И прямо своими живыми, ясными глазами, как олицетворение совести, смотрит в глаза постарелым дельцам ребёнок-государь.
— Так-то оно так, свет государь, — тепло заговорил старик Долгорукий. — Вина есть, как не быть. Без вины люди бы не пришли на начальников челом бить… Да вина вине рознь. И кара разная за каждую вину… А расправу учинят ратники. Хуже потерпеть доведётся полковничкам-господам… Вот о чём толк…
— Так… Разумею… А все же дай мне одну челобитну, боярин, сам погляжу: што в ей?
И мальчик внимательно стал вчитываться в строки, неровно выведенные плохими чернилами на синеватой бумаге.
— Да неужто ж все правда, што пишут стрельцы? И вы, бояре, знали и не казнили воров-лихоимцев? Тати на большой дороге коли грабят, казнят же их. А тут наших ратников полковники грабили… И кары не было им… Да как же, бояре?.. Да почему? Али неведомо было вам?.. Вон сколько этих воров тут прописано.
Пётр стал пробегать по челобитным имена обвиняемых полковников — все хорошо знакомые имена. Генерал-майор Бутырского полка Матвей Кравков, полковники Грибоедов, Полтев, Иван Колобов, Карандеев, Титов, Григорий Дохтуров, Воробьин, богомольный Матвей Вешняков, Глебов, Борисов, Нелидов, Щенин, Перхуров, Конищев, Танеев и иноземный полковник Конрад Кромэ.
Всех их видел не раз Пётр, говорил со многими. Знает, что эти весёлые, ласковые, бравые люди, к которым окружающие, даже государь и главные бояре, относятся с уважением.
А теперь на этих же людей, имеющих за собой не только мирную, но и боевую заслугу, возводится обвинение в воровстве, в казнокрадстве, в бесчеловечном отношении к подчинённым.
Это ошеломило Петра.
Вызванный для принятия челобитной, он сразу столкнулся с таким печальным явлением, которое иначе и не дошло бы до мальчика-царя, а если б и дошло через приказы, то раньше бояре хорошо сумели бы подготовить Петра, по-своему истолковав челобитье.
И вот в первые же дни своего вступленья на трон, силой роковой случайности, мальчик узнал самую опасную язву, которая разъедала строй всего Московского государства.
Лихоимство, воровство, угнетение слабых сильными.
Смотрит на бояр отрок-повелитель своими ясными глазами, в которых и недоумение, и уже загорается гнев.
— Неладно оно, што тебе в руки, государь, подали эти смутьяны челобитную свою. Вон как смутили душу юную, — мягко заговорил Языков. — Тебе знать бы надо раней, што святых да некорыстных людей куды как мало. А царству слуги нужны надёжные, дело бы своё понимали. Оно и в жилом дому случается: дворецкий — и вор, и пьяница, да дело блюдёт, порядки знает, холопов, челядь домашнюю в руках держит, ровно в ежовой рукавице. Так хозяин и видит плутни дворецкого, бражничанье ево, а ровно не видит. Другова возьмёшь, пить, тянуть не станет — так хуже будет. И порядок весь в дому вверх дном пойдёт. Так оно и по царству… Служат ладно те полковники. Смелые все, дело своё знают. А што там нелады какие у них со стрельцами домашние — нам бы и знать не надо, и вам, государям, в то не мешатца бы… Да вот пришлося… Зашатались стрельцы, ради твоево малолетства, ради двухдневного на трон вступления… А ещё скажу…
Языков огляделся и стал говорить потише.
— Может, и люди такие есть, и очень велемочные
, которым по душе стрелецкое шатание да бунтарство. Они, может, всю бучу и сбили… Да это погодя разобрать можно. Теперя помыслим, как с челобитной быть?
— Ужли холопей послушать?.. Выдать им головой столько славных начальников? — не выдержав, спросил Долгорукий.
— Ужли не послушать?.. Штоб у них смелости прибыло самосуд учинить, как вон тут писано? — спросил старика Языков.
Наступило молчание.
У Петра от усиленной работы мысли даже слёзы проступили на глазах.
Все что он услышал, было ему понятно. Но в то же время не испорченная привычкой к власти, не затуманенная государственной мудростью мысль не могла мириться с необходимостью закрывать глаза на преступления и пороки людские, отказывая в правосудии тем, кто нуждается в защите.
Если бы ему ещё сказали о всепрощении, о том, что и сами угнетатели-полковники не виновны в своём грехе, что они так росли, так воспитались… Если бы ему дали надежду, что зло можно исправить постепенно, просветив и господ, и рабов, причём последние не допустят даже до того, чтобы их смел кто-нибудь угнетать… Это могло бы успокоить царя-отрока.
Но ни Языков, ни Долгорукие, сами выросшие в растлевающей атмосфере насилия и лжи, не умели найти слов для успокоения смятенной детской, чистой совести.
Помолчав, робко, неуверенно задал мальчик новый вопрос:
— А если правы стрельцы?.. Как же им не жалобиться? И наветов, поди, они бы ничьих не послушали, не стали бы бунтовать, коли самим бы плохо не было… Так я мыслю.
С удивлением поглядел Языков на мальчика.
— Вон оно што, государь… Ну и видать, што мало тебе дела московские, стрелецкие ведомы. Живут они, подлые, как дай Бог всему люду хрещеному на Руси. Сыты, пьяны от казны твоей царской. Земля им дадена и всякое пособление… Торгом богатеют, почитай, все, хто не вовсе пропил душу свою. Лодырничают, службу не несут, почитай, как иные ратники твои царские… Не то в сборных избах — каждый с семьёй своей в просторном дому живёт, с детьми, с родителями… У редкого бывает, што своей челяди нет. Старых да хворых на твой же, государев, кошт примают, по обителям их кормят-поют… Повинностей городовых да посадских не несут, как прочие люди земские; торгом да промыслом займаться могут безданно-беспошлинно. Бывают тяжбы али сделки у них и промеж себя, и с иными людьми — пошлины на том не дают твоей, государевой, суды-расправы дармовые для их. Бывает радость у вас, у государей, — им же милости да жалованье идёт, не в пример прочим. Окромя разбоя и татьбы, ведают они все дела и проступки стрелецкие по своим приказам… А знаешь ли, как другие ратные полки на Руси скаредно живут? Казна куды не богата… На чёрных людях и так тягло тяжёлое лежит. Сами люди чёрные, ровно скоты, грязи мрут… Повидаешь царство своё, тогда узнаешь… Где же им больше дать, собакам, стрельцам этим буйным, зажирелым?.. И жалеть-то их грех. Вот дума моя какая…
Кончил речь Языков. Легче стало всем. И бояре, и сам Пётр как будто нашли оправдание той несправедливости которая творилась издавна и которую им пришлось прощать теперь.
— Да коли так, на што и стрельцы нам, государям? — снова задал вдруг вопрос мальчик, очевидно, глубоко заинтересованный всем, что сказал Языков.
— А ни на што, почитай… Раней — нужда в них была, пока солдацких да иноземных полков не было. А ныне и сами они поиспортились, обленилися. Да и войско иное у нас завелося, вот по примеру зарубежных царств. Посылали стрельцов на войну, и недавно, слышь… Так сам знаешь: посрамили себя бабьи ратники… Не с поляками, не с турками али с казаками астраханскими им воевать, а со свиньями да с курами али со своим братом, землеробом, пока дреколья нет у мужика в руке… И надо бы их разогнать… Да сразу — опасно. Они тоже так легко куска жирного не упустят. Скажут: «Все одно помирать, не в бою, так с голоду». И совсем забунтуют. Хлопот тогда наделают, и-и!.. А их мы помаленьку почнем сокращать… Разошлём по окраинам али куды иначе… На их место добрые войска и рати заведём… Вот и не станет смутьянов этих…
— Так, слышь, боярин… Може, и не след карать полковников тех, на ково они челом бьют? — опять нерешительно задал вопрос Пётр.
— И не след бы, а надо. Вишь, обнаглели стрельцы… Засилье взяли в сей час, ироды. Говорю ж тебе, Пётр Алексеевич, государь ты мой милый, мутят их люди сильные… Поди и деньгой наделяют… И… Ну, да не время об этом… Как ни крути, а не миновать тех начальников им головой выдавать… На их разбойный суд и расправу. Обычай, слышь, таков.
— Ох, не надо, бояре… Коли стрельцы — людишки подлые… и суд станут не по правде творить, и кару дадут не по вине… Не надо давать, слышь, Максимыч. Тебя прошу, князь, Юрья Алексеич. Не придумаю я… Не знаю по государству, как што надо?.. Сам не скажешь ли?.. Жалко мне этих. Особливо — Кравкова да немчина Кромэ… Я их видел, знаю. Какие молодцы!.. Как быть, бояре?
— Да, одно и есть, — отозвался старик Долгорукий, — отца патриарха просить… Как полковников под караул возьмём — послал бы к стрельцам из духовенства людей повиднее. Просили бы те окаянных, пусть не своим судом судят. Здеся, в твоих государских приказах, в разряде Стрелецком суд дадим. Все лучче, ничем на ихнем сходе оголтелом. Тамо — с каланчей станут кидать людей, на куски рвать станут, хто им не по нраву пришёлся. Видали мы расправу стрелецкую…
— Да неужто?.. — всплеснув с ужасом руками, спросил Пётр. — Такое творица… А што же вы, бояре?.. Как не закажете…
— Э-эх, царенька… Дите ты, так и спрашивать с тебя нечего… Поживёшь — узнаешь. Поди сунься к ним. Не однова было, что и полковников они своих с круга палками гнали в три шеи. Одно на них и есть: пищали полевые навести, перебить половину, другая половина повинитца…
— Ну, и так бы ладно, коли иначе нет способу, — сразу меняя выражение лица, сверкнув глазами, совсем как делает порою Софья, сказал Пётр.
— Эко легко это, думаешь. Своих на своих повести. Первое дело — междоусобица. По всей Европе говор пойдёт: не стало страху в войсках царских. Расшаталась сила русская. И набросятся соседи, ровно коршуны, на окраины царства… Да и домашним соблазн великий. Вот-де не сумели бояре с царём и войска своего в.порядке содержать… А смуты и свары по земле и без тово немало. Раскол растёт… С югу — казаки буйные, Астрахань неспокойная… На закат солнца — Польша да Литва спит и видит: у нас што-ништо урвать… На Поморье — немцы подбираются к нашим исконным вотчинам да областям вековечным… Время ли усобицу подымать?..
— Правда ваша, бояре. Я, слышь, пытаю только. Нешто не вижу, что ещё не моя пора входить в дела государские. А знать охота. Челом вам бью за все, что по чести да по совести растолковали мне, бояре. Вижу, служите вы по правде мне и царству. Не позабуду. А ныне делайте, как получше. Отца патриарха я и сам попрошу.
— Уж того не миновать. Да и боярам думным доложить надо, о чём с тобою, государь, толковано было. Без их немочно дела вершить. Таков обычай.
— Толкуйте… Скорее лишь бы. А то и впрямь мятеж пойдёт по царству. С Богом, идите к делам своим, бояре…
И отрок поспешил к матери, чтобы ей рассказать про первый тяжкий урок государственной мудрости, полученный сегодня.
Глава II. СТРЕЛЕЦКАЯ РАСПРАВА
Все помянутые в челобитных полковники и Кравков немедленно были взяты под караул. Обвинённые полковники поспешили и, кто сколько мог, внесли деньги, на раздачу стрельцам по челобитной. Но уже третьего мая явилась к царю вторая толпа стрельцов с требованием передать виновных в их распоряжение.
— Приказная правда нам ведома. Кто богат, тот и прав, — кричали, обнаглев, стрельцы. — Откупиться думают, кровопийцы! Ты больно юн государь. Твои бояре и тебя морочат, и нас хотят навек закабалить.
С трудом удалось патриарху успокоить мятежных. Митрополиты, архиереи, священники и монахи, даже придворный пиит и любимец Сильвестр Медведев в том числе, в Кремле и в слободах увещевали стрельцов, заклинали, порою со слезами, об одном:
— Сделано по-вашему, дети Христовы. Слыхали указ государя милостивый, по коему головой выданы вам все ваши обидчики. Одно молим, не имайте тех полковников, не берите в ваши приказы стрелецкие. Негоже так. Перед всей землёй непристойно так делать: словно суда нет царского на злодеев. Челом добейте государю, детки, он бы их судить приказал по закону. Верьте Богу, чада: не будет потачки злодеям вашим. И сами при том станьте, видеть будете, какая кара постигнет лихоимцев. Сам кир-патриарх, святейший Иоаким послал нас. Ужли для нево не сделаете, для богомольца, заступника нашего перед престолом Божиим?
Буйные, но набожные стрельцы, особенно те, кто постарше, согласились на увещания духовенства.
Это было так ново для воинов-слобожан. К ним, к ихним плохоньким съезжим избам, к «приказам» приезжали и приходили властители духовные, князья церкви, и священники и проповедники, просили, уговаривали, не угрожая ничем, а призывая к милосердию, поминая о правде Божьей, о благе государства, о таких вещах, которые никогда здесь не поминались.
— Волим так, как желает святейший отец патриарх, — отвечали повсюду стрельцы…
И арестованные полковники, после разбора их дела, были приведены и поставлены перед Стрелецким приказом, на Ивановской площади.
Тяжёлая получилась картина.
Выборные от всех шестнадцати полков и от бутырцев, не совсем трезвые, но сосредоточенные, суровые, стояли у самого крыльца Стрелецкого приказа, как стоят на похоронах. И любопытствующие, рядовые стрельцы, плотными рядами теснились за этими выборными. Дальше кучками и небольшими группами толпился люд московский…
И чем дальше от места наказаний, от Приказного крыльца, тем больше толпился народ, окружив, по обыкновению, все выступы зданий, взбираясь на колокольни и звонницы соседних церквей.
Кипучая площадная жизнь шла своим чередом. Площадные приказные, стряпчие и писцы строчили простому, тёмному люду кабалы и челобитные, продажные и торговые записи. Разносчики всякого товара и напитков, стригуны-цирюльники, забегающие сюда со Вшивого рынка, барышники продавцы из ларьков — все они уделяли порой внимание печальному событию, которое сейчас происходило у Стрелецкого приказа. Но, привыкнув к ежедневным казням, совершаемым здесь же, скоро опять принимались за свои дела. У самой лестницы Стрелецкого приказа, под охраной стрельцов, стояли в грязных, изодранных местами, но дорогих нарядных кафтанах полковники, выданные стрельцам головой, то есть на полную волю челобитчикам, как было принято тогда на Руси.
Все шестнадцать обвинённых стояли, разбившись на три-четыре кучки. У самых ступеней, опустясь на выступ лестницы, сидел раздавленный горем и стыдом седой, грузный генерал-майор Бутырского полка Матвей Кравков. Он опустил голову на руки, словно закрывая лицо от людей, и только большие, ещё не совсем поседелые усы свисали длинными концами наружу из-под рук боевого начальника, отданного теперь во власть его собственным солдатам. Плакать он не мог, не умел. Глаза, воспалённые и сухие, жмурились даже под прикрытием рук. Как будто свет майского весёлого дня, пробиваясь сквозь пальцы, резал их нестерпимо. Порою только широкая, мощная грудь старого бойца судорожно вздымалась высокой волной и сразу опадала. Он напоминал огромную, обомшелую от старости рыбу, выброшенную на сушу и задыхающуюся в чуждой среде.
Рядом с ним сидел всегда спокойный, невозмутимый Кромэ. Высокий, костлявый, но тоже крепкий человек, он и квадратной головой, и таким же угловато-прямолинейным телом производил впечатление вытесанной из дерева фигуры.
Рыжеватые усы, не особенно длинные, но жёсткие, всегда торчали у него прямо, задорно. Так и сейчас они топорщились, придавая ему сходство с разозлённым котом.
Он тоже старался не видеть всего, что делается кругом, пытался своё лицо укрыть за мощным плечом Кравкова. И только сжимал и разжимал кулаки, выдавая этими движениями всю затаённую, сдержанную работу сильной, неукротимой души.
Со стороны жутко становилось при мысли: что может произойти с тем, кто сейчас попался бы в тиски этих бессознательно сжимающихся и разжимающихся пальцев.
Краснощёкий, вечно принаряженный и весёлый Перхуров, красавец и общий баловень, и Григорий Титов, напоминающий своими гладко причёсанными волосами и мужицким лицом раскольничьего попа, а не стрелецкого полковника, — эти оба тоже почти обернулись лицом к стене, у которой стояли. Только боязнь насмешки со стороны толпы удерживала Перхурова от слез, даже больше: от бурных воплей и рыданий. Он не сделал ничего, что не было обычным в среде равных ему начальников. Он знал, что и в других полках, во всём войске московском, даже у строгих иноземных генералов, принято пользоваться услугами солдат, принято не очень церемониться с казной.
Высшее начальство глядело сквозь пальцы на это и само принимало долю, какую считали нужным принести своим генералам полковники.
И вдруг им, шестнадцати случайным несчастливцам, приходится быть искупительной жертвой из-за общего застарелого греха.
Вон недалеко Посольский двор, где не раз, и по службе, и по дружбе с наезжими послами, бывал красивый, бойкий, неглупый Василий Перхуров. Жены и дочери послов нередко заглядывались на весёлого московита.
А теперь они же могут видеть со своего крыльца, как он, полковник, не раз шедший рядом с царём, охраняя особу государя, словно уличённый вор, со связанными ногами, на площади, у приказов ожидает своего приговора и казни батогами наравне с последним смердом, стянувшим каравай с лотка.
Порою он готов был кинуться на окружающих стрельцов, вступить с ними в драку, чтобы тут же пасть под ударами, нанося удары.
Но одна мысль останавливала его:
«Все стерплю… перенесу все. А потом… потом — отомщу…»
Он ясно ещё и не знал: кому будет мстить? Порой казалось, что виною его позора и гибели были ненавистные стрельцы, ради которых верховные бояре привели на площадь и будут казнить батогами своего верного слугу.
Перхуров знал, что царю и правителям он служил верно. Земли не предавал. Но тут же являлась новая мысль.
«Если бы не струсили бояре, будь на троне настоящий царь, а не ребёнок, который может только глядеть из чужих рук?! О, тогда и пикнуть не смели бы собаки-стрельцы… Эти трусы в сущности, наглеющие, когда видят, что их боятся, убегающие без оглядки, чуть перед ними явится настоящий, серьёзный противник и враг».
И месть себялюбивым, глупым, жадным боярам казалась ему и справедливее и слаще, чем месть грубым, тёмным, вечно пьяным мужикам с пищалями и бердышами в руках, какими, в сущности, были стрельцы.
Мечта о мести заслоняет собой в душе Перхурова даже весь ужас того, что вот-вот сейчас разразится над ним здесь, на людной площади, в глазах всего народа…
Почти такие же думы одолевают Титова, и его лицо покрывается пятнами от тех же тяжёлых переживаний. Но утешается Титов иначе:
«Ково не казнили у нас на Руси? Бывало, и царским родичам не то батогов всыпали, а до смерти забивали, душили, топили, глаза выжигали… Не я первый, не я последний… Вон Христос куды святее нас, окаянных… Сын Божий, а боле терпел. И нам велел. Зачтётся это. Бог видит правду, хоша и не скоро скажет. Он заплатит гонителям, еретикам, никоновцам…»
Утешает себя так Титов. А всё-таки совсем в угол уткнулся лицом. Зазорно ему, властному, общему наставнику, чьё слово было законом не для одной сотни и тысячи людей, стоять здесь и ждать торговой унизительной казни…
Шарообразный, ожирелый, совсем омертвелый Грибоедов и сесть не может. Прислонился плечом к лестнице, опустил короткие, заплывшие жиром, волосатые руки на свой необъятный живот и стоит в оцепенении. Ему все равно сейчас, что скажут люди, что ждёт его. Вся жизнь сломлена, опрокинута, смята… Но и эта мысль тупо, сонно проползает в утомлённом мозгу.
И только что-то сосёт под ложечкой. Сейчас время, когда обычно этот обжора садился за трапезу. Голод, мучительный, сверлящий внутренности и вызывающий ломоту в костях, — вот что ощущает сейчас полковник. И отдал бы сотню червонцев за сочный кусок мяса, за хороший, жирный пирог или звено свежей рыбы.
Худенький, востроносый, юркий Глебов стоит, бегая вокруг своими сверлящими глазками. Не то он соображает: нельзя ли убежать? Не то думает: как бы и кого подкупить, чтобы отвертеться от кары, от грозящего неизбежного разорения? А может быть, раскидывает умом: за что приняться после, как повыгоднее пристроить деньги, припрятанные при появлении людей, посланных арестовать его? Чем после казни можно будет вернуть и потеряные богатства, и положение? Думает это Глебов и всё-таки, волей-неволей, кидает изредка взгляды на зловещие приготовления, которые делаются тут же, у Приказного крыльца.
Видит, как приносят связки тонких, гибких прутьев, батогов, как сходятся сторожа, заменяющие палачей… Как пробегают наверх из одних дверей в другие писцы и дьяки приказные…
Глядит на это и полковник Нелидов, угловатый, костлявый, рябой человек лет пятидесяти. Тупой и жестокий от природы, он не был жаден до денег. И только копил излишки для дочери, единственной своей наследницы, желая выдать её получше замуж.
Жесток он был со стрельцами по убеждению, видя в них лентяев и мятежников. А свои вымогательства не считал преступлением или грехом. Так уж заведено было. И нежданно-негаданно его, усердного, верного служаку, безупречного начальника, отдали на позор, клеймят названием вора, лиходея.
Этого никак не могла уяснить себе исполнительная, но тёмная, ограниченная голова Нелидова. И, словно во сне, сидит он тут, глядит на все и ничего не видит или видит сон, который не имеет реального значения, который рассеется при первом движении спящего…
Почти то же думают и остальные преступники, те девять человек, которые стоят, растерянные, поруганные, понуря голову, на этом позорном месте суда и казни…
Сон, правда, скоро рассеялся, но не так, как бы хотели обвинённые.
Движение усилилось наверху, на крыльце приказа. С вышины лестницы послышался сипловатый голос:
— Тута ли все полковники, маеоры? Указ им государев объявить надо.
Сразу встрепенулись обвинённые. У них мелькнула надежда: не милость ли это приходит с неба.
Надежда могла явиться. За последние два дня — полковники знали — все их близкие и приятели, люди влиятельные, богатые, хлопотали, бегали, ездили, сулили богатые взятки; матери и жены плакали и валялись в ногах у дворцовых боярынь, у царевен…
Правда, везде был один ответ:
— Против воли, а придётся покарать всех… Мятежом грозят стрельцы. А смирять их нет сейчас средств и возможности…
Но всё-таки надежда теплилась ещё у всех в груди.
И, кроме Кромэ, за которого некому было хлопотать, все обвинённые живо сомкнулись и стали лицом к лестнице, с высоты которой тот же сиплый голос начал обычную перекличку:
— Семён Грибоедов.
Толстяк с трудом отдал поклон и отступил на шаг от товарищей, влево.
Один за другим были вызваны остальные пятнадцать человек.
Затем дьяк развернул длинный свиток-указ и стал однозвучно читать:
— Великой государь и великой князь Пётр Алексеевич, Великия и Малыя и Белыя России самодержец, велел сказать тебе, Семёну Грибоедову:
«В нынешнем, 7190 (1682) году, апреля в 30-й день били челом великому государю на тебя пятидесятники и десятники и рядовые стрельцы того полкового приказа, у которого ты был. Будучи-де ты того приказа, им, стрельцам, налоги обиды и всякие утеснения чинил. И, приметывался
к ним для взятков своих и для работ, бил их жестоким боем. И для своих же взятков, по наговорам пятисотников и приставов, многих из стрельцов бил нещадно, взяв по два и по три батога в руки и по четыре. И на их, стрелецких землях, которые им отведены под дворы, и на вымороченных местах построил загородные огороды и всякие овощные семена для тех огородов своих велел стрельцам покупать за сборные, полковые деньги. А для строения и на работы, на те огороды жён и детей стрелецких же посылал. И в деревни свои прудов копати, плотин и мельниц делати, лес чистить, сено косить и дров сечь. К Москве все то на их, стрелецких подводах возить заставлял. Для тех же своих работ велел покупать им лошадей неволею, бил батогами. Кафтаны цветные с золотыми нашивками, шапки бархатные и сапоги жёлтые неволею же делать им велел. А из государского жалованья вычитал ты у них многие деньги и хлеб и теми сборными, полковыми, и остаточными деньгами и хлебом корыстовался. Да из караулов: стенных и прибылых
, из недельных, и в слободах, со съезжих караулов, отпускал стрельцов очередных в отпуск по тридцати, и по сороку, и по пятидесяти человек и больше отпускал.
А за то имал ты с человека по четыре и по пяти алтын и по две гривны, и больше. А с недельных — по десять алтын, и по четыре гривны, и по полтине. И теми деньгами корыстовался.
Да ты же, стоя в Кремле на стенных караулах, получал на них, на стрельцов государева жалованья как полагается: деньги и запасы с дворцов. И то имал себе, а им не давал. Велел припасы продавать и теми деньгами корыстовался ты сам.
И на дворовое своё строение лес и всякие запасы подать им велел на сборные деньги, и тем чинил ты им тесноты и разоренье.
И на двор себе, сверх денщиков, гонял на караул многих стрельцов и тех заставлял всякую работу работать и навоз чистить.
А как ты с приказом бывал на государской службе
— с тех, кто хотел на Москве оставатца, имал ты великие взятки с боем да многих из тех, кто на Москве оставался на свой двор гонял караулом и для работы. А будучи на государской службе, в походах, в полках и в малороссийских городах, и в дорогах — чинил стрельцам всякие тягости, на их подводах свои запасы возил и добро всякое.
А блаженные памяти брата его, государева, великого государя, царя и великого князя Федора Алексеевича указом тебе с великим подтверждением о том обо всём было сказано: чтобы никаких взяток со стрельцов не имать и на Москве работать на себя не заставлять, в деревни свои и к друзьям и свойственникам ни для каких работ стрельцов не посылать.
А для того тебе на пополненье дана была великого государя жалованная деревня в поместье, чтоб у полкового приказу твоего быти тебе бескорыстно. А ты, забыв такую великого государя милость и жалованье, твоего приказа стрельцам обиды и тесноты и взятки чинил и налоги всякие и бил их напрасно.
И великий государь, царь и великий князь Пётр Алексеевич указал и бояре приговорили
: за ту твою вину к стрельцам, за такие налоги и обиды и за многие взятки тебя от приказа отставить и полковничий чин у тебя отнять, и деревни, что даны тебе, к Стрелецкому приказу отписать, а у приказу быть на твоё место иному полковнику.
А за то, что, будучи у того полкового приказа, у съезжей избы от пятидесятников имал сборные их стрелецкие деньги и вычеты делал из денежных сборов, и хлебных и иных, взятков ради, — то все на тебе доправить
и отдать челобитчикам против их росписей и челобитья.
А что ты имал в неволю мастеровых, работных, конных и пеших людей и в деревню к себе их, и к свойственникам, и к знакомцам своим для работы посылал, — за то все доправить на тебе деньги и отдать челобитчикам.
Да за те же твои вины, что ты, будучи у приказа, чинил им, стрельцам, всякую тесноту и обиды ради своей корысти, великий государь указал: учинити тебе наказанье, бить тебя батоги».
Тихо стало после прочтения этих слов и на площадке, наверху, и внизу, где стояли стрельцы и осуждённые полковники.
Совсем помертвело лицо Грибоедова.
Исказились лица и у остальных его товарищей. Надежды, значит, нет…
А дьяк уже начал своим сиплым, безучастным голосом читать и второй такой же указ, и третий, и все шестнадцать прочёл.
С небольшими изменениями, они все слово в слово одинаковы, эти указы.
И лучше бы уж сразу, покороче сказали несчастным приговор. А это протяжное, медлительное чтение приносит лишние муки. Ожидание казни гораздо тяжелей, чем самая казнь.
Кончено чтение.
Начинают обнажать до пояса первым Грибоедова… Вот повалили побагровевшего, близкого к удару толстяка на землю.
Пухлая, жирная спина, похожая на пуховую подушку, обтянутую красным глянцевитым шёлком, ещё ярче краснеет под яркими лучами солнца.
Один из катов сел на голову полковнику, другой тяжело опустился на короткие, пухлые ноги. С двух сторон стали два прислужника-палача.
Свист издала гибкая лоза, опускаясь на спину… Багрово-тёмный рубец прорезал глянцевитую поверхность кожи. Вторая полоса легла на перекрест…
Визгливый, бабий вопль вырвался у Грибоедова.
— Помилосердуйте… Все уплачу сполна… Последнее отдам… Помилосердуйте… Застойте за меня, ребятушки… Ой-ой-ой… Не могу… помилосердуйте…
Визг становился все пронзительнее, перешёл в какие-то нечеловеческие, животные вопли.
— Полно, — отсчитав известное количество ударов, сказал было сверху дьяк.
Палачи остановили в воздухе занесённые над несчастным батоги.
— Сыпь!.. Мало собаке этой… Самый окаянный был у нас… Въедчивый, как клещ… Ишь как разнесло ево. Нашей кровью налился, ирод… Сыпь ещё, — властно приказали стрельцы, выборные грибоедовского полка.
Остальные поддержали товарищей:
— Жарь ево! Спина толстая. Вынесет… Катай, продажная твоя душа! Не то самово под батоги подведём…
Палачи не стали и ждать приказаний дьяка-начальника.
Снова засвистала лоза, которая после двух-трех ударов ломалась в руках. Быстро отбрасывали её служители и брали свежую. Ещё минут десять тянулась отвратительная, гнусная казнь.
— Полно, — крикнули наконец стрельцы.
Подняли Грибоедова, уже переставшего и вопить под конец.
Лицо у него было багрово-тёмное, как у задушенного все перекосилось. Он не мог издать ни звука, только раскрывал рот, и что-то хрипело, клокотало в горле, в груди.
Вода стояла наготове. Целым ведром обдали толстяка.
Он затрепыхался и понемногу пришёл в себя.
Вдруг, полуодетый, избитый, с лицом в грязи, в крови, — упал он на колени, повалился ниц перед стрельцами и заголосил:
— Отпустите, братцы. Отцы родные.. Все верну, что на мне ищете Вдвое прибавлю… Отпустите.. В обитель уйду… Душу только отпустите на покаянье… Христом заклинаю… Христом распятым, Пречистой Матерью Ево!..
Потолковали стрельцы между собою, и один объявил:
— Ладно, поглядим. Коли наутро внесёшь все, што ищем с тебя, — иди к чёрту на все четыре стороны.
Пока толстяк стал поспешно одеваться с помощью тех же палачей, другие подошли к угрюмому, мертвенно-бледному Кромэ. Полковник стоял неподвижно, стараясь не видеть отвратительного наказания товарища своего. Палачи схватились за кафтан, чтобы раздеть Кромэ.
Но в тот же миг здоровяк сразу встряхнулся, быстрым ударом сбил с ног одного палача, оттолкнул другого и угрюмо озирался кругом, выглядывая, с какой стороны ждать нападения, чтобы дать такой же отпор.
— Свини погани, — прорычал он. — У нас нет можно бить официр… Я — эдельман. Убить, вешить можна. Бить пальки неможна… Свини… свини… русськи свини… свини…