. «Что за притча? — подумал он. — Никак что держит потешного?» Из сбившейся далеко за церковью толпы баб и ребят с диким криком бросилась к берегу какая-то женщина.
— Выплыви! Кормилец наш, выплыви! — упала она ниц и заколотилась головой о землю.
Но «потешный» не показывался из воды. Взволнованный Алексей спустился с помоста.
— Сдобыть! — прошипел он, обдавая стрелецкого полуголову жестким взглядом. — Тотчас живым сдобыть!
Жуткие вопли женщины подействовали на барахтавшихся в воде крестьян, как искра, попавшая в порох.
— Спасите! — взвилось в воздухе отчаянным стоном. — Добрые люди! Спасите!
Царь, задыхаясь, охваченный ужасом, затопал к берегу.
— Что сие? — неожиданно, на полном ходу остановился он и суеверно перекрестился.
Где— то подле него, точно из-под земли, раздавался слабый, полузадушенный писк.
— Не инако, душенька потешного за мной увязалась, — повалился бессильно государь на руки Ордына. — Не инако, душенька его плачет!
Припав ухом к земле, бояре прислушивались к писку, стараясь определить, откуда исходит он.
— Да то кутенок!
Алексей встрепенулся.
— Доподлинно ль?
— Доподлинно, государь, — показал Стрешнев на барахтавшегося в луже слепого щенка.
Позабыв об утопленнике, государь склонился над щенком и горько покачал головой.
— Скот, а тоже плачет, смерти страшась неизбежной.
Вой на реке рос, передавался от сердца к сердцу и топил в себе небо и землю.
Царь передернул недовольно плечами.
— Будет! Отставить потеху!
И, присев на корточки, достал из лужи щенка.
— Животина, а тоже смерти страшится.
Он любовно сунул вздрагивающий мокрый комочек под шубу и зажмурился.
— Блажен, иже и скоты милует!
— Истина, истина, царь, — с умилением поддакнул Морозов. — Доподлинно, херувимскую душу имеешь ты, царь-государь!
На берег, промокшие до костей, точно во хмелю, выходили из реки люди. Стрелецкие десятники выстроили их долгою чередою в затылок друг другу и увели к веже[27], поставленной подле церкви, потчевать вином и просяными лепешками.
Под зябнувшей ивой, на рогоже, лежал вытащенный из воды утопленник. Лицо его перекосилось в синюю маску, а стеклянные, вытаращенные глаза, казалось, ищут упрямо кого-то в бездушном слезливом небе.
Уткнувшись лицом в грудь покойника, точно во сне, что-то пришептывала притихшая женщина.
Над трупом кружилась воронья стая; спускаясь все ниже и ниже, она готовилась к пиру.
Царь сидел в трапезной у печки и заботливо тыкал мордочкой кутенка в блюдце с подогретым молоком:
— Тяв, тяв, серенький мой! Лакай, синеоченькой!
И, полураскрыв рот, дул заботливо на вздрагивающую спинку, чтобы согреть кутенка своим царским дыханием.
— Тяв, тяв, серенький мой!
Ближние стояли за спиной царя и восхищенно переглядывались.
— Кроток, яко Давид! — захлебнулся от счастья Морозов.
— Мудр же, яко царь Соломон! — воздел руки горе Ордын-Нащокин.
А Стрешнев, не выдержав, пал перед царем на колени.
— Дозволь стопы твои херувимские облобызать, царь-государь!
За темным окном плакал ветер. Ему вторили слепцы-lомрачеи, поместившиеся в соседнем с трапезной тереме.
ГЛАВА XI
Вонифатьев благословил Янину и возложил на голову ее обе руки:
— Воистину, благодать Господа нашего Исуса Христа и любы Бога Отца на тебе, чадо любезное.
Полонянка скромно потупилась, с детской доверчивостью прильнула к груди протопопа.
— Было мне, молитвенник мой, видение…
Она слегка отодвинулась и простодушно заглянула в сузившиеся глаза духовника.
— В полночь посетила меня дева Мария и повелела идти в Кремль. Так и рекла: «Изыди, сиротина, от Ртищева и служи при дворе государевом».
Священник недоверчиво улыбнулся:
— Нешто может матерь Божия посетить басурманку? Перекресткой сподобишься стать, а в те поры, дополинно, будут и видения тебе чудесные.
Янина надула губы.
— Истину сказываю. Николи кривдой не жительствовала.
Рука Вонифатьева снова легла на курчавую голову женщины.
— Ты не гневайся… Ты лучше пообмысли, каково без тебя Федору будет.
Янина гадливо поморщилась и закрыла руками лицо.
— Аль опостылел тебе постельничий?
— Не опостылел, а вон из сердца ушёл. Как будто и не был в нем николи.
Она помолчала и бросилась вдруг в ноги духовнику
— Отворожи!… Извелась я, отец!
Растерявшийся протопоп поднял женщину, уложил ее на лавку.
— Да ты никак кликуша!
— Давит, отец! Распусти ворот мне, — сквозь щелкающие зубы попросила Янина и закрыла глаза. — А и кликушею буду, не миновать… До всего доведет!
— Не думал я, что так тебя Федор забидел, — покачал головой духовник.
— Распусти ворот, — слабо повторила Янина.
Он протянул руку, тотчас же отдернул ее.
— Не можно мне. Грех перед Господом.
Нерешительно поднявшись, он двинулся к двери.
— Ты уж кликни кого из людишек, а я пойду.
Янина сама рванула на себе кофточку.
— То не Божье дело, отец, недугующих покидать.
«А и впрямь недужится женке» — подумалось протопопу. Обратись взором к иконам, он нащупал грудь Янины и, крадучись, провел по ней пальцами.
Женщина притихла и почти не дышала.
— Не введи мя во искушение и избави мя от лукавого. Господи… Господи! — точно в забытьи шептал духовник.
Янина не двигалась. Вонифатьев испуганно воскликнул:
— Уж не отходишь ли, чадушко?
Она вздрогнула.
— Свободи, отец, от напасти… Свободи от постельничего. Не можно мне больше.
Она сбросила на пол покрывало.
Не помня себя, протопоп вскочил с дивана.
— Ведьма… Спасите, ведьма!
И бросился к запертой двери.
Янина робко поднялась, сделала шаг к порогу и, как бы обессилев, пошатнулась, рухнула на пол.
Вонифатьев оторопело склонился над нею.
Его снова обдал острый и пряный аромат иноземных благовоний…
Едва ушел протопоп, как на дворе послышался стук копыт и погромыхивающей колымаги. Янина осторожно подобралась к окну. Из колымаги выходили Ртищев и Васька Босой.
Наскоро поправив волосы, Янина мазнула белилами лицо и распростерлась перед киотом.
С шумом распахнув дверь, Федор низко поклонился, пропуская вперед гостя.
— Усердствует, — шепнул он, — всем сердцем непорочным усердствует перед Господом.
Сбросив с плеч шубу, Васька перекрестился и одной рукой легко поднял полонянку.
— А ты не вели ей. Переусердствует — простынет скоро!
Он зычно расхохотался и высоко к самой подволоке подкинул женщину.
Постельничий в испуге расставил руки, чтобы поймать Янину, но она уже повисла на шее блаженного.
— Недобрый ты, прозорливец. Поди, третий день у нас не бывал. Аль брезгуешь? — защебетала она и, спрыгнув на пол, поцеловала руку Ртищева: — Умаялся, поди, господарь?
— Дите! — ухмыльнулся Федор. — И повадка-то вся дитячья.
Он посмотрел на нее с неожиданной серьезностью.
— Уж не упамятовала ли ты про вечерю, усердствуя перед Господом?
Тадеуш, дозоривший в сенях, услышав зов господаря, почтительно просунул голову в дверь.
— Гладом женку изводишь? — крикнул ему Федор. — Покормить время не стало?
Устроившись с ногами на широкой лавке, Босой благодушно следил за Ртищевым.
— А ты бы не допускал басурмана кушаньев касаться перстами для обращаемой, — сказал он, — сам бы заботою позаботился.
— И то… Вот не догадался!
Федор выбежал вслед за Тадеушем. Закрыв за господарем дверь, Янина присела к Босому.
— Утресь будет Вешняк, — прорычал юродивый.
Янина прижала палец к губам.
— Какой глас у тебя зычный. Не сказываешь, а громом громыхаешь, — недовольно поморщилась она и шепнула: — Пятьсот злотых сулят тебе от польского короля, ежели того Вешняка ни с чем из Москвы отпустят.
— Пятьсот?… Тыщу и две горсти жемчуга!
Янина негодующе отодвинулась от него.
— Больно жаден ты, Васька! Тебе не в прозорливцах ходить, а в приказных. Аль позабыл, как десяток годов тому назад за алтын руки лобызал шляхтичам?
— А за молвь за сию твою дерзкую прикидываю я еще двести злотых, — ехидно ухмыльнулся Босой и обнял женщину. — Потараруй-ко еще, дите непорочное, — еще прикину.
Полонянка подумала было вступить в торг, но по холодному лицу Васьки поняла, что он не уступит, и, скрепя сердце, согласилась.
— Подавись ты, прожора!… А еще блаженный, прости, матерь Божия.
Из сеней послышались шаги постельничего.
— Покажите милость, пожалуйте хлеба-соли откушать, — пригласил он гостя и Янину, остановившись в дверях.
* * *
Царь молился перед отходом ко сну, когда в опочивальню к нему вошел Босой.
— Сень по полу воровским чином блазнится, ею Алексаша-царь застится, — сердито буркнул юродивый.
Алексей наспех закончил молитву и подошел под благословение Васьки.
— Сень, сказываю, застить тебя норовит! — глухо повторил Босой и, обмахнув государя мелким крестом, присел на постель. — Садись и ты, Алексаша, во имя Отца и Сына и Святого Духа.
Царь примостился на краю постели, зажал в кулаке каштановую бороду.
— К чему про сень помянул?
— А к тому, Алексаша, что ныне сень не в сень, а в помеху. В помеху тебе едина сень — Ордын-Нащокин, а другая — Одоевский!
Страх, вызванный у Алексея таинственными словами блаженного, сразу растаял.
— Верую в своих советников так, как верую, что помазал меня на царство Господь.
Васька наклонился к цареву уху.
— Крымцы унимаются?
— Куда там!… Где им уняться.
— А возьмешь ты под руку свою Богдана Хмельницкого, еще пущего врага наживешь — ляхов богопротивных.
Щедро пересыпая свою речь непонятными выкрикиваниями, он долго говорил о тяжелых бедствиях, которые падут на страну, если Москва присоединит к себе Украину.
— Погибнешь ты и весь род твой погибнет, — с болезненным стоном закончил Босой. — Горе мне!… Зрю царя своего в полону и позоре.
Алексей, зараженный мрачными предчувствиями, не знал, на что решиться.
— Уразумел ли, царь, реченное мною?
— Уразумел, Васенька… Токмо в толк не возьму, как быть ныне нам с Вешняком?
— А, отслужив молебствование, одари его дарами и отпусти с миром к Хмельницкому.
Царь растерянно поглядел на прозорливца.
— Договорились мы намедни обо всем с советниками и ведомо тому Вешняку, что утресь объявим мы себя всенародно царем Малые Руси.
Босой встал и перекрестился на образ.
— Я совершил все, чему научил ты меня, отец небесный!
Сняв шелковый подрясник, подарок царевны Анны, он с силой разодрал на себе рубаху.
— Горе нам!… Черен Кремль сиротствующий, кипят огни, объявшие землю Русинскую! Сподоби, Господи, раба твоего Василия уйти в леса дремучие, не зрети погибели царские.
Он неожиданно отпрянул к двери, закрыл руками лицо.
— Секут… В железа обряжают великого государя!
И закружился бешено по опочивальне, звеня веригами, царапая в кровь лицо и сшибая все, что попадалось под ноги.
Царь забился в угол, с суеверным ужасом следил за дикой пляской «прозорливца».
Плюнув на все четыре стороны, Васька упал на пол и, крадучись, пополз в сени. Вскоре под окном опочивальни раздался его протяжный, точно предостерегающий, вой.
Алексей припал к стеклу, вгляделся во мрак.
На дворе, не шевелясь, стоял юродивый. Голова его была высоко запрокинута, а воздетые кверху руки как будто грозились в пространство. Вой то усиливался до рева, то спадал до молитвенных вздохов, то переходил в рокочущий хохот безумного.
— Господи, спаси и помилуй! — стучался царь лбом о стекло.
Он молитвенно звал к себе юродивого, но Васька не слышал или не хотел слышать, и продолжал юродствовать.
* * *
Утром следующего дня к Ртищеву пришел Вонифатьев.
— Великая милость двору твоему, — объявил он, стараясь не глядеть на хозяина. — Великая милость от государя.
Янина вздрогнула, услышав эти слова, но тотчас же скромно потупилась. Сгорающий от любопытства Федор вытянулся на носках, нетерпеливо воскликнул:
— Сказывай, не томи!
Протопоп откашлялся и быстрым ревнивым взглядом окинул полонянку.
— Радуйтесь и веселитесь! Преславная бо царевна, Анна Михайловна, показала милость тебе и изъявила волю быть матерью твоей восприемной.
Ртищев радостно взвизгнул и, обняв полонянку, закружился с нею по терему.
Протопоп позеленел. В глазах его загорелась лютая ненависть к Федору
— Что это ты с лика будто спал? — заботливо спросил постельничий. — Не занедужил ли, избави Господи?
— Зубами маюсь, — угрюмо ответил Вонифатьев.
В трапезной протопоп и постельничий принялись наставлять Янину, как держаться перед царевной.
— Как я, убогая, предстану перед светлые очи ее? — вздохнула полонянка.
— Ты все молчи, — поучал протопоп, — царевна тебе глагол, а ты ей — поклон.
— Да с челомканьем в руку, — подхватывал Федор. — Так все и челомкай. Гораздо полюбишься!… Уж нам с протопопом добро ведомы повадки царевнины.
Потрапезовав, Янина уселась за часослов. Федор же, против обыкновения, развалился на лавке и объявил, что остается дома.
Вонифатьев подозрительно оглядел полонянку. «Уж не она ли тому пригодой?» — подумал он и, чтобы не выдать себя, со стоном схватился за щеку.
— Так и точит, проклятое, всю душеньку выело!
Он присел подле Ртищева и закачался из стороны в сторону.
— Не обессудь, Федор Михайлович, невмоготу мне нынче женку твою поущать христианской любви.
Постельничий сочувственно вздохнул и поднялся, чтобы проводить гостя. Духовник обмотал лицо кумачовым платком, не удостоив женщину взглядом, понуро пошел к дверям7
— А день-то нынче, день-то каков! — покачал он головой, останавливаясь у порога.
Янина оторвалась от книги, но тут же с еще большим усердием углубилась в чтение.
— Велик нынче день, — продолжал Вонифатьев вполголоса, — ибо, по вразумлению свыше, не принял государь под высокую руку свою запорожцев.
Пораженный постельничий всплеснул руками.
— То не так! Не можно тому поверить, вечор иное нам сказывал царь.
Позабыв о зубах, духовник ехидно расхохотался.
— То было вечор, а утресь, кто не тешился с женками да к государю на сидение поспел, доподлинно цареву волю услышал… А обернулось так по мудрому глаголу Босого. Вняв прозорливцу, наказал царь обсказать Вешняку, что примет он гетмана с запорожцами под свою высокую руку в те поры, егда королевское величество ею, гетмана, и все запорожское войско учинит свободным без нарушения вечного мира с нами.
Выпроводив гостя, Федор сердито зашагал по терему.
— Эка надумали… Вешняка ни с чем из Москвы отпустить! При убогости-то при нашей, — злобно скрежетал он зубами, с каждым словом распаляясь все более и более.
Янина закрыла книгу, приложилась губами к краю сафьянового переплета.
— Об чем ты, владыко мой?
— Все о том, о гетмане с войском, — вздохнул Федор и, усевшись рядом с женщиной, принялся выкладывать ей, сколько выгод теряет Москва, отказываясь от Украины.
За окном послышался топот копыт.
— Будто кто на двор прискакал? — испуганно спросила Янина.
По сеням, к терему, бежал запыхавшийся Тадеуш.
— Дьяк Гавренев пожаловал! — крикнул он и тотчас же вновь ринулся на крыльцо.
Сдавив руками грудь, ни жива, ни мертва, стояла Янина. «За мной!» — с мучительной болью думала она. — Пропала! Все проведали языки». Федор, не спеша, вышел в соседний терем и чванно уселся в низенькое кресло.
— Во имя Отца и Сына и Святого Духа, — раздельно произнес за дверью Гавренев.
— Аминь! — ответил Ртищев и выпятил грудь.
Дьяк шагнул через порог, почтительно поклонился хозяину.
— Спаси Бог хозяина доброго!
— Дай Бог здравия гостю желанному, — ответил постельничий, указывая рукою на лавку. — Коли по суседству, рады мы, а по службе — и тому не супротивны.
Гавренев сладенько улыбнулся.
— Оно по службе и по милости, Федор Михайлович. Женка тут у тебя…
Прильнувшая ухом к двери Янина бессильно схватилась за косяк. «Конец, погибла головушка! — ледяным ознобом пробежало по спине. — Всему конец!»
Помолчав немного и потешившись волнением постельничего, дьяк многозначительно подмигнул ему.
— А женка-то твоя полонная в гору все забирается. Сама царевна Анна Михайловна показала ей милость да повелела перед светлые очи свои представить!
ГЛАВА XII
Был канун Рождества. В пятом часу утра царь отслужил утреню и собрался к выходу.
— Пригож? — ухмыльнулся он, обрядившись в широчайшую волчью шубу и надвинув на глаза высокую кунью шапку.
Протопоп любовно оглядел Алексея…
— Как есть, торговый гость. Ни один человек не признает.
Он умильно прищурился и оскалил изъеденные тычки зубов.
— Только повадку высокую твою не утаить тебе, государь. Так и озаряет лик твой сиянием.
Усевшись в небогатые сани, царь выехал из Кремля. За ним, переряженные простолюдинами, потянулись на возах и пешком подьячие и языки.
Чем больше удалялся Алексей от Кремля, тем люднее и оживленнее становились дороги. Нищие, слепые, калеки и странники, подстерегавшие шествие еще с ночи, бежали за санями и наперебой славословили «неизвестного».
Государь щедро разбрасывал пригоршни меди, то и дело крестясь на встречавшиеся церкви.
Из— за низеньких изб, занесенных сугробами, один за другим выползали людишки. Они с опаской поглядывали на переряженного царя и сновавших по обочинам улиц подьячих, но все же спешили влиться в толпу.
Нищие с воем набрасывались друг на друга, готовые вступить в смертельную драку из-за каждого затерянного в снегу медяка.
— Скоты, токмо бы и грызться им, псам, — брезгливо морщился Алексей, но тут же, вспомнив, что творит благо во имя Христа, с новым усердием разбрасывал милостыню.
Мешок с медяками пустел, а толпа не убывала. Царь взволновался.
— А не достанет казны, — шепнул он Одоевскому, сидевшему в худой епанчишке на месте возницы.
Одоевский подал глазами знак трусившему невдалеке на крестьянской кляче окольничему. Точно случайно, из-за переулка показался воз с сеном и отделил царские сани от нищих.
Едва государь отъехал немного, в топу врезался отряд батожников.
— Эй, вы! — крикнул стрелецкий полуголова. — Долго ли будете дороги паскудить?
Воздух резнул свист батогов. Людишки рассыпались в разные стороны.
Алексей деловито огляделся.
— Никак угомонились убогие?
— Надо бы не угомониться, коли награждены они по-царски твоей рукой неоскудевающей, — тряхнул головой возница и хлестнул коня.
На повороте показалась высоко огороженная усадьба. У железных ворот ее, друг против друга, стояли двое дозорных стрельцов.
Государь печально поник головой.
— Господи, сколь тягостно нам зрети тюремный двор!
Дьяки, окружившие сани, сорвали с голов шапки и опустились на колени в снег.
— Я был голоден, и вы накормили меня, я был в темнице, и вы посетили меня, — проникновенно изрек тюремный поп и перекрестился. — Не про тебя ли, государя, сие речено есть в Евангелии? То ты печальник страждущих и алчущих.
Необычайное оживление и суета дошли до слуха узников.
— Не иначе, сочевник!… Должно, царь пожаловал, — радостно встрепенулись они.
В зловонной яме, на охапке прелой, изъеденной сыростью и мышами соломы, прислушиваясь к шуму, сидел Корепин.
Его сосед, недавно брошенный в подземелье, подполз к порогу и насторожился.
— Доподлинно, Савинка, царь.
Корепин презрительно сплюнул.
— Ведомы нам его милости… Посидишь, Афоня, с мое — навычешься тонкостям ихним. Я за пять годов три краты на воле был.
Афонька подвинулся к товарищу и завистливо поглядел на него.
— Три краты, сказываешь, на воле бывал?
— На воле! — с горьким вздохом повторил Корепин. — Токмо и славы, что на воле… А на деле — тьфу! — и вся воля твоя. Аль стрельцов на Москве недостатно, чтоб изловить тебя допреж того, как ты вольного духу хлебнешь? И не мигнешь, как сызнов в яму пожалуешь.
Он участливо обнял Афоньку и замолчал. Несмотря на то, что ему были хорошо знакомы «царские милости», он невольно начал поддаваться настроению товарища и к нему незаметно возвращалась давно уже покинувшая его надежда на освобождение.
К яме приближались чьи-то шаги. Сдавленные подземельем голоса становились все отчетливее.
— Идут! — воскликнул Афонька и схватился за грудь.
Подобрав под себя ноги, Савинка плотно закрыл глаза и не отвечал. Ему хотелось забыться, ни о чем не думать, но раз пробужденные думы не покидали его. Вспомнилось: кто-то вошел к нему, наклонился над самым лицом: «Иди, сиротина». Яркий сноп факела ослепил его. Но ярче и горячее огня загорелось вдруг от простых этих слов сердце. Он вышел, покачиваясь, на двор. Морозный воздух таким хмелем ударил в голову, что он повалился без чувств в сугроб. «Иди!» — крикнул чей-то голос и, пробудившись от теплой блаженной дремоты, он побежал… Был лютый рождественский сочельник. Улицы клубились в морозном тумане. Умявшийся снег хрустел под ногами так, точно земля была усыпана белыми вкусными сухарями. Он не чувствовал ни стужи, ни голода, ничего, кроме дикой, всепокорящей радости освобождения. «Воля!» — свистел могучим разбойничьим посвистом полуночный ветер. «Воля!» — звонко и неумолчно хрустело под ногами. Улицы, избы, земля и холодное небо кружились, смеялись, пели. Захватывало дух от быстрого бега, билось сердце, но нельзя было остановиться, сдержаться… И вдруг закружилась земля, какая-то страшная сила на полном ходу метнулась под ноги, и все исчезло… И потом — может быть, в тот же час, а может быть (кто знает счет времени, кто разберет сроки в одиноком человеческом сердце?), может быть, через долгие годы — кто-то подошел вплотную, положил руку на плечо. Он сонно приоткрыл глаза. «Свет!» — кольнуло в мозгу и сразу вернуло к жизни. «Воля!»— крикнул он истошным голосом и вдруг, в первый раз за всю свою жизнь, заплакал. Чужая рука крепче сдавила его плечо. Из-за угла спешили какие-то люди. Он собрался с силами, подавил в себе слезы. А чужой человек наклонился над ним, дохнул винным перегаром в лицо. «Так, сказываешь, воля, молодчик?» — он мигнул стрельцам: «Вяжите! Всех государем волей пожалованных давно изловили, токмо тут упрели, тебя догоняючи!…»
Афонька, затаив дыхание, вслушивался. Голоса то приближались, то снова слабели и таяли. И вдруг, когда узник уже отчаялся, дверь отворилась.
Савинка не пошевелился. Стрелец ударил его батогом по спине.
— Ниц! Царь-государь жалует!
Оба узника распластались перед Алексеем. Тот, задыхаясь от невыносимого смрада, оттопырил губы.
— Чьи будете?
— Афонька я, — всхлипнул Афонька и умоляюще приподнял голову.
— А ты?
Савинка медленно, по слогам, назвал себя. Царь задыхался. Одутловатое лицо его посинело, двойной затылок, свисавший складками, побагровел.
— На двор их! — кивнул он стрельцам и, грузно опираясь на посох, заторопился вон.
С удовольствием подставив лицо ветру, царь жадно глотал студеный воздух. Ему принесли обитую объярью лавку и, бережно взяв под локти, помогли сесть.
— Так, сказываешь, Афонька? — степенно разглаживая бороду, спросил царь.
— Воистину так… Господи! Почто мне милость такая, что сам государь медовыми устами своими недостойное имя мое речет?
Алексей, поддаваясь льстивым словам, повернулся к стрелецкому голове.
— А, сдается нам, не погибла еще душа в сем холопе.
Он милостиво подставил Афоньке свой сапог для поцелуя.
— Каков грех привел тебя на тюремный двор, сирота?
— Сестру мою за долги подьячий к себе отписал. А долгу за собой я не ведаю, — слезливо заговорил Афонька. — Разорили меня те подьячие… Не можно мне было терпети, зреючи, как тягло они не толико в казну волокут, колико в свою хоронят мошну. А и в сердцах ночкою темною я маненько помял бока тому подьячему.
Алексей с недоумением поглядел на узника.
— Ты, что же это, на государственность, выходит, печалуешься? Тяглом, сказываешь, дьяки придавили?
Афонька понял, что наговорил лишнего и, чтобы выпутаться, возмущенно тряхнул головой.
— Я? Да язык мой богомерзкий отсохни! Ни в жисть!… Не на государственность, а на того подьячего, что сестру мою загубил. На него, окаянного.
Царь топнул ногой.
— Мой-то холоп окаянный? Смутьян!
Стрелецкий голова схватил Афоньку за волосы.
— Не пожалуешь ли, государь, убрать его?
— Убрать! — крикнул Алексей. — Да в железа обрядить от сего дни до светлого дни воскресения Христова.
Афоньку поволокли в подземелье. Царь перевел свой взгляд на изнуренное лицо Корепина.
— А, сдается, видывал я тебя и о прошлом годе. Давно на тюремном дворе?
— Не ведаю, государь. Потерял я счет Господним дням.
— Три года, преславный, без малого — сообщил дьяк, поклонившись низко царю.
— Три года! — поднял глаза к небу Алексей. — Эко страждут, Боже мой, людишки твои!
Он поплотнее укутался в шубу.
— Каешься?
Савинка привстал на колени и прижал руку к груди.
— Каюсь и на едином челом тебе бью: повели меня казнью казнить!… Не можно мне больше терпеть.
Алексей снял шапку и перекрестился.
— А не гоже, сиротина, смерть кликать.
Неожиданно поднявшись, он объявил великодушно:
— Жалуем мы тебя не смертью, а волею!
И, склонив голову к дьяку, строго шепнул:
— До богоявленьего дни пущай пообдышится. А там сызнов на тюремный двор доставить.
Едва очутившись за воротами, Савинка услышал за собою шаги. «Язык», — догадался он, но не оглянулся и с силой сжал кулаки: «Попытайся, излови!». Не торопясь, он направился к рынку и вскоре замешался в толпе.
Позднею ночью в застенок привели почти всех выпущенных царем на свободу. Тюремный дьяк пересчитал изловленных и с кулаками набросился на языков:
— Четырех проспали, анафемы!
— Трех.
— Четырех!
— А четвертого повелел государь до крещеньего дни не займать.
— Идол!… Мало ли что с доброго сердца царь изречет.
В тот же час по Москве, по трущобам и тайным корчмам, забегали соглядатаи, тщетно разыскивая Корепина. Невдалеке от избы Григория-гончара притаилась засада.
* * *
Довольный проведенным днем, царь сидел в глубоком кресле и, отхлебывая подогретое пиво, диктовал Грибоедову расходную записку:
«Декабря в двадцать четвертом числе, за два часа до свету, великий государь царь и великий князь всея Руси самодержец изволил ходить на большой тюремный и на Аглинский дворы и жаловал своим государевым жалованием милостынею из своих государевых рук на тюремном дворе тюремных сидельцев, а на Аглинском дворе полонянников. Да великий же государь жаловал из своих государских рук милостыню бедных и нищих безщотно. Да по его же великого государя указу раздавали нищим же полковник и голова московских стрельцов у Лобного места. Всего роздано безщетно 157 рублев 4 алтына…"
Князь Семен Петрович Львов, примостившийся на лавке у окна, переглянулся с Милославским. Царь недовольно надул губы.
— Аль поскупились мы? Недостаточно милостыни раздали?
Львов вскочил с лавки.
— Не к тому мы. Но нашему впору бы полковнику да головам, да полуголовам со дьяки половины бы тех Рублев с алтынами. Потому, ведомо нам, как они добро твое раздают!
— А что? — встревожился государь.
— Да то, что единою рукою раздают, а другой — отнимают!
Милославский подошел к царю и приложился к его руке.
— А и потеха была! Загнали стрельцы тех убогих в Разбойный приказ да дочиста все и обобрали.
Уставившись в оплечный образ Миколы, Алексей сокрушенно вздохнул.
— То не по нашему велению, а по дьяковскому приказу. С них и взыщется на небесах.
И, переведя взгляд на князя, сердито передернул плечами:
— Ну, чего ты рыло воротишь, инда мыша подохшего отведал!
Львов закрыл руками лицо.
— Не о дьяке я кручинюсь, не о том, государь. Ибо ведаю, что ты перед Господом чист и непорочен душою… Невмоготу мне стало зреть боле потехи бесовские. Посоромились бы хоть грядущего Рождества Господня… Онемечились твои ближние!
Он с омерзением сплюнул и перекрестился.
— Ходит ныне князь Никита Романович, муж царских кровей, в жупане ляцком! Сказывают люди — не токмо сам обасурманился князь, а и людишек обрядил по чину ляцких холопов. А за ним туда же потянул и постельничий… Перед всем миром соромятся.
Алексей растерянно встал с кресла и шагнул к окну. То, что он услышал от Львова, не поразило его, так как он сам потихоньку разрешил Никите и другим ближним рядиться в «еуропейские одежды» и перенимать от иноземцев многие их обычаи. Но ропот бояр, строго придерживавшихся старины, мешал ему открыто стать на сторону преобразователей. Он боялся порвать как с теми, так и с другими. Приходилось кривить душой, ссылаясь на нелюбовь свою к сварам и ни во что не вмешиваться.