Утром, обрядившись в лисью шубку и сунув под тёплый платок непослушные кудряшки, Надюша отправилась в монастырь.
– Горло у батюшки перехватило, – объявила она послушнице. – Быть будет в соборе, а служить не может.
Было ещё очень рано. Утро стояло свежее, безветренное. Далеко, на краю ясного неба, пробивалось солнце. Заиндевелые ивы, примолкшие над прудом, казались в прозрачном воздухе вырезанными чьей-то искусной рукой из лёгкой и нежной кисеи.
Девушка расстегнула шубейку, сняв варежки, приложила длинные тонкие пальцы к груди. Зарумянившееся лицо её озарилось улыбкой. Чуть выдавшийся вперёд округлый подбородок, придававший всему лицу выражение детского простодушия, задрожал от взволновавшего всё существо беспричинного счастья. Ну до чего же, Боже мой, хорошо жить на свете!
Надюша бросилась к пруду и тряхнула деревцо. Лёгкие, как пух одуванчиков, закружились снежинки. Среди серебряных ив, в бирюзовых отблесках бугристого льда девушка сама казалась сверкающим, сотканным из первой пороши, инея и голубых лучей нежным призраком юности.
Из-за поворота дороги показалась чья-то кряжистая фигура. Вглядевшись, Надюша узнала Ваську Памфильева. Она смутилась и робко прильнула к иве.
Памфильев несколько раз заходил в гости к отцу Тимофею. По всему было видно, что дом этот пришёлся ему по сердцу. В последнее своё посещение он притащил с собой целый ворох гостинцев. Были там и орехи, и миндаль в сахаре, и сушёные сливы, и печатные пряники. У Надюши даже глаза разбежались. Во всё время, пока Памфильев сидел у них, она восторгалась сластями и на него почти не обращала внимания. Но когда он покинул их домик, то, что раньше не замечалось, приобрело вдруг какую-то неприметную значительность. Надюша вся передёргивалась, вспоминая, как хищно загребает он скрюченными пальцами воздух, как упивается и почти священнодействует он, когда что-нибудь ест, как смеётся коротким деревянным, нарочитым смешком и как при этом его маленький, сдавленный в висках лоб словно совсем исчезает, и кажется, будто реденькие жёлтые брови сливаются с такими же жёлтыми реденькими волосами на голове… Все, все в нём было ей неприятно. Даже шапка, нагло надвинутая на глаза.
– Почему, батюшка, думаю я нехорошо про купецкого приказчика? – спросила она отца.
– Очи у него недобрые, – сухо обронил отец Тимофей. – Ежели не страшился бы я Бога прогневить, подумал бы, что Господь, когда даровал ему жизнь, забыл душу живую вдохнуть…
Сейчас Васька ещё издали заприметил Надюшу, свернул к ней.
– Не в собор ли, ягодка?
– В собор.
– Чай, рано?
– Потом на крылос
не проберёшься.
Памфильев выставил свою крепкую грудь, тряхнул головой:
– Со мной, ягодка, не токмо на крылос, на алтарь смело ходи! Меня, как я тут самого барона Шафирова и иных прочих знатных людей человек, сам епископ возле себя поставит.
– Ишь ведь ты, важный какой! – рассмеялась Надюша.
– А то не важный? Всей крестьянской округой командую. Везде тут самый первый я у вас человек. – Ан не везде! – шлёпнула девушка его по плечу и пустилась наутёк. – Ан я первая!
Ваську так и подмывало погнаться за Надюшей, но он только погрозил ей пальцем и степенно, как полагается «солидному человеку», зашагал к монастырю.
Обмотав шею тремя жениными платками, отец Тимофей тоже отправился с Аграфеной Григорьевной к литургии.
На монастырской площади толпился народ. Какой-то старец, без шапки, лысый, с вылезшей синею бородёнкой, высоко поднятый четырьмя крестьянами, что-то сурово выкрикивал. Иерей сразу узнал старика. «Пророк раскольничий, Никодим, – не без почтительности шепнул он жене. – Хоть и старой веры, а честной жизни муж». Матушка испуганно поглядела и торопливо зашагала дальше.
– Гошударь-то наш, – обличительно шамкал Никодим, – Пётр Алекшеевич не проштой человек. Антихришт он. Вон он кто.
По толпе пронёсся одобрительный шепоток.
– Ныне по городам вежде жаштавы, а нашего правошлавного хриштианина в рушкой обрядке не пропущают и бьют, и мучают, и штрафы берут.
Немецкое платье, впрочем, никого здесь в толпе не касалось.
– Пущай хоть в смертную рубаху обряжаются вельможи и купчины, – сплюнул какой-то сгорбленный крестьянин. – Нам бы только дозволение вышло полотно по-старому ткать.
Замечание горбуна будто взорвало толпу.
– Какой он царь! – донёсся с противоположной стороны площади яростный женский крик. – Мужей наших в солдаты забрал, деток малых без кормильцев оставил…
– Всех крестьян со дворами разорил!
Досифей с удовольствием слушал донесения черниц о «возмущении» и поучал их:
– Алексея, его имя пронесите в народе… И ещё норовите к царице снарядить челобитчиков.
На площади стоял уже сплошной рёв. Люди старались перекричать друг друга и ожесточённо размахивали кулаками. Невесть откуда взявшиеся чернецы набрасывались на монашек, понося имя царевича. Истошно плакали дети, отчаянно дрыгал ногами в воздухе потерявший голос «пророк» Никодим. А над всем этим, не утихая, отплясывали соборные колокола.
Глебов, приблизившись к площади, нерешительно остановился. По службе он обязан был немедленно вызвать отряд. Но ему этого вовсе не хотелось. Он благоразумно соскочил с возка и попытался улизнуть.
Один из чернецов заметил его и догнал. Волей-неволей майору пришлось действовать.
Монахиня, подслушавшая разговор чернеца с офицером, бросилась к Досифею.
– Проклятые! – заворчал тот зло. – Всюду носы суют. Теперь всё пропало. Надо кончать. И кто упредил их – не ведаю…
Он взял посох и, выйдя за ворота, угомонил толпу, в которой уже прошёл слушок о приближающемся отряде.
В соборе началась служба. Перед выносом даров молельщики вдруг шумно расступились и пали ниц. В храм, сопутствуемая десятком инокинь, в старинном царском облачении вошла Евдокия Фёдоровна. Досифей благодарно перекрестился на образ. «Слава те, Господи, вняла слёзному прошению моему».
Холодея от страха за мужа, Аграфена Григорьевна увела его в правый притвор.
– Да ты дай хоть взглянуть на её облачение, – чуть слышно просил отец Тимофей.
– Знаю тебя! Как кто-нибудь что сотворит, ты сразу на дыбы. Стой тут. В храме везде место свято.
Матушка как будто угадала недоброе. Да и весь собор насторожился, когда из алтаря донёсся дребезжащий тоненький возглас Евстигнея:
– Благочестивейшего, самодержавнейшего…
За щупленькой фигуркой протодиакона медленно вынырнул преосвященный.
– О супруге его, благочестивейшей государыне, – заревел он октавой и, чуть переждав, будто собираясь с силами, отчаянно возгласил: – Ев-до-ки-и Фё-о-до-ров-не!
Стоявший на клиросе Васька рванулся к епископу:
– Екатерине Алексеевне! – заорал он. – Екатерине! О единой царице нашей, Екатерине Алексеевне, с государем в храме Господнем венчанной!
– Евдокии! О государыне Евдокии! – по-сорочьи застрекотали со всех сторон монашки.
– Екатерине!
Евстигней счастливо ухмылялся про себя. «Молодец Васька! Здорово он исполнил слово моё. Небеспременно светлейшему расскажу».
– Не хотим Евдокии! Екатерину хотим! – выли вместе с Васькой чернецы.
Люди бросились к клиросу. Началась свалка. Заваривший кашу Памфильев, решив, что он исполнил положенное, незаметно юркнул в ризницу.
Аграфена Григорьевна силой увела мужа домой.
– Быть беде! – заломил руки отец Тимофей. – Не чаял я, не гадал, что преосвященный будет так гласно на рожон лезть. И не думал я, что он ворог лютый царю.
Прибитая горем матушка вышла из горницы.
«Пошто несло меня вечор в монастырь? – мучился иерей. – Видели ведь люди, как я с преосвященным беседовал. А вдруг Евстигней нарочито Москвою подослан?.. Да ежели, и не так – всё едино могут меня потянуть».
Отец Тимофей бился лбом об пол и проникновенно молился. Не за себя – за себя он никогда не боялся. Когда что-либо касалось лично его, он с убеждением твердил: «Да будет воля твоя. Естество моё бренно. Душу бы токмо вечную сохранить от погибели». Весь страх его был за Надюшу. Мысль о том, что, может быть, вместе с ним заберут дочь и жену, была невыносима. «Господи Боже! Пожалей их. Меня погуби, а им продли жизнь».
Словно сквозь мучительный бред он услышал голос дочери. Сразу стало легче. Он вскочил с колен.
– Погоди, ягодка! – глухо рассмеялся кто-то в сенях.
Священник узнал голос Васьки и потемнел. «Чего ему надо от нас? Уж не женихаться ли вздумал?» Отец Тимофей решил сказаться больным, чтобы не впускать незваного гостя, но тут же устыдился своей мысли и, открыв дверь, поклонился Памфильеву.
Глава 3
«ВОЛЬНЫЙ» НАБОР
Дня через два к домику Тимофея подъехал какой-то приказный.
«Так и есть… начинается», – всполошился иерей. Но приказный был один, без солдат, и так почтительно просил благословения, что священник и матушка успокоились.
Вслед за царёвым человеком прикатили Евстигней и Васька.
Приказный очень обрадовался Памфильеву.
– Ты-то мне и надобен! Ты всю округу знаешь. Подмогни приказ губернаторский выполнить – кирпичников и плотников набрать для строений в Санкт-Питербурхе.
Васька взглянул на приказного, как на юродивого.
– Да тут отродясь опричь ткачей никто не живал! Какие тут тебе кирпичники?
– Мало ль что не живал. Чай, обучатся в Санкт-Питербурхе.
Стоявшая у порога матушка незаметным кивком подозвала к себе приказчика.
– Ты ему поминок сунь, – шёпотом посоветовала она, – он и отстанет, не будет крестьянишек трогать.
Васька и сам знал, что надо делать. Но развязать мошну так просто, без крайней надобности, было выше его сил.
– Сунуть, матушка, мудрость не велика. Да токмо деньги у нас не шальные…
– Как я царёв человек, – снова загнусавил приказный, – требую, чтобы ты вместе со мной по деревням отправился людишек опрашивать и на царёво дело отбирать.
– С нашим удовольствием, – расшаркался (совсем как Шафиров) приказчик. – Мы, Иван Иванович, для царёва дела всегда рады служить.
Прикатив в ближнюю деревушку, Памфильев велел созвать сход.
– Бог и государь посылают вам корысти, – достал приказный из кармана бумагу. – Слушайте.
Цидула и впрямь вводила в искушение. За шестимесячную работу на кирпичных заводах и в плотниках генерал-губернатор Ингерманландии Меншиков сулил деньгами шесть рублей каждому, казённую одежду и всем, «кто усердие окажет», надбавку в десять алтын. Соблазнительней же всего было то, что работа объявлялась вольной и временной.
Сход нерешительно молчал.
– Казна не мала шесть рублёв, – отчётливо произнёс наконец староста. – Тут и тёлка, и хлебушек, и иное прочее.
– Неужели ж все шесть рублёв издержишь? – поразился приказный. – Половины хватит на все затеи.
«Эка шельма какая! – ругался про себя Васька. – Не ты ли давеча болтал, что в Питербурхе мука ржаная руль двенадцать алтын да крупа два рубли?» Ему хотелось обличить приказного, рассказать, каково живётся работным в новой столице. Но Иван Иванович старался не для себя, а для государева дела, и, хочешь не хочешь, надо было молчать.
Один за другим крестьяне подходили к приказному.
Васька встревожился. «Что компанейщики скажут? Как же фабрики без работных застанутся?»
– Иван Иванович! Не губи! – взмолился он. – Эдак ты не токмо меня обидишь, а самого светлейшего в убыток вгонишь…
– Как так? – опешил приказный.
– Так… Пожалуй ко мне, я тебе цидулку покажу, из коей сам узришь, что Александр Данилович согласие дал в долю идти с бароном, с графом Апраксиным и с Толстым.
Иван Иванович приостановил запись. Сход притих. Люди начали переглядываться, шептаться. Наконец из толпы вышел долговязый, в рваном полушубке, парень.
– Ты не слушай его, Василия Фомича, – сказал он угрюмо. – Мы куда хочешь пойдём. Разорил он нас.
Тотчас же поднялся шум:
– Правильно Егор говорит!
– Словно бы волк по селениям рыскает приказчик тот…
– Обез…
Из толпы вышел и стал рядом с Егором пожилой крестьянин.
– И меня вези отсель. Куда хочешь вези…
Он хотел ещё что-то прибавить, но не нашёл нужных слов и повалился перед приказным на колени.
– Встань, Митрий, – толкнул его ногой Егор. – Чай, не перед иконою…
Приказный озлился:
– Да ты, смерд, никак насмехаешься?
– Чего уж нам насмехаться, – поклонился Егор. – Мы людишки малые. Нам не положено… А токмо как есть ты царёв человек, – должен ты вступиться за нас. Воистину, хуже волка Памфильев! Как бы беды не вышло какой.
– Беды? – затрясся от гнева приказный. – Уж не бунтарить ли вздумали?.. Так вот же – умыкаю всех! – рука его метнулась за пазуху. – Я по закону. Во! – потряс он бумагой. – В Санкт-Питербурх велено отправить две тыщи мастеровых людишек с чадами и домочадцами на вечное жительство. Я могу кого хошь забрать!
Крестьяне струсили. Егор исчез в толпе. Выгон начал заметно пустеть.
Памфильев присвистнул:
– Ты хоть и царёв человек, а больно горяч. Проведает губернатор, каково ты орудуешь, не похвалит. Едем лучше ко мне. Дома и поговорим ладком…
Было уже совсем темно, когда они въехали на широкий, заваленный брёвнами двор.
Их встретила молодая баба-стряпуха. Оглядев хозяйским взором двор, Васька сгрёб ногой в одну кучу разбросанные щепки и заорал:
– Повылазило у тебя, что не видишь, как добро пропадает?
Под ногами Памфильева болтался и жалобно подвывал котёнок.
– Чай, не догадалась покормить бедную животину? Дунька! Тебя спрашивают!
– Кормить-то чем, Василий Фомич?
– Хоть грудью! Дура!
Отведя душу, Васька не спеша отправился в избу, где уже устроился по-домашнему Иван Иванович.
В сенцах приказчик вытащил висевшую на крестовой цепочке связку ключей и отпер кладовушку. Из распахнувшейся двери вырвался муторный дух гниющей говядины, залежалого бараньего жира. Васька отрезал кусок мяса, взвесил его на руке и, прикинув, что на одно варево будет, пожалуй, много, ополовинил его. Над салом он минуту простоял в глубокой задумчивости, но так и не отважился воспользоваться им. «Ладен будет и капустки пожрамши. Хоть ты и Иван Иванович, а я плевать хотел на тебя. Ага». Стряпуха уже разводила огонь.
– На два дни! – засопел приказчик, подавая продукты, и поглядев замутившимся взором на женщину, ущипнул её за грудь.
Она зарделась и отвернулась.
– Не займай… Грех… Я жена мужняя.
– Какой такой муж ещё? Был муж, а с той поры как в нети ушёл, нету мужа… Повернись ликом…
– Эвона! – раздался вдруг смешок гостя. – Да тут никак свадебка собирается?
Приказчик выпустил женщину и, не глядя на Ивана Ивановича, ушёл в горницу.
– Ты водицы испей, – пошутил гость. – Оно помогает! – И, склонившись над баульчиком, достал закуску и бутылку.
За чаркой и чужими пирогами Васька сразу повеселел.
– А людишек, Иван Иванович, не отдам.
– Видали мы таких удальцов!
Поторговавшись вволю, они в конце концов ударили по рукам. Приказчик составил список из самых закоренелых лентяев и бунтарей. Иван Иванович должен был угнать их вместе с семьями на вечное поселение в Санкт-Питербурх. В придачу к ним Васька отдал и Егора с Дмитрием.
– Пускай побунтарят в Санкт—Питербурхе! Пускай памятуют, как челом бить на начальных людей.
Глава 4
ХЕРУВИМСКАЯ ДУША
Матушка увидела через оконце мужа и оторопела – так был он не похож на себя. Какая-то несвойственная ему жестокость до неузнаваемости исказила лицо, печальные обычно глаза остекленели; казалось, ткни в них иглой, и они останутся такими же немигающими, мёртвыми.
Священник пробежал в опочиваленку и рухнул на постель. На матушку, когда та кинулась за ним, он так зарычал, что слышно было в горенке, где сидели Надюша и Васька.
– А ты говорила, что батюшка не ругается никогда, хихикнул приказчик. – Вот он – святой!
Оскорблённая девушка сердито притопнула ногой и побежала к отцу.
Тимофей лежал, уткнувшись лицом в подушку.
– Батюшка! – нежно коснулась Надюша рукой его горячего затылка. – Откликнись же, батюшка!
Васька приложился ухом к переборке и жадно слушал.
– Скажи! – умоляла девушка. – Что с тобой, батюшка?
– Худо, доченька. Сгубил я, кажется, тебя.
Он вскочил, рванул на себе ворот рубахи.
– Епископ невзначай приехал и меня к себе вызвал. Упрекал, что я-де изменником оборачиваюсь.
– Каким изменником?
– Вот и я про то же спросил. А он про Евдокиин день вспомнил. Ты, говорит, здоров был, нарочито от службы увильнул. Петру на служение перекинулся.
Васька не отрывался от перегородки. «Так вот ты каков! – злорадствовал он. – Так, так, смиренничек… Выходит, в канун Евдокии про заговор слышал и в губернацию не поехал? Да и Евстигаей тоже хорош: ни словечка мне не молвил о нём».
То затихая, то снова беснуясь, отец Тимофей продолжал рассказывать дочери о своих горестях.
Памфильев наслаждался: «Молодец епископ! Ишь ты! Либо, значит, обетование дай, батя, что с нами заодно будешь, либо завтра же на тебя донесём, что сам без хотения нашего свёл нас с протодиаконом. Ай да епископ! Слушай, Васенька, что умные люди за стеной говорят».
– И я дал обетование! – вскрикнул священник. – Попутал нечистый… Сам, вины не ведая за собой, с сего дни стану доподлинным крамольником.
Надюша и Аграфена Григорьевна принялись наперебой утешать отца Тимофея. Говор их затихал. Когда все трое вышли в горничку, Памфильев уже стоял, высунувшись в оконце, и безмятежно следил за игравшими в городки ребятишками.
Иерей остолбенел.
– А мне сдавалось…
– Что нету меня? – закончил приказчик, поворачиваясь к хозяину.
Взбудораженное лицо отца Тимофея не только не смутило его, но вызвало что-то похожее на удовольствие. Сдавленный лобик сморщился. «Нешто прижать и тем приневолить их сговорчивей быть? – подумал он. – Небось теперь помягчеют».
Минута была самая подходящая: Васька уже несколько раз обиняком заводил с иереем и матушкой речь о женитьбе, но они всегда переводили разговор на другое.
Матушка не могла понять, как могла она позабыть в суматохе, что у них сидит чужой человек. Она уставилась на приказчика в тщетной жажде узнать, слышал ли он что-нибудь. Но Памфильев был непроницаем.
– Тут я был, – сказал наконец Васька и, взяв руку священника, с чувством поцеловал её. – Про всю твою беду слышал…
Аграфена Григорьевна не верила своим глазам: приказчик плакал. «И про сию херувимскую душу смел я недоброе мыслить! – казнился хозяин. – Сколь же порочен я, Господи!»
Общими усилиями Ваську кое-как успокоили. Он просидел в гостях до глухой темноты. Все наперебой ухаживали за ним. Перед отъездом Васька трижды возвращался к оконцу и умоляюще протягивал руки:
– Отец Тимофей! Богом прошу, не кручинь ты душеньку свою. Ложь во спасенье – не грех. А чтоб подале от Досифея уйти, в Москву уезжай.
Отец Тимофей долго крестил удалявшийся возок.
– Шалишь, моя будешь! – залихватски свистел Памфильев, подгоняя коня. – Моя будешь, ягодка. Довольно мне в безродных ходить. Стану я не кем-нибудь, а поповским зятьком!
Въехав к себе на двор, Васька распряг лошадь и постучался в оконце. Стряпуха вздула лучинку, как была в одной рубахе – бросилась открывать дверь.
Вид простоволосой, почти голой женщины привёл Ваську в неистовство. Он молча облапил Дуньку и поволок на поварню.
– Увидят! – задыхаясь от страха, закричала стряпуха. – Московский увидит!
– Какой московский? – поражённый неожиданностью, разжал руки Васька.
– От твоих господ посол…
– Добри здороф, Фасиль, – раздалось за дверью.
Памфильев узнал голос старшего мастера компанейщиков и, сорвав с головы картуз, заторопился в горенку.
– Здоров, здоров, почтеннейший Ян Фрицович, – залебезил он, подобострастно кланяясь. – Спаси тебя Бог на добром слове… Да что же я! Пошто гостя не потчую?
Он собрал на стол всё лучшее, что хранилось в кладовушке, и так запотчевал гостя, что того начало мутить.
– Дофольно! Я уже, кашется, лопну. Будем читать письмо.
Васька с тревожным любопытством схватил цидулу в обе руки.
– Веди аз-ва… слово иже-си… люди иже… Василий, – выдавливал он с огромными усилиями отдельные звуки и складывал их в слоги.
Цидула была от Шафирова и Толстого.
«Василий! – писали они. – Учиняем мы с графом Апраксиным фабрику штофов и других парчей, об чём надуманы были, ещё в плену сидючи. И за верные твои службы жалуем тебя той фабрики управителем. А ещё доверяем посольство. Отправишься ты в персидские страны. Туды – с товарами всякими, назад – с шёлком-сырцом, понеже потребен оный для употребления на фабрике нашей».
Прочитав цидулу, Памфильев одновременно и обрадовался, и огорчился. Обрадовался «высокой чести и доверию», оказанным ему вельможами, а огорчился, что придётся отложить на немалое время так неожиданно удачно налаживающееся «женихание».
Едва дождавшись утра, Васька покатил к отцу Тимофею.
– Уезжаю. Вот, – достал он со вздохом письмо. – В земли персидские. Ага.
– Честь великая! – перекрестился священник, чувствуя, как радостно забилось вдруг его сердце. – Не всякому выпадает милость такая.
– Было бы сие в залетошнем годе, – надулся Памфильев, – и я бы Бога возблагодарил за честь такую великую. А ныне… тяжко мне нынче вас покинуть.
Застыдившаяся Надюша спряталась за спину матери.
– Бог даст, увидимся! – обнадёживающе улыбнулась Аграфена Григорьевна.
– Как не увидеться! – поддержал и священник. – Будем ждать, Василий Фомич.
– И ты? – не поднимая головы, спросил Памфильев.
Девушка молчала, но когда он притронулся к ней, не отстранилась. Ему даже показалось, что плечико тесней жмётся к его руке, и он принял это как добрый ответ.
Глава 5
ДОВЛЕЕТ ДНЕВИ ЗЛОБА ЕГО
Стоны, доносившиеся из опочивальни жены, ничего, кроме раздражения, не вызывали в сердце царевича.
– Все у неё не по-нашему, – ворчал он, то и дело прикладываясь к чаре. – И родить-то по-русскому не умеет…
В стёкла несмело стучался дождь. Выл сырой октябрьский ветер. Под ногами запоздалых прохожих, словно суставы на дыбе, трещали гнилые мостки. Расстегнув камзол, царевич уставился в окно. Бледное лицо его было в поту. На впалых щеках тлел зловещий румянец чахоточного. По улице лениво вышагивали дозорные. Алексей узнал преображенцев, гадливо сплюнул и отвернулся.
Кто-то постучался. Царевич вздрогнул и ещё больше побледнел. Не дождавшись ответа на стук, в терем вошли бывший учитель царевича Никифор Вяземский и дядька Авраам Лопухин.
– Пьёшь? – сокрушённо покачал головой Никифор.
– А по-твоему, – рассердился Алексей, – ноги, что ли, зельем сим обтирать, как тому Шарлотта моя поучает? Так вот же нароч…
Оглушительный взрыв кашля не дал ему договорить. Вяземский достал платочек и бережно вытер забрызганные кровью губы питомца. Лопухин, с невыразимым страданием глядя на это, прижал к груди руки:
– Себя не бережёшь, нас пожалей.
– Ты об чём?
– Богом молю, не пей!
Царевич нежно провёл ладонью по голове Лопухина.
– Умру, Бог с вами останется.
– Бог, радость моя, на небе, а царь на земле.
– Какой же я царь? Царь один у нас, батюшка мой.
Оба гостя вскочили:
– Ты наш царь! Все ревнители старины Богу молятся о твоём здравии.
– И о скорой кончине батюшки?
Ему не ответили. Чтобы как-нибудь рассеять хозяина, Вяземский сам же налил три чары.
– Выпьем, Алексей Петрович.
Вино немного развеселило больного.
– Умелица у меня Евфросиньюшка студень готовить, – говорил он, закусывая. – Не то что иноземки со своими креме-пулярде.
Из опочивальни вновь донёсся протяжный стон.
– Уж не рожает ли? – всполошился Лопухин.
Царевич в тоскливом недоумении приподнял плечи:
– Не ведаю – радоваться мне или кручиниться родинам сим. Словно бы Бога надо благодарить за продление рода, а как подумаю, что младенчик-то будет не чистый наш православный, а вроде русский из немцев, – так на душе и мутит.
– Кровь царская ни с чем смешаться не может, – по-отцовски обнял племянника Лопухин. – Родшийся от богопомазанника есть истинно русское чадо.
Уговоры дядьки, скреплённые примерами из Святого писания, смягчили Алексея. Набожно перекрестившись, он покинул гостей и отправился проведать принцессу.
Оставшись вдвоём с Вяземским, Лопухин приник губами к его уху:
– Слыхал? Голицын, сказывают, ещё единожды разбил Армфельда
при Вазе, а выборгский губернатор Шувалов
словно бы Нейшлот-крепость занял.
– Ходит слух… люди болтают, – горько поморщился Никифор.
В последнее время врагов Петра начинали не на шутку тревожить всё более частые победы над шведами. В России уже почти никто не вышучивал государя. Даже купчины, державшиеся старины, сами уже, без нажима царёвых людей, заботились об увеличении флота. Мечта о море, томившая торговых гостей два с лишним века, начинала как будто сбываться.
– Хоть и немецкий в нём дух, – не без хвастовства говорили именитые люди, – в самую ему пору наша шапка купецкая.
Когда русский галерный флот под началом Апраксина разбил шведов при Гангуте, многие ревнители старины открыто перешли на сторону Петра. Упорствовала лишь часть родовитого боярства, ни за что не желавшая расстаться с ленивым сидением в своих вотчинах «на полных хлебах с обувою и одёжею у крестьянишек».
– Чего говорить! – вздохнул Вяземский. – Ежели так дале пойдёт, и пожалиться будет некому. Худо.
С шумом распахнулась дверь. Вошёл тёмный от гнева царевич.
– Уйду! – резко крикнул он. – В монастырь! Подле матушки буду, рядышком, а не хочу тут боле сидеть. Видеть не могу больше немку.
Вяземский поднялся.
– В монастырь, Алексей Петрович, дело хорошее. Божье дело… И коли бы не слёзы матушки твоей, сам бы я споручествовал тебе в сём подвиге. Токмо матушка никогда тебе на сие благословенья не даст.
Оставив пришибленного Алексея с Лопухиным, он вышел. Через сени к опочивальне принцессы направилась Евфросинья. В руке её дымилась чашка кофе.
Заметив Никифора, девушка как будто смутилась, отвела в сторону взгляд. В первое мгновенье Вяземский не обратил внимания на её замешательство. Но тут же неожиданно его пронизала страшная догадка: «Так вот почему Шарлотта тает у всех на глазах! Вот почему не помогают ей ни иноземные лекари, ни монахи, ни святая вода… Не зельем ли уж каким поит её Евфросинья?»
Алексей сидел, упёршись колючим подбородком в кулак, и дремал. У левого края губ, подле крохотного сгусточка крови, лениво водила хоботком поздняя муха. Царевич изредка дул на неё, она чуть топырила тогда слюдяные крылышки, выпрямлялась, готовая к отлёту, и тут же снова продолжала своё дело.
Вошли новые гости: Василий Долгорукий, Воронов и Евстигней.
– Слыхал, Алексей Петрович? – чмокнув Алексея в руку, спросил Долгорукий. – Государь пожаловал нас законом об единонаследии.
Больной в изумлении раскрыл рот. Муха слетела с его лица и взвилась к самому потолку.
– О престолонаследии?
– Покеле Бог миловал. О единонаследии, царевич.
– Эка надумал! – покривился Воронов. – Недвижимость, сиречь поместья, дворы, лавки, не отчуждать, но в род обращать.
– Хитро! – подхватил протодиакон. – Вся недвижимость… того… к одному наследнику отходить будет. Воистину, про Петра Алексеевича речено в Святом писании: «Довлеет дневи злоба его».
Воронов встал, с шумом отодвинув от себя стул.
– Нет, видать, недостаточно на каждый день забот у него, коли что ни час, то новые каверзы учиняет. Ежели бы довлела дневи злоба его, не искал бы он себе новых забот. А что хитёр царь, в том спору нет. Для чего он закон сей надумал? Ныне каждый высокородный боярин, самый лютый ворог Петров, уразумеет, что содеяно сие для сохранения и укрепления хозяйства и благосостояния господ высоких кровей. Как после такого закона знатные люди ликом не обратятся к нему? К прикладу, взять хоть князя Семена Щербатова. Уж на что верный царевичу был человек! А какую выкинул штуку? Не вышел ведь к протодиакону. Не пожелал слушать. Вон как.
Евстигней горько качал головой в лад словам Воронова, и когда тот кончил, истово перекрестился.
– Один выход у нас: добиваться веры у станичников. С ними до поры до времени быть заодно.
– Обманешь их, иродов! – возразил Лопухин. – Так они нашей дружбе и поверили.
Евстигней продолжал настаивать:
– Попытка не пытка, а спрос не беда. Пускай царевич скажет. Мы по его глаголу и сотворим.
Алексей сидел всё в том же положении, упёршись подбородком в кулак. Со стороны казалось, будто он внимательно следит за спором и ждёт лишь удобной минуты, чтобы в свою очередь заговорить.
– Как ты мыслишь, царевич преславный? – поклонился Евстигней.
Вздрагивал огонёк догоравшей лампады. Одна щека Алексея как бы растворялась в сумраке, другая на хилом свету болезненно дёргалась, становилась почти прозрачной.
– Да он почивает! – не сдерживая досады, крякнул Долгорукий.
Гости один за другим отправились восвояси.
Ефросинья сидела в сенях у окна и при свете сальной свечки расшивала затейливыми узорами мужскую шёлковую рубашку.
– Не для царевича ли? – проводив гостей, вернулся к девушке Вяземский.
– А то для тебя? – рассмеялась она в лицо бывшему своему владельцу. – Рубашка, что ли?
– Сам видишь.
– А мне сослепу почудилось – саван. Вроде бы саван для упокойничка.
Евфросинья вспыхнула.
– Ежели царевичу и ближним его на потребу, можно и саван сшить. Я добрая рукодельница. Чай, когда была твоей крепостной, сам хваливал.
«Не инако потчует зельем принцессу», – утвердился в своей догадке Вяземский.
Глава 6
ДЕЛУ ВРЕМЯ, А ПОТЕХЕ ЧАС