И вот вчера он опять увидел её… Она выросла, расцвела… И она помнила его…
Как она вчера расплакалась от пения думы… И ему хотелось заплакать с нею…
Вспоминая теперь все это, он забрёл в отдалённый уголок сада и присел на скамейку под горевшими на солнце багрянцем кистями калины. Он долго просидел так, думая о том, что, вероятно, ему скоро придётся ехать с государем или к Белому морю, или к Неве, где воевал Апраксин, и за этими мыслями не слыхал, как кто-то лёгкими шагами подошёл к нему.
— А я вас шукала, — услышал он мелодичный голосок.
Перед ним опять стояло видение… Но он узнал его — это была Мотренька.
Он растерялся и не сразу пришёл в себя.
— Я вас шукала, — повторила девушка, — а вы он де сховалысь.
Ягужинский покраснел, не зная, что отвечать.
— Я гулял, — пробормотал он. Робость и скромность Павлуши сразу расположили к нему Мотреньку.
— Я, може, вас налякала? — спросила она.
— Налякала? Что это такое? Я такового слова не знаю, — отвечал нерешительно Павлуша, любуясь девушкой. Мотренька рассмеялась.
— О, я й забула, що вы москаль и вы нашой мовы не розумиете, — сказала она. — Так вы ж и учора не розумилы, про що спивав кобзарь.
— Нет, Мотрона Васильевна, вчера я все уразумел, хоть иных слов и не понимал, одначе догадывался, — несколько смелее заговорил Ягужинский. — А жаль, что приезд посла помешал дослушать, чем былина кончилась.
—А я знаю кинець, — похвалилась Мотренька, — такый сумный, такый сумный, що плакать, так и рвётся серце.
— Да вы и вчера плакали, — сказал Ягужинский.
Мотренька покраснела.
— О, учора я дурна була, мов мала дытына, привселюдно заголосыла, — оправдывалась она, — сором такий велыкий дивчыни плакаты при людях.
— Так вы знаете конец былины, Мотрона Васильевна?
— Не «былина», «былина» у поли росте або у садочку, а то «дума», — поправила «москаля» Мотренька.
— «Дума»… У нас «дума» токмо царская, где сидят бояре да думные дьяки, — серьёзно говорил Ягужинский.
— От чудни москали! У «думах», бачь, у их сыдят, а в нас их спивают.
Ягужинский улыбался, очарованный детской наивностью девушки и её чарующей красотой.
— Так какой же конец думы, Мотрона Васильевна? — спросил он, желая только, чтоб она дольше щебетала как птичка.
— Добро, я вам расскажу… Учора, як розигнав нас тот посол, мы з мамою закликалы кобзаря до себе, у наш покий, и вин доспивав нам усю думу… Маты Божа! Яка жалибна, — торопливо говорила Мотренька, — Ото як менший брат, пиший, ублакав вовкив-сироманцив та орлив-чернокрыльцив, щоб воны его живцем не ззилы
, то и став вин, бидный, помирать, бо девьять днив в его, а ни крапли водицы, а ни крыхтоньки хлиба у роти не було… А як вин вмер, тоди, о, матинько моя!… тоди вовки-сироманци нахождалы, биле тило козацькое жваковалы, и орлы-чернокрыльци налиталы, у головax сидалы, на чорни кучери наступалы, из-пид лба очи высмыкалы, тоди ще й дрибна птиця налитала, коло жовтои кости тило оббирала, ще й зозули
налиталы, у головах сидалы, як ридни сестры куковали, ще и удруге вовки-сироманци нахождалы, жовту кость по балках, по тернах розношалы, попид зелёных яворем ховалы, и камышами вкрывалы, жалобненько квылыли-проквылялы: то ж вон козацький похорон одправлялы…
У Мотреньки вдруг дрогнули губы, и она горько-горько заплакала.
Ягужинский растерялся.
— Мотрона Васильевна! Девонька милая! Что я Наделал! — бормотал он.
А Мотренька ещё пуще, совсем по-детски, расплакалась закрывшись руками.
— Господи! Что я наделал! Что я наделал! — метался Павлуша.
Он совершенно бессознательно схватил руки девушки, чтоб отнять их от лица. И это, к. счастью, подействовало! Мотренька топнула ножкой, глотая слезы.
— О, яка ж я дурна! — силилась она улыбнуться. — И вас налякала… От дурна!
— Слава Богу, слава Богу! — радостно говорил Ягужинский. — А я так испужался.
— Ни, ничого, ничого, се я так, дурныцею… Якый сором!
Хочь у Сирка очи позычай, — храбрилась Мотренька. — Теперь я й кинец думы докажу…
— Не надо, не надо, Мотрона Васильевна! А то опять… не надо!
— Та не бийтесь… Там вже не так жалибно… Я вам коротенько скажу, — настаивала Мотренька. — Бог покарав старших братив за меншого: як воны почувалы выще рички Самаркы, то турки-янычары на их напалы, пострилялы й порубалы… От и все.
— Тэ-тэ-тэ-тэ! — вдруг они услышали за собою насмешливый голос.
Глядь, Мазепа!
«А! Старый черт! — выругался в душе Ягужинский. — Как и тогда его — нелёгкая принесла!»
— От так дивча! Вже й пидцепыла москалыка… Им, бачь, оцым дивчатам хоть з гиркою осыкою женихаться, — говорил гетман ревнивым голосом.
— Та я им, тату хрещеный, кинець думы «Про трех братив» проказала, — оправдывалась Мотренька, надув губки. — А вы казнащо…
— То-то за-для кинця думы ты их мылость, пана денщика его царського пресвитлого велычества, у яки нетри завела, — шутил старый женолюбец. — Ты их мылость вид царськои службы одрываешь… Простить, пане, дерненьку кизочку, — любезно поклонился он Ягужинскому, который стоял красный как варёный рак…
9
Следствие, произведённое стольником Протасьевым над полуполковниками Левашовым и Скотиным в присутствии гетмана, подтвердило все взведённые на них Мазепою обвинения, и по указу царя они были достойно наказаны.
По возвращении из Малороссии Ягужинский заметил какую-то перемену в государе. Он иногда подмечал в царе минутную задумчивость, иногда неопределённую улыбку, и тогда глаза Петра смотрели как-то теплее. Ещё Павлуша заметил, что царь реже отлучался теперь в Немецкую слободу, к Анне Монс, зато чаще и охотнее стал навещать Меншикова.
А от зорких глаз Павлуши редко что могло укрыться, да притом — не только глаза, но и сердце Павлуши, по возвращении из Диканьки, стало много догадливее. Он, как бы преображённый чувством к Мотреньке, понял, что и царя Петра Алексеевича преобразило, вероятно, такое же чувство… Но к кому? Надо выследить…
Прежде всего Павлуша выследил, что вместо царя в Немецкую слободку часто стал наведываться красавец Кенигсек, саксонско-польский посланник, только в этом году перешедший на русскую службу… Ради чего из попов да в дьячки?.. Ясно, ради немецкой «плениры»… Итак, ниточка довела Павлушу до клубочка…
А если другая ниточка окажется нитью Ариадны и приведёт его в пасть Минотавра
?.. Ох, тут надо быть осмотрительнее с этою другою ниточкой…
Однажды царь послал его по делу к Меншикову. Не застав Александра Даниловича дома, он спросил служащих при нём, куда отлучился их начальник. Но те сами не знали, где он. Ягужинского это смутило, потому что государь терпеть не мог неточного исполнения его приказаний. Пока он стоял в приёмной Александра Даниловича в нерешимости, как поступить ему, из внутренних покоев неожиданно вышла молоденькая, очень красивая девушка и с нерусским акцентом спросила:
— Вы от государя?
— От государя, сударыня, — отвечал смутившийся Павлуша.
—Вы не Ягужинский ли будете? — снова спросила незнакомка.
— Так точно, сударыня, я Павел Ягужинский, денщик его величества.
— О, я об вас, Павел Иванович, много слышала от Александра Даниловича, который говорит, что государь вас очень любит, — улыбаясь, сказала незнакомка.
— Я служу верой и правдой его величеству, — поклонился Павлуша.
— И вас зовут Павлушей, — ещё веселее улыбнулась незнакомка, — ведь вы такой ещё молоденький… Сколько вам лет?
— Восемнадцать, сударыня, — уже с нетерпением отвечал Павлуша.
— И мне столько же, — рассмеялась незнакомка.
Но, заметив, что царский посол обеспокоен и, видимо, торопится узнать, где Меншиков, поспешила сказать:
— Александр Данилович теперь у графа Головина, а от него тотчас сам явится во дворец.
— Благодарю вас, сударыня, — низко поклонился Павлуша.
Он понял: что это не простая особа, а что-то близкое к Меншикову; все знает; но кто она?..
Павлуша ещё раз поклонился, ещё ниже, и вышел озадаченный.
«Меншиков?.. Или?.. — путалось в голове у Павлуши. — Нет, не Меншиков», — решил он.
Перед ним выплыл несколько наглый, хотя красивый облик Анны Монс.
«Нет, эта прекраснее», — снова решил Павлуша.
Так вон оно что!.. Неудивительно!..
«Кто ж она? Откуда? Иноземка, это несомненно… Александр Данилыч недавно ездил к войску в Ингрию и Ливонию… Оттуда, я чаю, он привёз её… Ну, Аннушка, води за нос Кенигсека, да только концы в воду хорони, на дно океана, да с камушком, а то всплывут али рыба проглотит, а рыбу рыбаки, пожалуй, выловят да к столу государеву поднесут», — рассуждал сам с собою Павлуша.
Его что-то как бы толкнуло под сердце и ударило в голову…
«Мотренька… две капли воды… только Мотренька чернявее… Нет, Мотренька краше… для меня…»
Смущённый входил Павлуша во дворец.
«Говорить государю или не сказывать, что я её видел? Надо сказать, коли спросит. Я от государя ничего не таю. как у попа на духу…»
Ему навстречу попался Орлов.
— Александр Данилыч у государя? — спросил Павлуша.
— Нет… Да ты что такой? — вглядывался в него Орлов. — Разве дворские девки опять тебя силком целовали? Я их силком целую, а они тебя… Счастливчик!
Павлуша торопился.
— Куда ты? — остановил его Орлов.
— Пусти, к государю…
— Да он по твоей роже узнает, что тебя дворские девки девства лишили, — не унимался Орлов.
Павлуша хотел было спросить его о том, что занимало его…
«А если и Орлов ничего не знает, а я наведу его на след?»— мелькнуло у него в уме. И врождённая осторожность удержала его от вопроса.
Ещё более смущённый, вступил он в рабочий кабинет государя.
Пётр, задумчиво глядел на околдовавшее его местечко на карте, на дельту Невы.
Увидав Павлушу, государь быстро спросил:
— Что с тобой, Павел?
— Ничего, государь, — ещё более смутившись, отвечал Павлуша.
— Не лги… Я всякий твой взгляд и вздох понимаю, — ласково сказал государь. — Ну, что же?
— Орлов все меня смущает, государь, пристаёт.
— С чем?
— С дворскими, государь, девками.
— Разве и ты уже?..
— О, нет, государь! Орлов говорит, будто меня дворские девки девства лишили.
Государь весело рассмеялся.
— Бедный царский денщик! Что с ним сделали!
— Нет, государь, — бормотал несчастный Павлуша, — они раз как-то меня силком поцеловали, с того и дразнит меня Орлов.
— Так силком-таки добра молодца? — смеялся царь. — А что Меншиков?
— Он у графа Головина, государь, и сейчас прибудет.
— А от кого узнал? — спросил царь.
Ягужинский окончательно растерялся.
— Да что ноне с тобой, Павел? Ты сам не свой… Сказывай, от кого узнал, что Данилыч у Головина.
— Мне девушка сказала.
— Какая девушка?
— Там, у Александра Данилыча, государь. А кто она, не сказала.
Государь улыбнулся.
— А! Девушка… А как она показалась тебе? — спросил он.
—Красавица, государь… Я такой не видывал.. Разве…
—Что разве?
— У Кочубея дочка, государь.
— Краше этой?
— Нет, государь.
— Так приглянулась хохлушечка? — улыбнулся царь.
Ягужинский покраснел и потупился.
— Ну, так женю, женю на хохлушечке, — потрепал государь по щеке своего любимца. — Кочубей же, сказывают богат, как Крез.
В это время вошёл Меншиков.
10
По возвращении Меншикова из Ливонии вместе с Мартою Скавронскою, будущею императрицею Екатериною Алексеевною, государь, убедившись из личного доклада Данилыча, что по всему южному побережью Финского залива и по южному же побережью Невы русское дело поставлено прочно, лично хотел убедиться, что и из Белого моря нельзя ожидать нападения шведов, которые всё время гоняли Августа из конца в конец Польши.
Оказалось, что север России не требует особенных забот. Значит, можно будет подумать теперь и о Неве, и о её дельте, не дававшей спать Державному плотнику.
Но прежде чем топор его застучит у устьев Невы, надо завладеть её истоком из Ладожского озера.
— Там ключ от Невы, — говорил государь Павлуше Ягужинскому, которого он уже начал посвящать в государственные дела. — Добудем ключ и откроем ворота в Неву.
Это говорил царь, отплывая из Соловков в монастырскую деревню Пюхча, чтоб оттуда прямым путём направиться к Повенцу, а оттуда к Ладожскому озеру.
С государем было четыре тысячи войска.
Но как пройти положительно непроходимые, непроницаемые лесные чащи, болота, топи и ужасные дебри?
Он первый берет топор и начинает пролагать себе путь, рубит просеку в вековечных борах. Это была работа титана: как древние мифические титаны воевали с богами, которые олицетворяли всю природу с её таинственными силами, так Державный плотник стал воевать с природою Русского Севера.
— Данилыч, и ты, Павел, берите топоры и за мной! — сказал он и начал валить вековые сосны и берёзы.
И они первые открыли эту работу, а за ними войско и все крестьяне вотчин Соловецкого монастыря.
— Царь-то, царь, каки соснищи валит, страсть! — изумлялись крестьяне.
— По себе дерево рубит, ишь, гремит топорищем на весь бор!
— Силища-то какова, братцы!
— Знамо, царска, не простая.
— В ем одном сидит сила всей матушки-России.
— Илья Муромец, да и только.
— А паренёк-то, паренёк старается!
Это о Павлуше Ягужинском.
Ещё в сороковых годах нынешнего столетия, по свидетельству «Олонецких губернских ведомостей», держалось в народе предание, что так много было рабочих на прокладке вместе с солдатами этого титанического пути через леса, топи и болота, что на каждого человека будто бы досталось положить на протяжении всего пути одну только перекладину.
Конечно, это легенда, сказка.
От деревни Пюхча путь этот лежал к деревне Пулозер, где устроен был «ям» с крытою палаткой, где продавалось всё необходимое для войска. От Пулозера, опять лесами и болотами, путь лежал к деревне Вожмосальме на протяжении семидесяти вёрст и через Темянки выходил на Повенец. Далее по заливу Выгозерскому был проложен плавучий мост к реке Выгу.
Здесь государю доложили, что вся местность эта заселена беглыми раскольниками, а ядро их — Выговская пустынь.
— Добро, — сказал государь, а обратясь к Меншикову, добавил: — В этом краю непочатый угол железной руды, так ты не медля поезжай и выбери место для завода, а раскольникам от моего имени скажи накрепко: слышно-де его царскому величеству, что живут здесь для староверства разных городов собравшиеся в Выговской пустыни беглые и службу отправляют Богу по старопечатным книгам, а ныне-де его царскому величеству для войны шведской и для умножения оружия и всяких воинских материалов угодно-де поставить два железных завода, один близ Выговской пустыни, чтоб все раскольники в работах тем заводам были послушны и чинили бы всякое вспоможение, по возможности своей, и за то-де царское величество даст им свободу жить в той Выговской пустыни и по старопечатным книгам службы свои к Богу отправлять.
— А не будут работать, разнесу! — грозно добавил государь, «И от того времени, — записано в „Истории Выговской пустыни“, — Выговская пустынь быти нача под игом работы, и начаша людие с разных городов староверства ради от гонения собиратися и поселятися овии по блатам, овии по лесам, между горами и вертепами и между озёрами, в непроходных местах, селиться скитами и собственно келиями, где возможно».
— Не так древле Израиль стремился в обетованную землю, как я к ключу, запирающему вход в Неву, — говорил царь, стоя на берегу Онежского озера, где уже успели создать целую флотилию карбасов, на которых предполагалось пробраться в Ладогу и явиться у стен Нотебурга.
— Бог поможет тебе, государь, разрушить стены нового Иерихона
, — сказал на это Меншиков.
— Обетованная…— произнёс задумчиво Пётр, — «обещанная». Израилю Бог Иегова обещал ту страну… А мне кто?
— Твой разум, государь, — сказал Меншиков.
— Нет, Алексаша, не один разум, который бессилен без науки, без знания… Наука, знание дают все, что есть под луною!
11
Царская флотилия в конце сентября того же 1702 года уже колышется на волнах многоводной Ладоги, точно стая бакланов. Казалось, счёту нет этим бакланам!
На передовом, самом поместительном карбасе выделяется гигантская фигура царя. Он весь — внимание. Подзорная труба, казалось, замерла в его руке.
Стекла попали на искомую точку… Вот она!
— Вижу, вижу! — с трепетом восторга говорит Пётр.
— Что видишь, государь? — спрашивает Меншиков, напрягая вдаль зрение…
— Орешек… мой будущий Шлиссельбург, — отвечает царь, не спуская взора с отысканной на западном горизонте точки.
Шведская крепость выделялась над горизонтом все явственнее и явственнее.
— А фортеца знатная, — задумчиво говорит царь, — твердыня, пожалуй, с норовом.
— Все же она, государь, дело рук человеческих, — заметил Меншиков. — А что руками сотворено, руками может и разрушено быть.
Шведская крепость все ближе и ближе. Там заметили флотилию русских, на стенах показалось движение.
Флотилия идёт прямо на крепость. Там взвился белый дымок… что-то грохнуло… и ядро с брызгами погрузилось в воду.
— Салютуют, — улыбнулся царь и замахал в воздухе шляпой. — Ждите меня!
Снова дымок в крепости, и второе ядро нашло свою холодную могилу почти там же, где и первое.
— Не доносит, — сказал Меншиков, — силы нехватка.
Третье ядро упало у самого карбаса и обдало царя брызгами.
— Руля налево! — крикнул Меншиков кормщику.
Флотилия повернула влево, уходя от выстрелов.
Выстрелы ещё повторились, но ядра уже не доносил до флотилии.
Когда флотилия приблизилась к берегу в нескольких верстах левее Нотебурга, государь приказал отделить от неё до полусотни карбасов и вытащить их на берег.
Пётр развернул карту Невы с окрестными берегами и показал её Меншикову.
— Вот тут, ниже Нотебурга, у Назьи речки, укрепился Апраксин
со своим отрядом, — указал он место на карте. — Понеже нам предстоит волоком перетащить туда сии карбасы под прикрытие леса, то ты, взяв несколько ратных людей с собою, сыщи волок наиболее удобный…
— Слушаю, государь, — отвечал Меншиков.
— А я останусь здесь с прочими карбасами и буду мозолить глаза крепости, чтоб отвлекать её внимание от волока.
На другой день, едва только начало светать, как за сплошным лесом, тянувшимся по левому берегу Невы против Нотебурга и далее вниз, стали раздаваться дружные, знакомые всей России бурлацкие возгласы:
Аи, дубинушка, ухнем!
Аи, зелёная, подёрнем!
Подёрнем, подёрнем — уу!
Это ратные государевы люди тянули на лямках по болотам и топям свои карбасы. В другом месте слышалось:
Нейдёт — пойдёт — ухнем!
Нейдёт — пойдёт — ухнем!
Не шла — пошла — ууу!
Это ратные нижегородцы пели бурлацкий гимн. А за ними тамбовцы:
Просилася Дуня спать
На тясову каравать.
Нацуй, нацуй, Дунюшка,
Нацуй, нацуй, любушка!
Уу!
А за этими симбирцы да казанцы:
Раз и двааа — три — бяре!
Раз и двааа — три бяре!
Уууу!
И над всем лесом стонало неумолкаемое эхо этих «уууу».
Эти уханья раздавались ещё дружнее, когда ратные видели, что приближается царь. А он тихо с своей небольшой свитой проезжал мимо влекомых карбасов на привезённых из Повенца карбасами выносливых лошадках, часто поощряя рабочих царским словом: «Спасибо, молодцы!»
— Ждёт нас, поди, Ворька, да и Апраксин скучает без дела за своим кронверком, — говорил государь, нетерпеливо поглядывая вперёд.
— Теперь недолго ждать, государь, — успокаивал его Меншиков.
Проезжая мимо последней группы ратных, тащивших волоком карбасы с дружным уханьем, царь сказал:
— Считайте, молодцы, за мной добрую чарку зелена вина!
— Рады стараться, государь-батюшка! — грянули хором ратные.
12
Царь с небольшой свитой, конечно, опередил тысячный отряд свой, который перетаскивал на себе карбасы и артиллерию с Ладоги в Неву, и прибыл в лагерь Шереметева и Апраксина после полудня.
Начальник и войско встретили своего государя с величайшею радостью.
— А мы дюже скучали по тебе, государь, — сказал Апраксин, — боялись, как бы не пришлось нам зимовать здесь.
— Провианту и иного чего опасались нехватки, — добавил Шереметев.
— Ну зимовать вы будете на шведских квартирах, — улыбнулся царь, — да и провианту шведы заготовили для нас, чаю, с достатком.
— Не одни сухари, — улыбнулся Меншиков.
Сентябрь в тот год стоял хороший, ясные, тёплые и сухие дни делали конец сентября похожим на лето.
Сделав некоторые предварительные распоряжения, государь направился к приготовленной для него просторной палатке с государственным гербом на флаге.
— Павел, иди за мной, — сказал он, — ты мне нужен.
— Слушаю, государь, — отвечал Ягужинский.
У входа в палатку стояли часовые. Увидя царя, они взяли на караул.
— Здорово, ребята! — молвил царь приветливо.
— Буди здрав, государь-батюшка! — был ответ.
Едва Пётр распахнул полы, палатки, как Ягужинский увидел что та хорошенькая девушка, которую он перед тем видел в Москве, в доме Меншикова, с тихим радостным криком обхватила руками великана, который поднял её как маленького ребёнка. Ягужинский отступил назад и остановился за пологом.
Он услышал тихие восклицания и шёпот:
— Здравствуй, Марфуша! Вот не ждал, не чаял.
— Здравствуй, государь, соколик мой!
— Как ты здесь очутилась?
— Александр Данилыч прислал из Повенца гонца с письмом что ты, мой сокол ясный, скучаешь по своей Марфуше, так чтоб я прибыла сюда из Москвы, и я прилетела к тебе… с «шишечкой», как ты говоришь…
— А ты почём это знаешь, глупенькая девочка?
— Мамушка-боярыня мне сказывала, что «шишечка» зачалась…
— А мальчик или девочка?
— Того не сказала.
— Мальчика бы, а то мой Алексей плесень какая-то.
Ягужинский многое, даже очень многое понял из этого беглого диалога и пришёл в ужас… Но Павлуша хорошо понимал государственную важность того, что случайно коснулось его слуха, и, как он ни был молод, умел молчать…
Это Меншиков сделал сюрприз государю, без его ведома выписав к войску Марту с её небольшой придворной свитой… У полоняночки Марты Скавронской была уже своя придворная свита из мамушки-боярыни и «дворских девок», то есть фрейлин, за которыми, однако, придворный сердцеед Орлов не смел ухаживать.
«Шишечка»… мальчика бы… мой Алексей плесень какая-то», — вспоминал Ягужинский сорвавшиеся с уст царя роковые слова, и ему стало страшно, что он их невольно подслушал… Страшные слова!.. Они обещают роковой переворот в престолонаследии… Как ни был молод Павлуша, но окружавшая его почти с детства государственная атмосфера научила его понимать всю важность того, что неизбежно должно было произойти в будущем… Молодость не помешала Ягужинскому видеть, что не такого наследника следовало бы царю-титану иметь, не такого, каков был царевич Алексей Петрович… Но за ним стояла вся старая Россия, все недовольное нововведениями сильное и богатое боярство, все озлобленное против церковных «новшеств» духовенство, озлобленное притом кощунственными издевательствами над ним этих «всешутейших и всепьянейших соборов», этих «князей-пап», «княгинь-игумений», святотатственными «канунами Бахусу и Венере»… А все раскольники? А народ, долженствовавший выносить усиленные налоги и усиленную рекрутчину?
«Алексей — плесень»… Но эта плесень равносильна кедру ливанскому, каким иногда казался Ягужинскому Державный плотник. Страшная должна предстоять борьба этих двух сил…
Павлуша поторопился отойти дальше от страшной палатки и остановился в ожидании, не позовёт ли его царь.
В это время к нему подошёл Меншиков.
— Ты что же стоишь тут, на часах, что ли, в карауле? — спросил он с улыбкой.
— Государь приказал было мне идти за собой, но там он не один, — смущённо отвечал Ягужинский. — Его встретила…
— Знаю… что ж, обрадовался государь нечаянности?
Но про «шишечку» и про «плесень» — ни гугу…
— Я знал, что обрадуется, — сказал Меншиков. — Ещё в Архангельске вспоминал, бывало, про неё: «Что-де моя Марфуша?» — «Скучает, — говорю, — по тебе, государь». — «Хоть бы одним глазком, — говорит, — а то в походе, — говорит, — мы ни обшиты, ни обмыты»… Я и спосылал в Москву к мамушке-боярыне, чтоб, будто ненароком, сама-де соскучилась, давно не видавши светлых очей государевых… Ну, я рад, что так случилось… Так рад сам-то?
— Нарочито рад, — отвечал Павлуша.
— А то я и дубинки, признаюсь, побаивался… самовольство-де…
— Сказано: близко царя, близко смерти, — тихо молвил Ягужинский.
— Смерть не смерть, а дубинка ближе, — засмеялся в кулак Александр Данилович.
Они продолжали стоять, не зная, на что решиться.
— Теперь им, може, не до нас с голодухи, — улыбнулся Меншиков. — Уйти, что ли?
— Я не смею, Александр Данилыч, позвал… А вдруг окликнет, — нерешительно проговорил Ягужинский.
— Да, неровен час, под какую руку…
В это время распахнулась пола намёта и выглянул оттуда сам государь.
— А, вы все тут? — сказал он.
— Что прикажет государь? — спросил Меншиков.
— Идите в палатку, дело есть.
Но в палатке уже никого не было: «знатная персона» ускользнула другим ходом.
13
На другой же день одна часть войска, меньшая, посажена была на привезённые сухим путём из Ладожского озера карбасы и двинулась вверх по Неве к Нотебургу; все же остальное войско шло левым берегом Невы.
Так как артиллерия не имела достаточно лошадей, то ратные люди везли пушки на себе, подобно тому, как везли они на себе и карбасы с Ладоги.
Не обходилось и здесь без «дубинушки», конечно, там, где нужно было втаскивать орудия на крутизну.
И здесь дело не обходилось без помощи силача Лобаря, который хотя и был возведён в чин капрала, однако все же оставался для простых ратных прежним добрым товарищем. Частенько слышалось:
— Эй, Терентий Фомич! Будь друг, подсоби.
— Кой ляд! Чево там ещё?
— Да «кума» заартачилась, нейдёт, да и на-поди!
«Кума» — это была одна тяжёлая пушка. Ратные люди, чтобы легче запоминать орудия, по-своему окрестили их: одна пушка была «кума», другая — «сваха», третья — «повитуха», четвёртая — «просвирня», ещё одна «тётка Дарья» и так далее…
— «Тётенька», братцы, упёрлась, и ни с места… Зовите Терентия Фомича.
Теперь уже товарищи не называли его Теренькой и Треней, а Терентием Фомичом, а то и просто дядей.
— У «просвирни» колесо в болотине застряло, чтоб ему пусто было.
— Кличь дядю живей!
— Да он с «повитухой» возится.
Между тем шведы, желая помешать русским стать и укрепиться против самого Нотебурга, поспешили возвести шанцы на левом берегу Невы.
Едва карбасы с посаженными на них двумя пятисотенными командами достигли того места на Неве, против которого находились шведские нововозведенные шанцы и откуда уже можно было обстреливать небольшую русскую флотилию, как немедленно последовал орудийный залп.
— Кстись, ребята! — раздался зычный голос пятисотенного начальника.
Все перекрестились.
— Мочи глыбче весла! Мути воду! — пронёсся по Неве голос другого пятисотенника.
— Пали во все, и на берег! Бери их голыми руками!
Последовал ответный русский залп.
— На берег! На шанцы!
И почти моментально карбасы очутились у берега, и русские стремительно лезли на шанцы, опережая друг друга. Такая смелость ошеломила шведов, и они почти не защищались.
Когда всё было покончено молодцами-преображенцами, запевала Гурин крикнул:
— Братцы! Выноси!
И он запел:
Ах, на что было огород городить!
Ах, на что было капустку садить!
И преображенцы «вынесли» своего запевалу, они залихватски отмахали забористую плясовую песню, которую их потомки, почти столетие спустя, весело пели, когда, под начальством Суворова, брали Варшаву…
Государь вместе с своею свитой, а равно Шереметев и Апраксин наблюдали это молодецкое дело, и Пётр сказал:
— Понеже шведы видели уже моих молодцов в деле с сею первою их фортецею, то, чаю, не захотят того же испытать на себе и на том берегу, потому станут избегать напрасного пролития крови, пошли ты, Борис Петрович, тот час же к Шлиппенбаху письмо с предложением, на каких аккордах
комендант Нотебурга намерен будет сдать тебе доверенную ему крепость.
— Государь! — сказал Шереметев. — Твоё письмо крепче моего на него воздействует.
— Но ты фельдмаршал, а я только бомбардирский капитан, — возразил государь, — тебе и надлежит вязать и разрешать.
Письмо было послано. В нём говорилось, что осаждённой крепости надеяться не на что и подкрепления ожидать неоткуда, все пути к ней отрезаны.
Посланный скоро воротился с ответным письмом Шлиппенбаха. Глаза царя блеснули зловещим огнём, когда он дочитал ответ коменданта.
— Что пишет он? — спросил Шереметев.
— Просит четыре дня отсрочки, — гневно отвечал Пётр.
— Какой прок ему в отсрочке?
— Не смеет-де без разрешения начальства сдать крепость.
— А где его начальство, государь, в Польше или в Швеции?
— В Нарве… Горн.
При воспоминании о Нарве Пётр пришёл в величайший гнев:
— Так не давай же им передохнуть! — сказал он Шереметеву. — Открой огонь изо всех орудий.