Рука Сергия свалилась с колена, мёртво болталась в воздухе. Отставленнный указательный палец бороздил влажный мох, и в лад ему размеренно почавкивала под притоптывающими босыми ногами гнилая лужица.
После напряжённого раздумья инок наконец решительно поднялся. Голова его смешно завихлялась на тоненькой шее и надломленным кустиком привалилась к узенькому плечу.
– Приемлю сей подвиг, – слабо шевельнул он потрескавшимися губами и блаженно зажмурился. – Да благословит меня Христос головой умереть за правду его.
– Аминь! – в один голос чинно закрепили послы и трижды перекрестились.
Прежде чем тронуться в путь, выборные попросили Сергия исповедать их и отпустить им грехи.
Инок послушно зашагал к норе, вырытой подле ключа, – к моленной.
Родимица исповедовалась последней. В норе было так тесно, что Сергий против воли стоял вплотную к женщине.
Припав к плечу подвижника, Федора горько заплакала.
– О чём ты? – погладил её Сергий по голове.
Путаясь, глотая слёзы, постельница покаялась в своей «блудной» любви к стрельцу.
Инок с омерзением оттолкнулся от исповедальщицы и выполз из норы. Родимица больно вцепилась в его руку:
– Так ли Христос с блудницей сотворил?
И, притянув его к себе, поклялась, что всей душой кается и хочет искупить грех «огненным крещением в вечную жизнь».
Сергий обмяк и уже ласковей поглядел на Федору.
– Иди и не греши! – торжественно изрёк он и поцеловал женщину в лоб.
Пряный запах волос, уютное тепло грудей, дерзко прильнувших к его хилой груди, смутили его.
– Иди… – повторил он и осёкся, испугавшись собственного, неожиданно по-новому зазвеневшего голоса.
Родимица, точно ничего не замечая, продолжала говорить о себе, о Фомке, о том, как мучает её грех, и все настойчивей, жарче прижималась к подвижнику.
– Уйди, сатана! – крикнул вдруг не своим голосом инок, и рванулся, готовый бежать, но с ужасом почувствовал, как ноги точно вросли в землю, отказываются слушаться, а руки сами обвиваются вокруг шеи женщины.
Он молитвенно поглядел на постельницу:
– Не губи! Христа для, свободи от чар духа лукавого.
Родимица точно того и ждала. Порывисто задышав в побагровевшее лицо подвижника, она скорее властно потребовала, чем попросила:
– Вели Фоме идти сызнова в мир. Неужто ж мене добра принесёт он староверам в чине пятидесятного, чем спасаясь в лесу, в чине послушника? А не исполнишь по моему хотению, каждоднев буду смущать твой дух!
Вырвав почти насильно обетование от инока, она ушла из норы.
Сергий тяжело опустился на землю и вдруг захлебнулся в жестоких рыданиях.
Фомка подкрался к норе, прислушался. «То с обителью прощается праведник, – подумал он. – Скорбит о тихих днях наших, проведённых в стороне от мирской суеты».
И никогда никому не поверил бы Фомка, если бы сказали ему, что совсем о другом плачет Сергий: о минувших днях, о навек утраченной юности и о неизведанных радостях жизни…
Ещё более сгорбившись, с мёртвенно-бледным, но уже обычно холодным лицом вышел инок из моленной и слабым, чуть слышным голосом окликнул стрельца.
Фомка подполз на коленях к учителю и коснулся лбом земли.
– Мыслил я, чадо моё, оставить тебя в месте спасания моего, – возложил инок обе руки на главу послушника, – да, видно, Бог рассудил по-иному.
Стрелец с удивлением вслушался.
– Надобен ты ещё миру, мой сын. Иди и, приемля земной чин начального человека, послужи нелицеприятно братьям своим, ревнителям древлего благочестия.
Узнав о воле Сергия, выборные горячо поддержали его и наперебой принялись доказывать упиравшемуся Фомке, что чем больше будет в полках начальников-староверов, тем скорее удастся им привлечь на свою сторону рядовых стрельцов и тем самым вынудить никониан смириться.
Родимица стояла в сторонке и не только не поддерживала послов, но всячески старалась доказать, что Фомке больше к лицу подвижничество, чем «мирская суета».
Потому что в словах Родимицы слышалась скрытая насмешка и потому что она одна осмелилась возражать всем, Фомка, назло ей, против желания, вдруг ухарски тряхнул головой:
– Будь по-вашему, други! Приемлю мирской чин на служение людям!
Едва сдерживая радость, постельница торопливо отвернулась и, сунув руку под накинутый на плечи платок, осенила себя меленьким троеперстным крестом.
Князь Хованский обещал староверам поддержать челобитную. Однако он не надеялся на Сергия и в беседе с ним при народе откровенно сознался:
– Вижу тебя, инока, отче, смиренна, тиха и немногословна, и не будет тебя с таковое великое дело, – надобно против их учёному человеку ответ держать.
Сергий не прекословил; поклонившись на все четыре стороны, тотчас же ушёл из города.
Староверы растерялись.
– Уж не унёс ли новый Илья обиду на нас в кротком сердце своём?
А пятидесятный Фомка Памфильев резко бросил Хованскому:
– Коль не имашь веры в излюбленного перед Богом молитвенника – не наш ты, чужой!
Князь ласково потрепал Фому по спине.
– Юн ты да не в меру горяч, пятидесятный. Слушай-ко нас, стариков, как то издревле ведётся у православных. – И строго обратился ко всем: – Нешто не ученей в Писании и духом не твёрже кроткого Сергия отец Никита?
Посадский ревнитель Савва Романов сунул в рот клок чёрной, как монашеский клобук, бороды и, пожевав, недовольно выплюнул.
– Твёрд-то твёрд Пустосвят, одначе же в сто семьдесят четвёртом году
кто, как не он, принёс Никонову собору покаяние?
За Никиту вступился ревнитель Павел Захаров:
– А кто старое помянет, тому глаз вон. Быль молодцу не в укор. Было, да быльём поросло. А опричь Никиты не обрести вам мужа гораздей навыченного в Писании!
Хованский восхищённо уставился в небеса:
– Знаю я того священника гораздо. Противу него никонианам нечего говорить, тот уста им заградит, и прежде сего ни един от них противу его не может стать, но как листва падёт.
Фома предложил примиряющее решение:
– Пущай водительствуют спором о вере и инок Сергий и отец Пустосвят!
На том и остановились раскольники. Прямо от Хованского пятидесятный поскакал на коне за Сергием и, нагнав его за Таганом, уговорил вернуться. Инок молча последовал за спрыгнувшим с коня Фомою.
Близилось 25 июня 7190
года, день венчания на царство Иоанна и Петра Алексеевичей.
Никита Пустосвят, окружённый плотным кольцом учеников, с утра до поздней ночи расхаживал по Москве и, пугая народ мрачными предсказаниями о скорой кончине мира, призывал всех, не мешкая, пока не поздно, вернуться «в лоно истинной веры, в которой спасались древлие чудотворцы».
С особенной силой Пустосвят упирал на венчание царей:
– Приемлют государи венец по древлему чину, – вещал он, – и спасётся Русь, приемлет бо и Господь христиан в лоно своё. А благословит государей на царство нечестивой рукой своей патриарх Иоаким – и от края до края раздерётся небесная твердь, и падут на землю громы великие, и низвергнутся в геену огненную вси нечестивые!
Пророческий его голос проникал суеверным ужасом в человеческие сердца. Весть о «светопреставлении» покатилась по ухабистым дорогам российским, всполошила далеко за Можайском, Володимиром, Тверью убогие деревеньки, погосты, сельца и починки.
Крестьяне, не раздумывая, бросали работу и уходили в леса.
– Спаси нас, Господи! Прибери нас к себе от глада, убожества и гнева господарей!
В сущности, крестьянам было всё равно; исполнится ли по пророчеству староверов, останется ль мир незыблемым. Любо было то, что ревнители подняли обличающий голос противу верховных людей, противу издревлих ворогов убогих – господарей. И крестьяне охотно шли за «пророками», пытаясь убедить себя, что слепо им верят. Толкала их к староверам призрачная надежда, извечно живущая в груди каждого, пусть самого тёмного, подъяремного человека надежда освобождения.
По оброчным посёлкам суетливо шныряли торговые люди, скупая лапти, холсты, деревянную посуду, дублёную кожу, гужи, вёдра, лохани.
Крестьяне отдавали за бесценок свои изделия и зло усмехались:
– Пущай берут, авось пригодится им наше рукомесло на растопку котла в преисподней!
А торговые люди продолжали своё дело, расчётливо прикидывая в уме:
– По Никитиному вещанию исполнится – на что нам тогда и казна, а спасёт Бог, не будет светопреставления – сам-десят наживём на товаре.
И, не зная ни сна, ни отдыха, рыскали за добычей по примолкшим селениям.
Софья облачилась в монашеские одежды и проводила дни в совместной с царём Иоанном молитве. По ночам же, когда Кремль засыпал, в светлице царевны начинались кипучие споры между Голицыным, Шакловитым, Украинцевым, Милославским и Иваном Троекуровым о том, что предпринять, каким путём, не вызывая злобы стрельцов, разделаться с ненавистными староверами.
С рассветом кончались сидения, и тогда из светлицы Софьи неслись к дозорным стрельцам моленья, сдушенные стоны и слёзы.
Стрельцы угрюмо переглядывались, разводили недоумённо руками.
– Всё будто по нашей воле определилось, и Иоанн Алексеевич на столе сидит царском, и царевна ходит в правительницах, а радости нету ни им, ни нам. Пошто так вышло неладно?
Слова эти подхватывались языками и бережно, как таинство, передавались Софье.
– Обойдётся! – крестилась она. – Всё образуется. Не променяют стрельцы меня на Никиту!
Голицын целиком разделял уверенность царевны:
– Только улыбнись, херувим, кивни стрельцам ласково, тотчас отрекутся они от еретиков.
За два дня до венчания царей староверы, по уговору с князем Хованским, отправились в Кремль на соборные прения.
Впереди толпы, подняв высоко над головой восьмиконечный кипарисовый крест, грозно вышагивал Пустосвят. Рядом с ним, с Евангелием в трясущихся руках, смиренно шествовал «новый Илья» – отец Сергий. Позади, то и дело поворачиваясь к народу и благословляя его иконою Страшного суда, ковылял хромой поп Савватий.
Перед кремлёвскими воротами соборяне остановились и обнажили головы. Багровея от натуги, Пустосвят рявкнул многолетие дому Романовых.
Иоанн Алексеевич, опираясь на посошок, сунулся к окну.
– А ты, сестрица, кручинилась, – распустил он слюни. – Чать, слышишь здравницу? То нам, дому царствующему.
Но Софья не слушала брата. Сдавив руками виски, она с тревогой заглядывала в глаза Ивану Михайловичу и ждала ответа на свой немой вопрос.
Василий Васильевич раздражённо бегал по светлице.
– Попытайся, вступи с ними в спор! – вдалбливал он всем присутствовавшим. – Как пить дать – верх возьмут над попами над нашими! А одолеют – погибель нам! Весь народ за собой поведут, из Русии же моленную раскольничью сотворят!
После мучительной думы Софья решила пойти на хитрость. Она сказалась больной и через Хованского передала раскольникам, что переносит собор на 28 июня.
– А к двадцать восьмому поумнеют наши попы? – грубо спросил князь Василий.
Царевна хитро сощурилась:
– Главное, венчанью царей не чинить помехи. А там видно будет.
Хованский вышел к толпе и объявил приказ «государей Иоанна и Петра Алексеевичей».
Пустосвят подозрительно оглядел Ивана Андреевича.
– Уж не нарочито ли занедуговала царевна? А и ты не поддался ли никонианам?
Хованский гневно сжал кулаки.
– Мне ли сказываешь сие?!
– Тебе! – потряс крестом Пустосвят. – Не ты ли обетованье дал учинить собор до венчания государей на царство?
Ещё мгновение – и князь, всей душой сочувствовавший раскольникам, рассказал бы им правду, но боязнь выступить открытым врагом Милославских вовремя удержала его. Чтобы выйти как-либо из неприятного положения и успокоить толпу, он решился на рискованный обман:
– А ещё сказывал государь Иоанн Алексеевич, повелит-де он патриарху творить помазание по старому чину.
Никита потребовал клятвенного подтверждения слов Хованского. Только когда князь совершил обряд крёстного целования, Пустосвят увёл народ из Кремля.
В день венчания царей Пустосвят пошёл в Успенский собор со своими просфорами. Однако в Кремль ему пройти не удалось. Толпы переряженных языков и подьячих оттеснили его от ворот и не слушали ни угроз, ни уговоров.
Полузадушенный, в изодранной рясе, Никита, плюнув на все, ушёл восвояси.
– Толико народу толпится у Кремля, – сообщил он поджидавшим его начётчикам, – что не токмо просфору донести к собору не мог, душу едва уберёг.
Родимица так сдружилась со стрельцами, что проводила в их избах почти все своё свободное время. Там, где появлялась она, неизменно лилось рекою вино, сыпались гостинцы и деньги семьям стрелецким, дрожали стены от плясок, разудалых песен, шуток и хмельного хохота. Постельница не уступала в попойках никому из мужчин, глушила вино, как воду.
Патриарх роптал на то, что Родимица обирает его казну, и требовал помощи от Милославского и Голицына.
Но Иван Михайлович только жалко сутулился и сиротливо вздыхал:
– И рад бы подсобить тебе, владыко, да где уж! Сам гол как сокол. Что на мне, то и моё.
Голицын же, не задумываясь, полной рукой давал всё, что требовал от него Иоаким.
Озлобленные поведением никониан, пытавшихся всеми средствами привлечь на свою сторону стрельцов, раскольники перешли к решительным действиям.
Поймав на площади попа Савву, защищавшего перед народом троеперстие, они потребовали чтобы он отступился от своих слов.
Савва испуганно попятился к церковной ограде.
– Отрекаешься ли от словес своих, холоп двурожного зверя? – зарычал Пустосвят.
– Всякий крест есть знамение Спаса пропятого, – уклончиво ответил священник.
Освирепевший Никита затопал исступлённо ногами.
– Ехидна! Ответствуй прямо, или убью!
И, вытащив из-за пазухи камень, изо всех сил бросил им в голову Саввы.
Священник упал замертво и исчез под ногами взбесившихся изуверов.
Глава 22
ГОЛОВА ПУСТОСВЯТА
В Успенском соборе уже отходила служба, когда в Кремль, с ведома Хованского, неожиданно ворвалась толпа буйствующих раскольников.
Большой отряд стрельцов-староверов занял все входы. Раскольники остановились у Архангельского собора и заявили, что живыми не уйдут из Кремля, все, как один, сложат головы, но добьются открытых споров о вере перед всем народом.
Наскоро закончив службу, патриарх укрылся в ризнице, а к «ревнителям» выслал с увещеванием протопопа.
– Брат Никита! – напыщенно изрёк посол, но тут же оборвался и отскочил к церковной двери: на него накинулись разъярённые стрельцы.
– Ты ли, антихристов опаш, брат честному чаду Христову?! Сгинь!
Удар кистенём в грудь сразил протопопа. На паперть, трясущиеся от страха, выползали монахи, отправленные на помощь священнику.
Пустосвят подскочил к ним, легко, как былинку, поднял над головой одного из монахов и, потрясая им в воздухе, обратился к толпе:
– С кутёнком ли сим нам о вере спорить?
И швырнул монаха под ноги народу.
Хованский, дружески здороваясь с раскольниками и стрельцами, не спеша отправился в ризницу и уговорил патриарха принять кого-нибудь из староверов.
Скрепя сердце, Иоаким допустил к себе Павла Даниловца.
– Опамятуйся, чадо моё. Уговори народ уйти из Кремля, – горько вздохнул патриарх. – Противу кого ополчилися? Противу архиереев, кои носят на себе образ Христов?
Посадский ревнитель вызывающе приподнял брови:
– Истину глаголешь, святейший владыко, что вы на себе Христов образ носите, но Христос сказал: «Научитесь от меня, яко кроток есть и смирен сердцем», а не срубами, не огнём и мечом грозил. Велено повиноваться наставникам, но не велено слушать и ангела, ежели не то возвещает. Что за ересь и хула двумя перстами креститься? За что тут жечь и пытать? – Он помялся немного и поклонился патриарху: – Недосуг мне, владыко. Благослови меня по старому чину, и я оставлю тебя. А благословишь весь народ по тому же чину, и все утешимся и с миром изыдем.
Иоаким отказался поступить по желанию ревнителя.
Даниловец ушёл без благословения. Его перехватил в пустом притворе Хованский, обнял и трижды поцеловал в голову.
– Ну, не чаял, не ведал я, кой златоуст ты… Ай да уважил! Ай и крепок же на глаголы на велелепные!
Толпы подступали к крыльцу. Сдержанный рокот переходил с каждым мгновением в громовые, не сулящие ничего доброго раскаты. Где-то зазвенели разбитые стекла.
Софья поняла, что ждать больше нельзя.
– Иди, – вздохнула она, обращаясь к вошедшему Хованскому, – и объяви смутьянам, что государи кличут их в Грановитую палату.
Окружённые стольниками, в праздничных одеяниях, пошли в палату притихшие государи. За ними, вся в чёрном, скорбная, шагала царевна.
Патриарх занял место по правую руку царя Иоанна. Ниже уселись ближние, архиереи и стрелецкие выборные.
Прежде чем идти в палату, Никита долго служил молебствование о даровании победы «благоверным ревнителям древлего благочестия над двурожным зверем на поле словесной брани», потом склонился до земли толпе и, гордо запрокинув косматую голову, тяжело затопал к Красному крыльцу.
Один из православных священников, возмущённый гордыней Пустосвята, не выдержал и, рискуя жизнью, загородил ему путь.
– Тако ли подобает смиренным пастырям шествовать к государям? Не поп ты, а кичливый холоп вельзевулов!
– Молчи! – зарычала толпа, готовая растерзать священника.
Но Никита сдержал натиск, перекрестился.
– Ныне, помолебствовав, невместно расправы чинить с еретиками: не почли бы сие иные слабостью духа нашего. – И, оттолкнув локтём попа, вошёл, потряхивая огромной своей головой, в палату.
Завидев Пустосвята, Пётр трусливо спрятался с ушами в ворот непомерно широкого станового кафтана.
– Братец! – шепнул он о чём-то призадумавшемуся Иоанну. – Не боязно тебе, братец?
Иоанн продрал глаза и сочно зевнул.
– Ты о чём, бишь, братец мой царь?
Спокойствие Иоанна, полное его безразличие ко всему окружающему покоробило Петра. Он почувствовал вдруг, что испуг его сразу растаял, исчез, сменившись какой-то презрительной ненавистью. Чуть дрогнула родинка на правой щеке, и в чёрных глазах вспыхнули недобрые искорки.
– Зачем пришли?! – притопнул он капризно ногой и вызывающе поглядел на раскольников.
Наталья Кирилловна, как встревоженная наседка, стала нахохлившись, подле сына, готовая при первой нужде вступить в смертный бой с врагами.
– На твои ли отвечать глаголы, царь, – подбоченился Пустосвят, – а либо коготкам матушки твоей кланяться?
Патриарх вскочил с места и всплеснул руками:
– Слышите, братие? Слышите, как священники ныне над государынями русийскими потешаются?! – Он поклонился царям и сделал шаг к двери. – Дозвольте уйти отсель. Не можно мне оставаться с еретиками!
Повернувшись к своим, Никита разразился торжествующим хохотом:
– Пропустите святейшего, бегущего загодя от поражения, кое ждёт его в спорах об истинной вере.
Патриарх зло бухнулся в кресло, Никита уставился на царя.
– А пришли мы, великий государь, – отвесил он поклон, – к царям-государям побить челом о исправлении православные христианские веры, чтобы царское своё праведное рассмотрение дали с никонианы новыми законодавцы и чтоб церкви Божий были в мире и соединении, а не в мятежи и разодрании.
Он хотел ещё что-то прибавить, но, встретившись с немигающим взглядом царёвых глаз, неожиданно осёкся, почувствовав какую-то несвойственную ему неловкость.
– Что же попримолк, государь? – спросил он дрогнувшим голосом после длительного молчания.
Патриарх поспешил на выручку Петру.
– Книги исправлены по грамматике, – зло бросил он в лицо Пустосвяту, – а вы грамматического разума не коснулись!
Какой-то ревнитель с места крикнул царям:
– А вы не велите путать своему патриарху! Мы пришли не о грамматике сюда спорить, но о церковных догматах!
Ухватившись одной рукой за кафтан Иоанна, другою обняв мать, Пётр сидел не шевелясь и с напряжённым вниманием следил за Никитой.
Град ехидных вопросов сыпался на патриарха. Иоаким с каждой минутой все больше запутывался, терялся. Изредка его робко поддерживали архиереи, но раскольники не давали им говорить, заглушали их слова хохотом, бранью и улюлюканьем.
Чтобы выручить как-нибудь сбившегося с толку патриарха, к Пустосвяту подскочил с кулаками холмогорский епископ Афанасий
.
– А ведомо ль тебе, раскольничий поп, – зарычал он, – простолюдинов дело церковным исправлением заниматься?! Слыхано ль, чтоб мужики…
Освирепевший Никита пнул зажатым в кулаке кипарисовым крестом в зубы епископу. – Что ты, нога, выше главы ставишься? Я не с тобой говорю, но со святейшим патриархом!
Милославский незаметно подтолкнул племянницу:
– Тебе, Софья, срок говорить.
Полная оскорблённого негодования, царевна завыла на всю палату:
– Спасите! Добрые люди, спасите! Видите, что творят расколоучители?! На наших очах архиереев бьют! – И вдруг топнула ногой: – В ноги, поп дерзновенный! Как падал в ноги отцу нашему на соборе сто семьдесят четвёртого году!
Пустосвята передёрнуло. Однако он ни единой чёрточкою лица не выдал себя. Напротив, чопорно сложив руки на могучей груди, он с сознанием превосходства и правоты в упор поглядел на царевну.
– Чем коришь, правительница? Доподлинно, поднёс я челобитную отцу вашему за мечом и за срубом. Подавал я челобитную и освящённому собору: ответом было узилище. Вот и вся милость соборная за смиренную нашу мольбу. – И, повернувшись к своим, резко спросил: – Есть ли в том грех мой? А не остался ли серед апостолов излюбленным чадом Христовым Пётр, отрёкшийся трижды от Господа?
Одобряющий рёв придал ему бодрости. Он воздел руки горе и с глубочайшим проникновением, трижды повторяя каждое слово, изрёк:
– А ныне дал я обетование перед пропятым лютые казни приять, но не отступаться от истинной веры!
Софья вскочила с места и вонзилась ногтями в своё лицо.
– Сызнова хула! На отца нашего государя хула! Они и Арсения старца и Никона патриарха еретиками зовут, и потому выходит, и отец наш и брат тако же еретиками стали.
Она всхлипнула и опустилась на колени перед киотом. Тотчас же все никониане упали ниц и, точно по-заученному, стукнулись лбами об пол.
– Гсподи! Гсподи! Гсподи! Не дай слышати хулу на помазанников твоих!
Успокоившись немного, Софья встала с колен и смиренно обратилась к стрельцам:
– Вы ведаете любовь мою к вам. Вы не допустите издёвы надо мною, братьями моими и в Бозе почившим родителем! Сослужите остатнюю службу: отпустите нас со всем царским семейством вон из Москвы. Пущай володеют всем Пустосвят со иными ревнители. – И, опустившись в кресло, сиротливо заплакала.
Ни стрельцы, ни раскольники не ждали такого конца. Пришли они сюда поспорить о вере, доказать свою правоту, а обернулось так, что оказались они хулителями государей.
Без всякого чувства, наспех была прочитана челобитная, без вдохновения к концу чтения подняли староверы руки кверху, отставили два пальца и прокричали: «Сице, сице, тако!» Всех их давила какая-то тяжесть, страх прослыть перед народом хулителями и врагами царей сводил на нет все задуманное ими.
– Не разбойники мы, чтобы на государей хулу возводить. Нарочито вы тако сие обернули! – заскрежетал зубами Пустосвят после прочтения челобитной. – Внемлите, что в бумаге прописано и чего добиваются ревнители древлего благочестия!
Но никто не слушал его.
Колотясь лбами об пол, никониане дружно твердили своё.
– Гсподи! Гсподи! Гсподи! Избави! Не дай слышати хулу на помазанников твоих! Не оставляй Москву сиротиной! Ублажи сердца государей и правительницы нашей, да пребывают они серед нас!
Собор был сорван.
Каждый день Софья принимала у себя выборных от стрельцов. Всем им она пожаловала большие чины, одарила поместьями и ни одного дела, касающегося государственности, без них не решала.
Фома так был обласкан царевной, что стал преданнейшим её холопом. Софья сблизила его с Голицыным и Шакловитым и держалась с ним так, как будто был он не крепостным крестьянином, а природным господарем. Она долгими часами беседовала с ним о вере, во многом соглашалась с его доводами и тонко намекала на то, что, если бы не боялась нарышкинцев, «давно бы были взысканы расколоучители».
Фома разносил по Москве «дивные вести о дивной, херувимоподобной царевне».
Жизнь при дворе нравилась пятидесятному, сулила большие корысти. Он твёрдо верил в то, что, чем ближе будет к Кремлю и правительнице, тем больше сумеет принести пользы народу… «А сподобит меня Господь приять начало над приказом Стрелецким, соберу в те поры великий круг и стрелецким именем объявлю доподлинную волю всем убогим людишкам! – мечтал он, ни на мгновение не сомневаясь в правильности избранного им пути, ведущего к счастью людей. – Пущай посмеет кто-либо противоборствовать кругу великому!»
С Родимицей у Фомы установились самые дружеские отношения. Она старалась ни в чём не перечить ему, потакала во всём, лишь бы быть подле него.
Софья изредка, как бы в шутку, выговаривала пятидесятному, что неудобно человеку в его чине быть одинокому и, прижимая к груди постельницу, лукаво подмигивала:
– То-то бы попировала на свадьбе ва… твоей, Фома! А уж как одарила бы!..
Фома задерживался с ответом, ловко переводил разговор на другое.
Самые сильные сторонники раскольников понемногу, один за другим, прельщаемые щедрыми дарами Милославских и Василия Васильевича, переходили на сторону двора.
– То не наше дело стоять за старую веру, а забота патриарха и освящённого собора, – все чаще слышалось среди стрелецких выборных.
Фома возмущался вначале такими замечаниями, но товарищи убеждённо доказывали ему, что не спорами о вере спасутся убогие, но царскими милостями.
– А будем мутить противу царей, добьёмся того, что погрызут людишки друг друга. То ли дело не затевать свары с правительницей. Слыхал небось посулы царевны: «Вся Русь в пирах изойдёт, когда смуту избудем, и распри, и междуусобные брани!»
Рядовые стрельцы ещё сулили староверам поддержку, во время проповедей охраняли ревнителей от никониан, но не было уже в действиях их былого единодушия. Слишком нетерпимы были раскольники, в увлечении поносили всякого, кто не был с ними, предавая анафеме никониан, грозили погибелью и Кремлю и православным стрельцам, «не вернувшимся в лоно истинной веры».
А Софья не уставала устраивать пиры для стрелецких выборных, сама выходила к пирующим – «отвести душеньку, – говорила она, закатывая глаза, – со едиными верными други, со возлюбленные стрельцы!»
Шакловитый был во всём послушен князю Хованскому. Он ничего не зачинал по собственному хотению, поддакивал всегда Ивану Андреевичу, невзирая на то, прав или не прав был князь. И лишь изредка меж слов вставлял, словно бы по первому взгляду, пустяшное замечание. Но всегда почему-то выходило так, что Хованский поступал не по-своему, а по замечанию Федора Леонтьевича. Хитрый и вероломный дьяк добро изучил недостатки князя и умело пользовался этими недостатками. Не раз, бывало, во время бесед, за чарой вина Шакловитый вдруг без всякого повода умолкал и с чувством холопского восхищения устремлял зачарованный пёсий взгляд на Ивана Андреевича.
– Ты чего? – всплёскивал бородою князь, делая вид, что смущается.
Дьяк поглаживал одною рукою кадык, другой благоговейно касался колена начальника:
– Гляжу я, князь, и думаю: чем ублажил я Господа, что сподобил он меня дружбою и милостями князя, превыше всех на Руси мудрого да родовитого?
Хованский густо краснел.
– Будет тебе! То у тебя в очах помутнение. Есть помудрее меня.
Но дьяк горячо, чуть ли не со злом, настаивал на своём, дёргался всем телом, в крайнем возбуждении бегал по терему и с присвистом выбрасывал поток льстивых слов. Под конец, успокоившись, он закатывал глаза и, точно высказывая вслух думки, цедил протяжно то именно замечание, которое должно было дать новый толчок очередному начинанию князя. Но это длилось несколько коротких мгновений. Дьяк глотал слюну, маслено улыбался и снова превозносил до небес мудрость и чистое сердце Ивана Андреевича.
Князь ухватывался за обронённую мысль и сам уже развивал её во всех тонкостях.
А Шакловитый потом кичился перед Милославскими, что вот-де каково вертит он Хованским, на что хошь подобьёт князя, куда вздумает, туда и ткнёт его носом. И Милославские за такое умельство не единожды жаловали богатыми милостями дьяка.
Бывало, Хованский и сам сноровку и хитроумство показывал. И то не смущало Федора Леонтьевича. Ежели в корысть дьяку деянье княжеское, всё едино за своё выдавал.
Когда князь «для пользы общего дела» как бы по собственному почину, без вмешательства Софьи, разбросал по различным далеко друг от друга расположенным городам почти всех стрельцов, особливо влиявших на своих товарищей, Шакловитый так задрал голову, что иному высокородному боярину впору бы.
– Видали, как мы князя подбили? Уж я и так его и этак умасливал, еле-еле добился, чтоб на Москве остались люди, коим не по разуму народишком верховодить. Так себе, мелкота осталась у нас на Москве. А поголовастей которые – всех пораскидали. Эвона!
И за эту затею Хованского поклон да ласка достались Федору Леонтьевичу.
Отделавшись от большинства стрелецких главарей, царевна почувствовала себя увереннее, спокойнее.
– Час расправы с расколом пришёл! – объявила она Голицыну.
Князь припал губами к её ладони.
– Мудр был царь Соломон, но ты еси мудрее всех мудрых.
Усадив князя на лавку подле себя, Софья зажмурилась.
– Для тебя и задумала учинить расправу. Чтоб ты не злобился на меня.
Голицын постарался изобразить на лице изумление, но царевна погрозила ему указательным пальцем:
– Не лукавь, Васенька! Нешто упамятовала, как ты хлопотал, чтобы я когда ещё пушками попотчевала раскольников. – И, приблизив лицо своё к его лицу, хитро растянула щёлочки глаз: – Но творить сие надобно исподволь, не по первому хотенью, а ко времени.