Иван Балакирев, выходя из шлюпки, поблагодарил за приятство и за милостивое слово своего спасителя. В ответе государь потрепал его по плечу и молвил:
— Я надеюсь, не только не пропадёшь ты, крепко надеюсь, что в тебе прок увижу… А в случае нужды помочь охотно готов. Как не помочь такому юркому!
Хваля Ивана Балакирева, государь вспомнил про отца его неспроста. Службу Алексея Балакирева помянули в представлении из Воронежа. Назначенный в Азов по царскому повелению не как ссыльный Алексей Балакирев в чине сержанта оставался на службе, без должности. При начале Северной войны
первые четыре-пять лет полки держали в Азове в достаточном числе. Дополняли кадры новоприбытными людьми, и ученье этих новичков лежало на Алексее Балакиреве, который в обученье строевому уставу был самым опытным и ловким наставником. Местное начальство в лице губернатора даже относилось к полезному деятелю благосклонно. Но эта благосклонность могла для него сделать очень немногое и никак не могла удовлетворить главное желание бывшего гуляки: уехать даже на самый короткий срок в Москву. Побывать там нужно было Алексею просто для снабжения себя деньжонками. В Азов доходов с дядиного наследства не высылать домашний приказ царицы Марфы Матвеевны. Пока наезжал временами граф Федор Матвеич Апраксин, у него кое-что мог получить Алёша, а с переезда в Петербург генерал-адмирала сержанту-учителю строевому, кроме оклада жалованья, ничего не стали давать. А с сержантским окладом и при дешевизне хлеба в Азове пришлось лакомке в былое время Алексею Гаврилычу питаться по-монашески. Пока дело было — магарычи кой-какие бывали, нет-нет и перепадёт… ещё сходились концы с концами. Но вот высылать в Азов новые подкрепления не для чего стало. Дела нет, службы нет, и корм стал скудный.
Сдавать, наконец, приехал туркам Азов Федор Матвеич Апраксин, по договору. Всех наших вывели в Тавров и в Воронеж. Дальше Воронежа не велено было ехать и теперь Алексею Балакиреву. Тогда он в упрос стал просить графа Федора Матвеича взять хотя его верноподданничье челобитье государю, чтобы доложить, благой час изобравши. Этим путём вот и дошло наконец челобитье сержанта Алексея Балакирева до рук монарших. А прочитал его государь накануне перед наводнением. Прописано было в челобитье все, что только мог человек сам считать невольною виною своею. Читая, припомнил государь памятный случай, и что-то неприглядное всплыло в воспоминаниях прошлого.
— За посмех услан человек, выходит. Клевета по корыстолюбию… Он правду писал… вымогательство канальское… Сами вызвали… а стал спрашивать, отперлись… бросили предлог хитрый: его шаловство… Простиранье глаз куда не следовало… Пересуды… Похвальбу извести… И все это сплесть по злости… корысти ради проклятой… Бог найдёт виновников… Обманщица сама попалась в тенётах своих.. Суд Божий над Кенигсеком раскрыл неведомые пакости.. Все прошло и забыто… Бог не хотел смерти грешника и Балакирева через наносную беду, как знать, избавил от больших преступлений… Оставь я его в Москве, чем бы могли эти люди его сделать?! Уже не воронежским шашням чета была бы в Москве…
И погрузился в глубокую думу царь Пётр Алексеевич. Долго ходил, думая, государь по своей токарной, ни на что не решаясь. Наконец сел и положил резолюцию на челобитье:
«Потребовать к полку, в Москву… майору, как явится, дать занятие по силам. Не хочет служить — не принуждать. С одного барана две шкуры не дерутся».
И опять погрузился в думу государь. Подумавши, зачеркнул первую резолюцию и написал просто: «К Москве быть по просьбе его, не мотчая. Сами увидим дальше».
Подписал так долго заставившую думать просьбу и занялся другими делами государь.
Наутро — новые текущие дела. Вечером вода прибыла и узнал государь сына просителя. Мальчик произвёл выгодное впечатление, как мы знаем, в дальнозорком государе, редко обманывавшемся в людях.
Воротясь к себе и переменяя измокшее бельё, вспомнил Пётр, что, никак, челобитье с резолюциею ещё у него лежит. Утомлённый монарх поторопился теперь же отыскать её и успокоился только, передав денщику для отсылки.
Наступило первое число сентября. Потянулись толпами дворяне на казённый двор. Это было обширное одноэтажное фахтверковое здание, с выстланным досками двором в форме правильного четвероугольника. Выходил этот двор одним фасом к стороне посадской, а другим — к Гостиному двору. Двор казённый вместить мог больше тысячи человек, а потому и выбран был местом смотра дворян, так как недорослей предстояло представить царю зараз целые сотни. По указу минувшего года не одни юноши на возрасте должны были на смотр являться, но и дети шести-семи лет. Эту мелюзгу велено являть и билеты брать для желающих на свой счёт образоваться, а у кого средств не хватало, те на царский счёт в цифирные и навигацкие школы зачислялись.
И ползли и лезли гурьбы русских дворян, одетых во всевозможные костюмы; такие даже, которые прямо годились бы на машкарады царские, где весь некрещёный люд себя другим показывал и сам других высматривал. Отслужившие дворяне выступали во всех головных уборах, от горлаток старинных до собольих новгородских шапок с затыльниками и стрелецких шлыков. Они вели по двое, а иной по трое подростков в саксонских кафтанчиках, а сами были одеты в ферязях
парчовых покроя времён царя Алексея или по меньшей мере Федора. А на женских головах все уборы тут были, до татарской кики и малороссийского кораблика с гасами и меховыми околышами. Были и обоего пола инородцы, кто в ермолке, а кто в калмыцкой тюбетейке. Красовались тут русские люди и в чугах
внакидку, в терликах
с опоясками и в широчайших халатах. Все эти дворяне прежде московского, а ныне Всероссийского государства самолично представляли воочию библейское смешение языков.
Немецких кафтанов, как можно догадываться, на взрослых мужчинах почти было не видно. Носили их люди, состоявшие на службе и не могшие с неё отлучаться. За них должны были являть чад своих супруги-сожительницы. Прекрасный же пол при Петре I, как известно, не выказывал враждебности новым порядкам и не отказывался надевать немецкие платья. Оттого, при обилии мужских стародавних покроев платья, сравнительно с ними женское население, кроме татарских княгинь, щеголяло современными костюмами, немецкими и французскими. Даже на двух жёнах русских генералов, правда, уроженках московской Немецкой слободы, надеты были теперь высокие фонтанжи
. На нескольких полковницах красовались шёлковые роброны с фижмами
, а офицерские жены не представляли никаких отличий от бюргерш немецких из Лифляндов.
Надеясь на близость своего жилища, прибыли попозднее помещица Балакирева с внуком и уже остановились от ворот в двух шагах, дальше двинуться было нельзя. Посредине поставлен был стол большой. За ним сидели генералы, а потом прибыл и царь около полудня.
Когда раздался шёпот «царь прошёл», — бабушка, увидевшая высокого смуглого офицера в немецком кафтане, спросила Иванушку «Каков тебе показался батюшка-то государь?»
— Да где ты его видела? — пренаивно спросил внук.
— Да мимо же нас он проходил, ещё, никак, на тебя глянул, а может, и на другого кого осклабился малость!
— Не видал, бабушка, хоть убей. А глянул на меня приветливо знаю я кто. Это, знаешь, тебе я говорил, тот самый офицер, что помог в воду большую, ономнясь, спасти поповну.
— То-то и я сама подумала, какой это царь, коли для проходу ему дорогу не расчищают. Палочников не видно, идёт один-одинехонек, да, видно, запоздал; осторожно оттого и пробирается, чтоб начальству невдомёк.
И оба остались довольны своим решением.
Посередине двора между тем своё дело делается. Явленного переспрашивают о летах да учен ли чему и все в список вносят. Опросят, запишут и пропускают на другую сторону к выходу, как старшой положит резолюцию.
Передние ряды подвигаются дальше. Со своим рядом — и Балакиревы. Вот и один ряд перед ними остался всего. Видно как на ладони, что перед столом деется: как спрашивают, записывают, назначают что-то и отпускают.
«Тот офицер смуглый между генералами сидит, как персона, несмотря на то что те в лентах, а он ни с чем. Да и кафтанчик-от поношен как, у сердечного! А должно быть, много значит его слово. Другие словно предлагают, а он разом булькнет скороговоркой — и, видно, так и сделают из уваженья к нему. Кто же бы это был такой, заслуженный и ещё не стар из себя?» — думает бабушка. Ванечка совсем повеселел и, бодро опередив двух братьев, увальней каких-то, подступил к столу.
Не успел он ответить на вопрос записывавшего, как смуглый офицер и молвил:
— Балакирев Иван это. Я его знаю сам. Малый юрок. Будет прок! Не дошёл покуда в грамоте, так чтобы мог дойти, по указу в полк записать и в цифирну школу ходить приказать. Пусть поймёт по ряду все, а тогда и за тройное правило примется. — И сам улыбнулся таково приветливо.
— В какой же полк прикажете, ваше величество?
— В здешний — Невский; по соседству он с бабушкой там живёт.
Бабушка как стояла, так и грохнулась оземь. Сильно поразила её заботливость о Ванечке государя самого.
— Видно, на счастье наше сам он подлинно малому помог поповну спасти? — рассказывала она потом хозяйке, придя в себя.
На казённом дворе, пока суетились да приводили в чувство старушку, остальных дворян явили, учинили опросы, досмотры, и государь уехал.
Глава V. ХОТЬ ГОЛ — ДА ПРАВ
Об Алексее Балакиреве приказ на Воронеже получен не скоро, но выполнен немедленно по получении.
Сержант призван к губернатору, и объявлена ему царская резолюция с подорожного до Москвы.
— Не с чем мне подняться, милостивец. Нельзя ли по службе послать али в долг до Москвы на проезд выдать?
Губернатор был в нерешимости. О сержанте слышал хорошие отзывы, а сам собою послать не считал вправе. Однако, прочитавши три раза царское решение, стал понимать, что всякую милость, сержанту оказанную, примут без гнева, коли приказ дан милостивый. Вот он и склонился оказать помощь.
— Так и быть… пошлю я тебя наспех в столицу к царскому величеству, не в Москву, а в Питер сперва, с делами счётными.
— Будь отец благодетель, Родион Иваныч! Который год безвинно стражду… Может, и милость получу, как Сам увидит…
Была уже осень. Как к Москве доехал Алексей Балакирев, и снег выпал. Толкнулся в Царицын приказ в Питере, говорят, при её величестве Марфе Матвеевне на её государском дворе. В адмиралтейскую контору — тоже в Питере, говорят, при адмиралтейском дворе. Там и адмиралтеец живёт сам граф Федор Матвеич. К Кикиным во двор завернул. Только Иван Васильевич в Москве случился. И то слава Богу. Признал сразу Алексея.
— Я к братцу бы вашему, к Александру Васильичу, нужду бы имел.
— Какую?.. Готов за брата я отвечать.
— Прихватить на шубёнку думал. Студено стало. Готов, как получу за прошлые годы, с лихвою отдать.
— Что за счёты?.. Шубу свою дам, коли хошь. Любую. А подождёшь дня с три — вместе поедем. И мне по делам нужно… По старой памяти не чуждаюсь.
И отлегло от сердца у Алёши.
Накормил, напоил, успокоил по-родственному словно Иван Васильевич Кикин Алексея. Беседа пошла о старине.
— Жалели мы, Алёша, всем кумпанством тебя, а помочь, верь Господу Богу, не мори. С чего тогда Сам скрутил — никому недоведомо.
— Да, видишь, государь мой милостивый, как смекнул я, в самый вечор ещё накануне высылки меня в Азов Вилька поганец, Анютки Монцовой братишка меньшой, взвёл на меня напраслину, что я капральский чин через сестру его получил, огурством; а деньги, вишь, ему платить не хочу: Как крикнул он это самое мне — вишь, Матренка его подослала, — а царь тут и есть. И слышал эти слова. Меня тут же отослал домой. Спрашивал, зачем я здесь? А наутро… вот что… ведь Сам, как говорили солдаты мне, подкрался и простоял довольно. Все вслушивался, как учу. Не нашёл ни в чём вины. Самому велел ружьём проделать. И за то похвалил, а выслать — выслал.
— Ну, как тебе там было?
— Нелегко, конечно… И голодать иной раз приходилось… А впрочем, ничего… Тоска пуще всего. Веришь ли, Иван Васильевич, не раз братца твоего вспоминал, как отсоветовал чинов добиваться — говорил, пророчил горе грядущее… И все как есть сбылось.
— Авось в офицерство теперь полезешь?
— Ни-ни! Закажу и другу, и недругу чести этой самой, прости Господи, искушенья, добиваться. Не хотелось бы капралом быть, жил бы и теперь с Андреем Матвеичем… и разлюбезное бы дело.
— Почём знать, лучше ли было бы? Ты Андрюшку, готов об заклад биться, не узнаешь. Пьяница стал, никуда не гож. Со своим князем-папой до того уж дошли, что скверно иной раз и глядеть на него… Обрюзг, оплешивел, еле видит — бельмы жиром заплыли. Трясётся иной раз с похмелья, что старичина в восемьдесят лет, а есть ли ему пятьдесят, сомнительно. А ты — молодец хоть куда. Пахмур маленько, да, нече греха таить, и злость заметна-таки… А то хоть сейчас за стол сажай… Молодец! Обабить тебя — так робят целую избу наплодишь.
— Куда мне от живой жены жениться? Да и сын, слыхал, вырос… На смотр, никак, угодил уж… О-ох! Годы, мои годы! Много воды утекло… Опытней стал и, понятно, злее… Добром помянуть нечем мне свою молодость. И я беспутничал, и тянули меня на беспутство… Теперь не то на уме. Каюсь во зле содеянном, как подумаю, а с ворогами теми, что толкнули меня на дорогу теперешнюю, вовеки не помирюсь… Попадись мне Монцовна которая или Вилька-поганец, не знаю, как сказать, удержу ли себя, чтобы зла не наделать…
— Ещё бы… столько перенести по злости этих Монцов непутных, Филимон один из этой семейки парень был хоть куда, да Бог взял доброго человека… Под Полтавой рану получил в бою багинетом
шведским. И с той раны чах да чах, и года с два Богу душу отдал. А Вилька, твой обидчик, чего доброго, далеко пойдёт, ко двору царь его взял…
— Что ж, при сестрице состоит?..
— При какой?
— Известно, при Анютке…
— Э-э! Да ты, брат, сидя в Азове, ничего, видно, слыхом не слыхивал, как и что на Москве деялось.
— Да откуда же?.. Иной и знает, да в беседу с ним не вступишь. А с кем зубы приходилось точить — тёмный люд, до одного. И про Москву-то редкий слыхивал, что это за зверь.
— Анютка отсидела взаперти годков пять-шесть на покаянье за свою дурость, коли не называть художества её как бы следовало, впрямь… Да потом замуж таки вышла за пруссачка
… и померла уж вдовой, год с походцем будет… А Матрёна за комендантом была
, в Эльбинке… А Вилимушку державный теперь отличает, и малый, хоть в ушко вдевай, стрёма такой и ловчак… Одно нехорошо, такой красавец из себя, а кулак хуже мужика. Облунит хоть кого и так подлезет, что просто, братец ты мой, сам не заметишь, как мошна раскроется и что в ней покрупнее Вилимушке дашь на нужды его. Хапает-хапает, а вечно жалуется, что без деньжонок. По весне вожжался с коньком, всем навязывал — купите. А кончил тем, что и конёк остался, и ещё пару рысачков прикупил, бедняжка.
— Каким же чином он… ворог мой, теперь?..
— Генерал-адъютантом от кавалерии
.
— При Самом, говорите?
— При Самом.
— И через его допускаются к государю челобитчики, буде… кому желательно предстать Самому на очи?
— Нет… Денщик есть дневальной. Как придёт кто, он уж пойдёт скажет — пришёл такой-то и то-то просит. Выслушает государь и, коли досужно, тогда же велит пустить… А недосужно — после… А отказу челобитчикам не бывает… коли не на Сенат жалуешься, а на воеводу, что ль, аль там пониже…
— А я, может, челобитчиком явлюся на того, кто всех повыше…
Иван Васильевич Кикин расхохотался. Погрозил пальцем и примолвил:
— Только не моги сказать, что я тебя учил так далеко залетать.
— Какие мне нужны учителя?.. Слава те Христу, пятнадцать годов капральство веду.
Тут пришли незнакомые Балакиреву лица, и разговор принял другой оборот. Двое из пришедших были старые отставные дворяне. Возвращались из Питера через Белокаменную, чтобы оставить по записке, данной на смотру царском, в арифметических школах недоростков-внучат.
— Чтобы провал взял этот самый Питер непутный! — разразился старик один, передавая Ивану Васильевичу своё горе. Его обокрали на постоялом дворе, а комиссар по наряду обругал и прогнал самого потерпевшего, обозвав его и пьяницею и бродягой.
— Мудрёное дело, голубчик, с тобой учинилось, говоришь… В Питере в самом откуда взять выборного-то? Ты мне скажи… может, не в городе, а на дороге… где ни на есть около Новагорода.
— Да не все ль едино?.. Мне не легче, что в вашинском Питере, в старом аль новом городе… Знаю я, что подголовок унесли, и теперь от своих-от животов должен чуть не Христовым именем назад ворочаться. Спасибо Еремею Игнатьичу, — указывая на товарища, промолвил он, — везёт, по знаемости, на своё… за то с благодарностью, с лихвой отдам.
— А я так довольным и предовольным себя почитать должен за питерску поездку… На смотру, как внука являл, государю бедность свою без запинки высказал… как воевода вотчину мою хотел оттеребить за то единственно, что во дворе грамотки сгорели и выписи все. Одно слово — хапуга! Выслушал государь милостиво. Кормовые велел давать внуку в школе, пока не поправлюся, и наказать уж послали не трогать меня, старика, а пусть разряд выправится. А в разряде все есть. Был уж я, и показали записи тамо все; и противни
дали закреплённые. А про воеводу розыск начался. Истинно Божья благодать царь-от нынешний, прямой сын кротчайшего и милосливого Алексея Михайлыча. Как родитель, сам выслушивает и переспросить себя позволяет… И просить нечего тебе о допуске… Дошла очередь до тебя — о внуке да о себе все высказал. Велел в токарную зайти да наказал секретарю своему, Алексею Васильичу, со слов моих записать и доложить не мешкая.
Алексей Балакирев слушал и молчал. Только вздохнул, когда Еремей Игнатьич про доступ заговорил и про написанье бумаги для доклада его царскому величеству.
«Попробуем-ка и мы такожде! — решил он в уме своём. — Как знать, может, и часть своих наследственных после дяди ворочу и доход отдадут Апраксины за полтора десятка годов… Вот бы важно было-то! Тем паче на голые зубы».
— А коли секретарь что не может, то у царя есть зоркий генерал-адъютант, Павел Иваныч Ягужинский, — высказал Кикин.
— Не тот ли Павел Иваныч, что у Монцовых на посылках бывал? — спросил Балакирев.
— Он самый.
— Гм! Да не узнает, чай, меня… Сошлись-то мы всего единожды, как угостил я его, сердечного… Павлуша был тогда, а теперь, вишь, енарал, говорите…— с сомнением в голосе высказался Алексей Балакирев.
— Он не особенно зазнается, а впрочем… что говорить — тонкий человек.
Затем разговор перемежился. Закусывать стали. Калякали старики о прошлых временах, а слушать про времена царей Федора да Ивана, скорбного главою, Алёша не находил интересным и спать попросился устатку ради. Отвели его в светёлку с лежаночкой. И завалился служака на боковую с полным своим довольствием.
Утром он принялся хлопотать по делам и возвратился только на ночлег к Ивану Васильевичу, который и сам весь день в хлопотах был, но, слава Богу, все кончил. За вечерею сказал Алёше: «Завтра едем, коли хошь, не откладываючи».
Для человека, ломавшего такие концы, как до Азова, дорога до Питера по первопутку за пустяк показалась. Ели вволю, а сон от нечего делать к сытому сам приходит; так что проспали и Алексей Гаврилович и Иван Васильевич, почитай, чуть не всю дорогу. Как пришлось вылезать из саней с покрышкой, догадался Алёша, что, видно, уж доехали.
Так и было в самом деле.
Приехали уж темно. Зги не видать, и какая-то каша липкая сверху падает.
Обогрелись — да известно, что делать в ночь — поесть да спать лечь.
Утром Александр Васильевич Кикин ранёхонько, прослышав, что брат приехал, прискакал к нему.
Иван из-под одеяла руку подаёт.
— Здорово ли все?.. Изломало, что ль?
— Нет… ничего! — зевнул и вставать стал.
— А это кто у тебя? — спросил Александр Васильевич брата, увидев на лежанке чью-то голову.
— Отгадай! Знаком ведь тебе.
Вглядывается внимательно в спящего Кикин, припоминает:
— Знакомое, правда, лицо… Только не возьму в толк, кто бы это?
— Алексей Балакирев.
— Может ли быть? И жив и здоров! Ах он разбойник!.. Вишь, как подкрался! — и он бросился будить спящего и душить его в своих объятиях.
Нужно ли досказывать, что для приятелей пятнадцать лет были как бы вчера? После первых излияний взаимной радости начался между Кикиным и Алексеем Балакиревым разговор о деле.
— Позволено в Москву приехать, а я упросил Кошелева до Питера дать посылку и должен здеся грамоты отдать и счётные книги… Куда нести, научи, Александр Васильич.
— Счётные книги воронежского губернатора к нам, в Адмиралтейство; я сам принять могу и расписку дам. А коли посланы указы, покажи суму, скажу, куда что.
Отомкнув суму ключиком, поданным Балакиревым, Александр Васильевич одни пакеты в военную канцелярию при Сенате велел отдать, другие — светлейшему, дневальному. «А эти, — отобрав три куверта „в собственные руки“, — сам ты явись и передай государю лично».
Дневальный, присланный Кикиным, проводил Алексея во все места и довёл до крылечка царской токарной, из которой в этот день не выходил государь в Сенат из-за недомоганья. Вошёл посыльный через сенцы в переднюю сторожку и доложился денщику:
— Из Воронежа от губернатора к государю.
— Пусть войдёт сюда! — ответил из-за стенки царский голос.
Крепко забилось сердце посыльного. Вошёл, подал и упал на колени.
— К чему это?! — крикнул недовольный государь, сидя перед шахматною доскою. Играл Пётр I, по случаю нездоровья, с обычным партнёром своим попом-биткою, с Иваном Хрисанфовым.
— Я божеских почестей себе не приписываю, ты знаешь, отец Иван, а неразумные все передо мною норовят в ноги да в ноги…
— Прошу отпущенья невольной прошибности! — молвил Балакирев. — Челобитье есть у меня до милости твоей, государь… Может, и не должен бы в Питере быть, коли велел себя мне в Москве дожидать…
— В чём прошибноств; не вижу, коли наслали… Да ты кто?
— Раб твой нижайший, сержант Алексей Балакирев!
— И подавно взыскивать не должен, хотя бы и была вина… за прошлую, лишнюю тяготу…
— А та самая тягота, государь, почитай, нищим меня сделала… С посылки в Азов ни шелега не выслали мне с Москвы доходу с наследственных деревень — из домового приказа царицы Марфы Матвеевны… А я поступился одной частью её величеству, чтобы остальным владеть самому, без хлопот об управленье…
— И невестка, выходит, корыстовалась твоим? Быть не может, не такая женщина!.. Она добра и разумна.
— Послухом ставлю, что не лгу, Александра Васильича Кикина… Он про то ведает. И получал я от Андрея Матвеича Апраксина, пока был в Москве.
— Ну, так… Андрей, может, запамятовал. Он известная рохля. Да коли недодано, будь спокоен, не пропадёт твоё. Сегодня же велю, чтоб, не задерживая, рассчитались. Кроме денежных дел нет ли других?… Ты мне прямо скажи!
— Мать у меня, хоть и в совершённых я летах, да владеет имением отцовским…
— Ну… с матерью сына пусть суд рассудит, коли тебе желательно… Могу приказать… Только не советую. Какой ты будешь сын, коли матери жить, вероятно, недолго, а ты её потревожил?…
— Да моё, государь… А у ей есть своего немало, собственного… Довольно с неё будет.
— И ты не лжёшь? Смотри! Сделать справку велю… Будешь ты виноват, все можешь потерять… Лжи насмерть не терплю…
— Коли повелишь, ваше величество, разобрать моё дело с матерью, так нужно нам, мне и ей, быть вместе в Москве, потому что дело разбирать приходится в Преображенском… Случилось, что был я с дядею в Верхососенских лесосеках и помилован тобою, государь. Дело разбирала и именье дяди в известность приводила Преображенская канцелярия… там все и известно.
Государь встал. Подошёл к столу и написал на лоскутке бумаги три строки, подписав имя своё.
— Возьми и подай в Преображенском князю-кесарю моему, Федору Юрьевичу
. Он вас рассудит с матерью. Что я мог, то сделал для тебя. Ступай!
И вышел совсем повеселевший Алексей. От царя прямо к Кикину полетел. На самом на пороге кикинских палат толкнул он неосторожно молодого офицера.
— Как смел ты забыться до того, что не только честь не отдал мне, как офицеру, а ещё толкаешься?! — гневно крикнул на Алексея обидевшийся офицер. — Я тебя, бездельника, под арест сейчас!
Алексей молчал, а офицер все больше кипятился. На крик вышел сам хозяин Александр Васильевич и, узнав, в чём дело, принял на себя роль примирителя.
— Не погневись, Вилим Иваныч! — кротко говорил он генерал-адъютанту Монсу. — Это он ненароком… Балакирев ко мне шёл, и, вероятно, приём у государя погрузил его в думу; так что он, не думая нарушить устава, провинился, толкнувши твоё офицерство.
При слове «Балакирев» Вилим Иванович несколько опешил и после короткого молчания сказал, что он готов извинить неучтивость сержанта за то, что он приезжий из глуши.
А Алексей Балакирев чувствовал себя совсем не в таком настроении, чтобы легко забыть, как он думал, несправедливую придирку к себе того мерзавца Вильки, по милости которого прошколили его в ссылке полтора десятка лет. От вскипевшей злости он не мог говорить, но глаза его показывали гнев, готовый перейти все границы благоразумия.
Глядя на обидчика-сержанта, Монс чувствовал себя тоже далеко не спокойно, замечая, что он готов на многое решиться, если протянется ещё эта сцена, и сам поспешил уйти, не оглядываясь.
После ухода его Кикин насилу успокоил Балакирева, гнев которого разразился в угрозе:
— Ну! будь что будет… а Вильку этого, что мне при всякой встрече пакости чинит, я больше сносить не могу… Стану же и я его допекать чем придётся… А уж доеду когда-нибудь!
И при этих словах от бешенства черты лица обиженного искривились неестественно и губы задрожали как в лихорадке.
«Доехать», казалось, теперь случая не могло подыскаться. Это не успокаивало, однако, злопамятство Алексея. Он, может быть, и прежде имел в душе зачатки этих злых чувств, но пребывание в Азове развило их, конечно, ещё больше. Злопамятство ведь, а не что иное, подсказало и просьбу Алексея у царя: дать суд с матерью ему у князя-кесаря.
Мать вызвали в Москву и держали её там до окончания дела. Ваня, предоставленный самому себе, казалось, совсем забыт был бабушкою, редко к нему писавшей, еженедельно ожидавшей отпуска. А разбор протягивали да оттягивали, обещая скорое разрешение при каждом спросе. Из недель составлялись месяцы. Из месяцев сложился год, и другой, и третий почти на исходе.
Царское решение и особенно милостивое обращение в страшную ночь наводнения делали Ивана Балакирева в его собственных глазах не простым рядовым, назначенным век тянуть лямку без выслуги, как целые тысячи дворян малограмотных или совсем безграмотных. Назначение в Невский полк было в своём роде уже милостью. Полк этот, нёсший нетяжелую сравнительно гарнизонную службу в Петропавловской крепости, оставлен был бессменно в Петербурге. Солдаты-однополчане застроили четыре слободы, названные по имени бывшего полковника Колтовскими. Досугу у солдат Невского полка было много, и молодой дворянин — а их в полку приходилось две трети, — буде учиться бы пожелал, имел к тому полную возможность. Живя же близко на Городском острове, можно было найти учителей и кроме того шведа, у которого в месяц, предшествующий смотру, наш Ванюша чуть было не прошёл тройное правило, не зная сложения. Какой бы толк мог выйти из молодца, если, напрягая только слух и ум при опросах да объяснениях старшим ученикам, успел он схватить составление уравнении.
Взрослые дворяне учились у шведа почти все, не только солдаты Невского полка, но в досужное время и подьячие. Из выучившихся у шведа года через два всех царь выбрал и послал в Кенигсберг: у немцев праву учиться. Иван Балакирев был малый живой, как мы знаем, и с таким толковым умом, что, к примеру сказать, с его бы прилежностью легко он мог всю науку перенять и офицерство заслужить почти шутя. А там и в чины прошёл бы без задержки, да, на беду его, последовал отъезд бабушки: Лукерью Демьяновну потребовал князь-кесарь в Преображенское. А без неё у внука завелось товарищество. На первых порах без бабушки, вызванной в Москву для разбора претензии сына, загрустил Ванюшка не на шутку, оставшись как перст на чужой стороне. С тоски ему и в школе у шведа не сиделось; чтобы размыкать горе, пустился он с тоски шляться по городским улицам. Прогулки такие понравились. Случилось же так, что его службе учить отдали дядьке Семёну Агафонову. А этот Семён был малый на все руки: хозяйку посылал в ряды оладьями и трешневиками торговать, а на дому съестное на продажу готовил. Одиноких же да исправных солдатиков-дворян, что под началом у него были, он просто к себе на постой поставил, из найма. С соизволения начальства продовольствовал он их, разумеется, как умел. Ну, постояльцам его было, понятно, и вольготней, чем другим у прочих дядек. Агафонов поучит их дома часа три с утра, не больше. Да и учтиво, просто сказать, батога в руки не берет; а потом и шабаш на целый день. Балакирева Ивана первого Агафонов поставил к себе. Малый наутро стал проситься к шведу ходить, и за такую льготу бабушка договорилась дядьке полтину целую ежемесячно вносить. Ему и ладно.
— Изволь, сударик, и так можно; после обеда, как парни выспятся, около вечерен вас поучу; все едино — ученье! На дворе можно и за сумерки прихватить, с мушкетцем… Да все это, братец, — говорил он, — олухам только в диковину аль за премудрость невесть какую кажется. А человеку со смыслом как команды не упомнить? Али как мушкетец не обыкнуть откидывать? Ей-Богу! недели в две, коли каждый день со всяким проделать раз по тридцать, всенепременно откинешь исправно. Сама рука уж ходить приучится, так что любо, да два! Стрелять вот, нацеливаться — потрудней; да и тут сноровка одна, коли бельмы не слепы да не косят!
Мудрено действительно не согласиться с таким логическим заключением знатока, каким был дядя Семён, не забивавший в голову своим ученикам такого тумана, как аракчеевские офицеры перед французом
. Они вместо того чтобы растолковать, неумелому норовили прямо в зубы.