Процесс интенсивного изучения истории России при Екатерине был прерван революцией 1917 г. Советские историки пришли к заключению, что вся политика «просвещенного абсолютизма» была политикой либеральной фразы, своего рода маской, которую носило в это время самодержавие. Социальная же сущность политики оставалась сугубо продворянской и соответственно реакционной. Причем политика «просвещенного абсолютизма» была характерна лишь для первых лет (до восстания Е. И. Пугачева) царствования Екатерины II. История жизни императрицы, как и вообще политическая история эпохи, уже не занимали историков. Они интересовались крестьянством и его классовой борьбой, историей Пугачевщины, рассматриваемой в свете концепции крестьянских войн, городскими восстаниями, развитием торговли, мануфактур, русского города, землевладения, политикой в отношении дворянства и церкви (работы П. Г. Рындзюнского, В. В. Мавродина. М. П. Павловой-Сильванской, С. М. Троицкого, М. Т. Белявского, А. И. Комиссаренко и др.). Имя Екатерины почти исчезло со страниц школьных и вузовских учебников…
Между тем огромный интерес к Екатерине и ее времени проявили западные историки. Лишь за последние двадцать лет в Англии, США, Германии и Франции вышло несколько десятков монографий на эту тему. Английская исследовательница Исабель де Мадарьяга в 1981 г. выпустила книгу «Россия в век Екатерины Великой», насчитывающую около 700 страниц и библиографию из более 600 названий. В 1989 г. свою биографию Екатерины издал американец Джон Александер, и на страницах научных журналов развернулась по ней оживленная полемика. В последние годы новые работы о Екатерине стали появляться и у нас в стране.
Так чем же все-таки была для России вторая половина XVIII в. и каково место Екатерины в русской истории? Прежде всего это было время внутриполитической стабильности, завершившей период частой смены правительств, а с ними и политического курса, вереницы бесконтрольных временщиков и отсутствия у власти четкой программы. Одновременно это было время активного законотворчества и серьезных реформ, имевших долговременное значение. Причем из всех российских реформаторов именно Екатерина была, возможно, самым успешным, ведь ей без каких-либо серьезных социальных, политических и экономических потрясений удалось почти полностью реализовать задуманную программу преобразований. Правда, многого она не успела, а от многого ей пришлось отказаться по различным объективным и субъективным причинам. Историки, еще недавно обвинявшие Екатерину в реакционности из-за того, что она не боролась с крепостным правом, последнее время все чаще говорят о том, что к отмене крепостничества русское общество было не готово и попытка такого рода могла привести к самым негативным последствиям. «Она любила реформы, но постепенные, преобразования, но не крутые, — уже давно заметил П. А. Вяземский. — Она была ум светлый и смелый, но положительный». Иначе говоря, реформы Екатерины носили созидательный, а не разрушительный характер. Какие бы последствия ни имели те или иные конкретные мероприятия Екатерины в области экономики, ни одно из них не было разорительным для населения. Во все продолжение ее царствования Российское государство становилось богаче, а жизнь подданных — зажиточнее.
Особое значение для России имели, конечно, успехи внешней политики Екатерины. Россия значительно расширила свои границы, ее население выросло на несколько сотен тысяч человек, а ее положение и авторитет в мире были как никогда высоки. Русские люди по праву гордились подвигами Румянцева и Потемкина, Суворова и Ушакова. Правда, со временем стало ясно, что далеко не все обстоит так благополучно, как кажется. Чем большей была внешнеполитическая экспансия России, тем, естественно, яростнее становилось сопротивление европейских держав, тем более обострялись противоречия с ними. Разделы Польши на долгие десятилетия породили одну из острейших национальных проблем Российской империи и на долгие годы поссорили два великих народа. Но было бы неверным обвинять в этом Екатерину. Она была человеком своего времени, когда показателем могущества государства считалось не благосостояние населения, а победы на полях сражений и размеры территорий. И уж конечно она никак не могла предвидеть всех последствий своей политики.
Эпоха Екатерины была эпохой духовного расцвета, формирования национального самосознания, складывания в обществе понятий чести, личного достоинства, законности. Не случайно историки говорят о двух непоротых поколениях русских дворян, выросших за время правления Екатерины. Из них вышли герои 1812 года и декабристы, великие писатели и художники, составляющие гордость отечественной культуры. Ибо эпоха Екатерины была временем развития свободной мысли, поощрения литературы и искусств. И немалая заслуга в этом самой императрицы, чьи собственные духовные запросы и интересы были необыкновенно широки и которая собственным примером побуждала подданных к занятиям журналистикой и историей, сочинительством, и архитектурой, театром и живописью. Духовные силы, накопленные русскими людьми в послепетровское время, именно при Екатерине как бы прорвались наружу, выплеснулись в литературные и художественные шедевры, мучительные размышления о судьбе отечества и месте России в мире.
Конечно, и при Екатерине, как и во всякое время, было немало тягот, страданий, несправедливостей. И реальная жизнь людей была очень далека от того лубочного всеобщего благоденствия, о котором мечтала императрица. И все же этот период русской истории с гораздо большим основанием, нежели многие другие, может именоваться периодом расцвета России.
Вторая половина XVIII века не случайно названа екатерининской эпохой, личность императрицы наложила на нее особый отпечаток. Волею судеб на российском престоле оказался в это время человек яркий, незаурядный, оставивший заметный след в отечественной истории. Это был несомненно один из наиболее талантливых государственных деятелей России, верно сумевший понять и оценить объективные тенденции развития общества и небезуспешно пытавшийся их регулировать и направлять. Деяния Екатерины имели долговременное значение и во многом определили последующую историю страны.
А. Г. ТАРТАКОВСКИЙ
ПАВЕЛ I
Вхождение в тему
Павловское царствование, как никакое другое в истории российского самодержавия, долгое время было окутано плотной завесой молчания, изъято из гласного исторического освещения, став преимущественно предметом устного потаенного предания. Формула забвения содержалась уже в знаменитой декларации Манифеста 12 марта 1801 г., возвестившего воцарение Александра I, о его намерении «управлять „…“ по законам и сердцу в бозе почивающей августейшей бабки нашей». Стало быть, непосредственно следовавший за тем период царствования ее сына — отца нового императора как бы вычеркивался из сознания современника, упразднялся как историческая реальность.
В немалой мере этому способствовали, конечно, и весьма щекотливые обстоятельства внезапной кончины до того вполне здорового Павла I. «Главным образом, по этой причине, — подчеркивал историк павловского времени М. В. Клочков, — в России в течение нескольких десятилетий не было специальных работ, посвященных царствованию Павла во всей его совокупности». На протяжении XIX в. оно фактически было признано государственной тайной. Все столетие действовали строжайшие цензурные запреты в отношении не только трагедии 11 марта 1801 г., но и павловской эпохи в целом, особенно если дело касалось широкой читательской аудитории. Запреты эти, несколько ослабленные в 1901 г. (в частности, в связи с выходом фундаментального труда о Павле официозного историка Н. К. Шильдера), были отменены, да и то не полностью, лишь после 1905 г. По точному определению поэта, критика и историка литературы В. Ф. Ходасевича, глубоко интересовавшегося павловской эпохой, «правительство наше целое столетие ревниво оберегало память императора Александра Павловича в ущерб памяти его отца».
Как бы то ни было, в результате такого положения вещей невольно складывалось впечатление о павловском царствовании как о некоем историческом провале, когда, по словам другого крупного историка Е. С. Шумигорского, «государственная жизнь России словно бы остановилась на четыре года», — что было особенно заметно на фоне интенсивного изучения, начиная с 1860-1870-х гг., екатерининского и александровского царствований, о которых к началу XX в. сложилась уже обширная историческая литература.
Снятие цензурных запретов не привело, однако, к торжеству исторической истины. Аномалия в развитии «павловской» историографии, когда после длительного молчания на книжный рынок вдруг хлынул целый поток самых разнородных публикаций: от злых иностранных памфлетов до сокровенных архивных документов, обернулась тем, что историческая наука начавшегося столетия оказалась попросту не подготовленной к изучению павловской эпохи и к освоению всего многообразия новой исторической информации. Тем более что на поверхность всплыло множество мемуарно-эпистолярных свидетельств, вышедших из тех кругов русского общества рубежа XVIII-XIX вв. (столичного дворянства, военно-придворной знати, самих участников заговора), которые были острее всего задеты павловским режимом и заинтересованы в его всяческой компрометации. Естественно, что эти свидетельства были сосредоточены на самых темных сторонах правления Павла и что они вбирали в себя смутные слухи, невероятные подробности, иногда чисто легендарного и анекдотического свойства. Как верно было замечено тем же Е. С. Шумигорским, «анекдот в этом случае оттеснил историю», а «история таким образом превратилась в памфлет».
В самом деле, именно такого рода обличительные свидетельства, не прошедшие горнила исторической критики, взятые, так сказать, на веру, в значительной степени определили тональность освещения Павла даже в трудах крупных, авторитетных ученых того времени, принадлежавших к различным идейно-общественным течениям: от монархического до народнического. Но в оценках павловского царствования они оказывались, как правило, удивительно единодушными. Под их пером оно выступало как эпоха «произвола и насилия», «бреда и хаоса», «вакханалии деспотизма», «слепой прихоти» и самовластных капризов, а сам Павел, неспособный к сколь-нибудь разумным и систематичным действиям, представал «пугающим образом тирана и безумца». Под тем же углом зрения изображался Павел и в трудах известных иностранных историков XIX в., переиздававшихся тогда в переводах в России. Словом, Е. С. Шумигорский имел в 1907 г. все основания сказать: «Даже теперь, спустя сто лет, читая некоторые исследования об императоре Павле, мы как бы переживаем впечатления и слушаем отзывы самых пристрастных его современников».
Заполонив собой историческую мысль, пристрастно-обличительный взгляд на Павла проник и в историческую беллетристику начала XX в. да и более позднего времени. Нашумевшая в свое время пьеса Д. С. Мережковского «Павел I» в этом отношении особенно характерна. Основной ее пафос — осуждение самодержавия на примере сгущенных до предела мрачных свойств Павла — личности и правителя, гибнущего в результате им самим развязанной фантасмагории деспотизма. Отсюда ведет свое начало целая традиция уничижительного изображения Павла в искусстве. Подчеркивая абсурдность известных странностей, парадоксов, несуразностей импульсивного характера Павла в последние годы его жизни, авторы некоторых произведений искажали до неузнаваемости его реальный исторический облик и приходили к весьма рискованным обобщениям. Яркий пример тому — замечательный по своим литературным достоинствам рассказ Ю. Н. Тынянова «Поручик Киже». В нем получила свое художественное воплощение довольно спорная, более публицистическая, нежели научная, идея о безумии Павла как заостренной форме «самодержавного деспотизма», выдвинутая едва ли не впервые еще А. И. Герценом в середине прошлого века, когда о Павле и его эпохе мало что знали даже специалисты. Ведь не кто иной, как сам Герцен находил тогда же царствование Павла I «совершенно неизвестным у нас».
В начале XX в. наметилась тенденция и к исторически объективному его освещению, к проверке достоверности сомнительных и ложных показаний современников, к учету ценных исследований и документальных публикаций, проникавших все же со второй половины XIX в. на страницы редких изданий. Здесь в первую очередь должны быть названы известные книги упомянутого уже не раз Е. С. Шумигорского о Павле I, императрице Марии Федоровне и Е. И. Нелидовой. Менее известно, однако, что на той же точке зрения в отношении Павла стоял и В. Ф. Ходасевич, задумавший в 1913 г. о нем книгу. Сохранившиеся ее наброски и планы отмечены стремлением отрешиться от прежних стереотипов и глубже проникнуть в духовный склад его личности. Заметной вехой на том же пути стала капитальная монография М. В. Клочкова «Очерки правительственной деятельности времени Павла I» ( 1916 г.), развеявшая многие мифы о нем и его политике старой историографии.
Однако эти плодотворные усилия после революции 1917 г. были, по понятным причинам, искусственно прерваны и в течение всего советского периода над павловским царствованием снова нависла полоса забвения, если не считать его обстоятельного освещения в университетском курсе С. Б. Окуня ( 1948 г.). Другим важным исключением явилась вышедшая в 1982 г. книга Н. Эйдельмана «Грань веков», по сути дела реабилитировавшая павловскую тему в общественно-исторической мысли. В книге, с опорой на свежие источники, был выдвинут ряд новых, важных для понимания эпохи идей, а сам Павел представлен во всей сложности и противоречивости своей натуры.
Справедливости ради надо сказать, что традиция исторически объективного подхода к личности и деяниям Павла уходит своими корнями еще в глубины XIX в. В историографическом плане она связана прежде всего с именем знаменитого военного и государственного деятеля, творца военной реформы 1874 г. Д. А Милютина, выпустившего в 1857 г. второе издание «Истории войны 1799 года между Россией и Францией». Понятно, что фигура Павла I была затронута здесь лишь на фоне военно-исторической тематики книги, но впервые в научной литературе она была показана здесь достаточно непредвзято, и в характеристике Павла-великого князя, и его правительственной деятельности, и в оценке его личности. В дальнейшем, к сожалению, «павловские» страницы книги Милютина были прочно забыты, и интерес к ним возродился лишь в XX в.
В более широком, литературно-историческом плане важно отметить, что судьба Павла обратила на себя внимание А. С. Пушкина, со второй половины 1820-х гг. неизменно вызывала к себе его сочувствие и входила в сферу его творческих интересов. Именно Пушкину принадлежит знаменитая формула о Павле как «романтическом нашем императоре». В Дневнике и «Застольных разговорах» поэта мы находим десятки колоритных записей о Павле, Пушкин разрабатывал план драматического сочинения «Павел I», собирался включить описание его царствования в задуманный им труд о политической истории России XVIII в. — от Петра Великого «вплоть до Павла Первого».
Сильно занимала личность и нравственно-психологический облик Павла и Л. Н. Толстого, воспринимавшего его в том же ключе, что и Пушкин. В 1853 г. он писал: «Мне кажется, что действительный характер, особенно политический, Павла I был благородный, рыцарский характер». «Я нашел своего исторического героя, — сообщал Толстой П. И. Бартеневу в 1867 г. — И ежели бы Бог дал жизни, досуга и сил, я бы попробовал написать его историю». Спустя 40 лет, когда после снятия цензурных стеснений оживился интерес русской образованной публики к павловской эпохе, Толстой, погрузившись в чтение ставшей доступной тогда исторической литературы, снова возвращается к этому историко-художественному замыслу, оставшемуся, однако, неосуществленным.
Но еще задолго до того мыслящие, наиболее проницательные современники «романтического императора» без всяких предрассудков судили о бурной, полной надежд и треволнений, острейших коллизий и предельного напряжения павловской эпохе, отдавая себе отчет в том, что по историческому масштабу и значению она никак не соответствует своей кратковременности. «Кратковременное царствование Павла I, — писал декабрист В. И. Штейнгель, — вообще ожидает наблюдательного, беспристрастного историка, и тогда узнает свет, что оно было необходимо для блага и будущего величия России». А. П. Ермолов, сам пострадавший в молодости от павловских репрессий, два года проведший в костромской ссылке, тем не менее с течением лет, по словам собеседника-мемуариста, «не позволял себе никакой горечи в выражениях… Говорил, что у покойного императора были великие черты и исторический его характер еще не определен у нас».
Когда вечером 6 ноября 1796 г., через два часа после того, как Екатерина II испустила последний вздох, генерал-прокурор А. Н. Самойлов огласил в церкви Зимнего дворца манифест о ее кончине и восшествии на прародительский престол императора Павла Петровича, это был по тем временам уже достаточно немолодой человек — совсем недавно ему исполнилось 42 года. Царствовал же он, напомним, всего 4 года и 4 с лишним месяца.
Итак: 42 и 4 — как несоизмеримы эти величины! За всю 300-летнюю историю Дома Романовых это был весьма редкий случай вступления монарха на престол в столь позднем возрасте. Екатерина II, например, стала его обладателем в 33 года, сыновья Павла I Александр и Николай воцарились соответственно в 24 года и в 29 лет. Средний же возраст на момент воцарения у предшественников и потомков Павла I на романовском троне составлял около 30 лет. В старшем, нежели Павел I, возрасте российский престол был занимаем только дважды: Анной Ивановной ( 1730 г.) — в 47 лет и Екатериной I ( 1725 г.) — в 43 года. Но обе они оказались на престоле достаточно неожиданно и случайно, в разгар бурной придворной борьбы, не имели преимущественных династических прав, и главное, никто и никогда не готовил их к императорскому сану, к совершению столь высокого государственного поприща.
Случай же с Павлом, который был общественно признан наследником российского престола еще при своем рождении и официально провозглашен им в 1762 г., являлся в этом отношении совершенно беспрецедентным. Он и сам отдавал себе отчет в необычности своего положения. «Мысль, что власть, — как отмечал В. О. Ключевский, — досталась ему слишком поздно», не могла не будоражить его сознания. «Императору было 42 года, когда он взял в руки бразды правления, — вспоминал Д. П. Рунич. — Может быть, он предугадывал, что большая часть жизни его уже пройдена». Вполне определенно свидетельствовал о том же церемониймейстер при дворе Павла I Ф. Г. Головкин: «Первую часть своей жизни он провел в сожалении о том, что он так долго не мог царствовать, а вторую часть отравило опасение, что ему не удастся царствовать достаточно долго, чтобы наверстать потерянное время».
К исходу дня 5 ноября 1796 г., на подъезде к Петербургу, куда Павел был спешно вызван из Гатчины к умирающей от апоплексического удара Екатерине II, у сопровождавшего его Ф. В. Ростопчина невольно вырвался восторженный возглас: «Какой момент для вас, ваше высочество!» Растроганный Павел ответил со смешанным чувством печали, досады и надежды: «Подождите, мой друг, подождите. Я прожил 42 года. Бог меня поддерживал. Быть может, Он даст мне силу и разум исполнить даруемое Им мне предназначение».
Бремя если не 42-летнего, то уж, во всяком случае, почти 25-летнего (после достижения в 1772 г. совершеннолетия) ожидания Павлом престола, усугубленное к тому же крайне тяжкими условиями формирования его личности, не могло не оставить самого глубокого отпечатка на его четырехлетнем царствовании. Между тем о нем можно прочесть в любом школьном учебнике, тогда как о предшествующем 42-летнем периоде жизни Павла плохо осведомлены даже специалисты. Поэтому, чтобы понять феномен императора Павла I, следует несколько углубиться в этот период, уделив ему преимущественное внимание в нашем очерке.
«Призрак короны»
20 сентября 1754 г. у великокняжеской четы наследника престола Петра Федоровича и Екатерины Алексеевны родился первенец, нареченный его двоюродной бабкой, императрицей Елизаветой, Павлом. Она сразу же взяла в свои руки заботу о новорожденном, желая дать ребенку подобающее его будущему воспитание: младенец был отторгнут от матери и отдан на попечение мамушек и нянюшек, озабоченных, однако, лишь тем, чтобы в духе старозаветных русских традиций беречь и холить царственное дитя. Под надзором невежественной женской дворни мальчик пребывал до 1760 года, когда к нему был приставлен Елизаветой обер-гофмейстер его высочества Никита Иванович Панин — видный дипломат, генерал-поручик, действительный камергер, руководивший с тех пор воспитанием Павла.
Его появление на свет после девятилетнего бездетного брака родителей вызвало в светском Петербурге смутные, но упорные слухи о том, что отец ребенка — не Петр Федорович, а подвизавшийся при дворе красавец офицер, граф Сергей Салтыков (впоследствии сама Екатерина II в знаменитых своих «секретных» записках выскажет более чем прозрачные намеки на отцовство Салтыкова). Слухи эти казались тем более правдоподобными, что его роман с великой княгиней разворачивался почти открыто при дворе, в том числе на глазах Петра Федоровича, у которого были свои причины подозревать жену в неверности. Вполне вероятно, что сама Елизавета также имела достаточно оснований поверить в них: имея свои виды на рождение у великокняжеской четы сына, она, как могла, поощряла, если вообще не инспирировала связь Екатерины с Салтыковым.
Официально, однако, Павел был признан сыном Петра Федоровича, и в плане политических отношений эпохи это представлялось куда более важным, чем вопрос о том, кто действительно был его отцом. Ибо рождение Павла явилось отнюдь не ординарным событием, подобным появлению на свет очередного царского отпрыска, — с ним связывались далеко идущие династические планы.
После смерти Петра I практика престолонаследия в России оказалась изрядно запутанной и противоречивой. Единственно законодательную силу имел, казалось бы, изданный в 1722 г. Устав о наследии престола, согласно которому отменялся прежний порядок его передачи по прямой мужской нисходящей линии и вводился новый, позволяющий «правительствующему государю» назначать наследника по собственному усмотрению. Однако в правосознании царской фамилии, аристократических, дворянских кругов, да и более широких слоев населения были еще очень живучи представления о старинном порядке наследования престола по мужскому первородству. Не только время «дворцовых переворотов», но и вся история самодержавия в России XVIII в. после Петра I, начиная от известного «Тестамента» Екатерины I, пронизана тенденцией к сочетанию, переплетению старых и новых принципов престолонаследия, приспособлению его традиционно-архаических норм к петровским установлениям. С внезапной смертью Петра II в 1730 г. оборвалась мужская линия Романовых. Приглашение «верховниками» курляндской герцогини Анны Ивановны привело к утверждению на престоле потомков старшего брата Петра I Ивана Алексеевича, с которым он в 80-х гг. XVII в. совместно царствовал, но лишь номинально. Прямые же потомки Петра I оказались в результате этого оттесненными от трона. С тех пор между этими двумя ветвями династии Романовых велась напряженная, полная порою глубокого драматизма борьба за обладание российской короной. В октябре 1740 г., незадолго до смерти, Анна Ивановна, стремясь закрепить ее за потомками Ивана Алексеевича, назначила наследником его правнука по материнской линии и своего внучатого племянника, двухмесячного младенца Иоанна Антоновича, сына принцессы Мекленбургской и герцога Брауншвейгского. Но это вызвало в России — и в привилегированных сословиях, и в простом народе — недовольство и глухой ропот. Ведь мало кто помнил умершего почти за полвека до того болезненного, подслеповатого, неспособного к государственным делам царя Ивана, заслоненного могучей и величественной фигурой своего брата Петра, и было непонятно, почему при замещении престола предпочтение отдано не популярной в дворянской и гвардейской среде его дочери — царевне Елизавете, а какому-то чужеземному младенцу, тем более что регентом при нем был объявлен ненавистный всем Э. Бирон, а после его свержения, три недели спустя, правительницей империи стала вовсе никому не известная в России мать младенца Анна Леопольдовна. Любопытно, что когда Б. Миних повел гвардейцев арестовать Бирона, они поначалу были уверены, что участвуют в перевороте в пользу Елизаветы.
Поэтому низложение Иоанна Антоновича 25 ноября 1741 г. было воспринято как долгожданный, справедливый, отвечающий национальным чаяниям акт; провозгласив себя императрицей, Елизавета тем самым восстанавливала права на российском престоле потомков Петра I, и примечательно, что главным доводом в пользу законности совершенного ею переворота она выдвигала «близость по крови», то есть свои дочерние права на «наследный родительский наш всероссийский престол».
В предисловии к впервые изданным в Лондоне в 1858 г. «Запискам императрицы Екатерины II» А. И. Герцен заметил, что в череде царственных лиц, сменявших друг друга на российском троне, — от Екатерины I до Елизаветы Петровны, «именно она представляет законное начало». Однако законность прав Елизаветы была далеко не бесспорной. Свергнув царствующего монарха Иоанна Антоновича, который был назначен Анной Ивановной своим преемником в соответствии с петровским Уставом 1722 г., Елизавета нарушила действующее законодательство, притом что сама она еще в 1730 г., как и все российские подданные, присягнула в верности тому наследнику, который со временем будет определен Анной Ивановной. В этом отношении появление Елизаветы на престоле не было легитимным, несмотря на ее близость «по крови» к Петру I, но именно на этом основании военно-дворянскому общественному мнению, особенно столичному, оно представлялось вполне оправданным.
При таких предпосылках Елизавета не могла не ощущать шаткости своего положения на троне, и с момента воцарения вопрос о том, что делать с Иоанном Антоновичем и его семьей, был для нее едва ли не самым тяжелым. Первоначально она предполагала выслать их в Брауншвейг с соблюдением при этом «должного почтения, респекта и учтивости». Брауншвейгское семейство было отправлено по назначению, но на некоторое время задержано в Риге и Динамюкде, где за ним был установлен усиленный надзор. Затем Елизавета начинает, видимо, осознавать, какую опасность, даже чисто символически, может представить для нее находящийся на свободе за границей Иоанн Антонович, имеющий к тому же влиятельных родственников-покровителей при прусском дворе и в немецких влиятельных княжествах. Побуждаемая сочувственными к Иоанну Антоновичу толками в простонародье и реальными заговорами в пользу его возвращения на престол (а за этим стояли все патриархально настроенные противники петровских реформ), она круто меняет свое решение, и в 1744 г. его семья ссылается в Холмогоры, что в 70 верстах от Белого моря. Здесь в доме местного архиерея брауншвейгское семейство в строжайшей тайне, полной изоляции от окружающего мира, проводит несколько мучительных десятилетий. Рождение у Анны Леопольдовны в заточении сыновей — принцев Петра и Алексея, которые, по логике завещания Анны Ивановны, имели больше династических прав, чем Елизавета, внушает ей сильное беспокойство, и делается все, чтобы весть о появлении еще двух потенциальных претендентов на престол не вышла за стены архиерейского дома в Холмогорах.
Иоанна же Антоновича постигла не менее страшная участь. В 1744 г. он навсегда отлучается от родителей и содержится в совершенной неизвестности отдельно от них. Теперь и само его имя предается забвению (в официальных документах его велено упоминать не императором Иоанном, а принцем Григорием). 12 лет спустя, проведав о замыслах по его освобождению, зреющих не без интриг враждебного к России прусского короля Фридриха II, Елизавета распорядилась перевести поверженного императора из Холмогор в Шлиссельбург и содержать там скрытно, безгласно, с особыми мерами предосторожности, дабы «о вывозе арестанта» никто не мог узнать в России и за границей.
Для укрепления своих династических позиций Елизавета спешно пытается привлечь на свою сторону сына старшей сестры Анны Петровны от брака с герцогом Голштинским, 14-летнего Карла-Петра-Ульриха, который как внук Петра I обладал преимущественными с ней правами на престол. Уже в феврале 1742 г. он был доставлен из столицы Голштинии г. Киля в Петербург, в ноябре крещен в православие под именем великого князя Петра Федоровича и торжественно провозглашен наследником Елизаветы. В 1745 г. она женит его на принцессе из знатного, но обедневшего немецкого княжества Софии-Августе-Фредерике Ангальт-Цербстской, получившей в православии имя Екатерины Алексеевны.
В Петре Федоровиче Елизавета надеялась поначалу найти продолжателя на троне петровского рода. Но очень скоро ей пришлось разочароваться — привезенный из Киля герцог оказался на редкость отсталым физически и умственно, удивлявшим окружающих ограниченностью и ничтожеством своих помыслов, грубым и вздорным характером, пристрастием даже во вполне зрелом возрасте к детским забавам и нелепым выходкам, а зачастую и самыми низменными наклонностями. Не подготовленный к семейному существованию, он жил в разладе с Екатериной, всячески ее третируя и предаваясь пьянству развлекался, как мог, на стороне. Единственно, что его все-таки занимало, так это плац-парадная сторона военного дела с ее жестокой муштрой и мелочной формалистикой, культивируемыми его кумиром Фридрихом II. Уже в более поздние годы Семилетней войны и напряженных отношений с прусским двором он не скрывал к нему своих симпатий и, вопреки военно-государственным интересам России, готов был чуть ли не открыто стать на его сторону. К российским же делам Петр Федорович оставался глубоко чужд, будучи поглощен заботами о своей «доброй» Голштинии и испытывая к ней неподдельно ностальгические чувства.
Поэтому как только у Екатерины после нескольких лет, казалось бы, тщетных ожиданий родился сын, Елизавета именно на него возлагает свои династические надежды. В провозглашении его — правнука Петра I — своим преемником она видит не только прочную преграду от притязаний разного рода «сочувственников» Иоанна Антоновича («образ дитяти императора Ивана III заслонялся колыбелью новорожденного великого князя» — как точно высказался на сей счет историк В. А. Бильбасов). Елизавета связывает с ним и более широкую перспективу упрочения на российском троне петровской ветви Дома Романовых. Уже само имя, которое она дала новорожденному, было исполнено знаменательного смысла, как напоминание о глубокой преемственной связи между правнуком и прадедом — ведь имена апостолов Петра и Павла неотделимы друг от друга в православной традиции и даже их память отмечается Церковью в один и тот же день. Выражением этого, в частности, явилось и основание самим Петром в Петербурге собора Петра и Павла.