– Я попросила бы вас не учить меня, – сказала правительница таким грозным тоном, который изумил Елизавету. Цесаревна смешалась. – Я немедленно прикажу арестовать Лестока, – продолжала Анна Леопольдовна, – он часто бывает у маркиза.
– Клянусь вам всемогущим Богом, клянусь вам всем святым, клянусь памятью моего отца и моей матери, что это неправда; нога Лестока не бывала ни разу у Шетарди, – вскрикнула Елизавета, показывая на образ и заливаясь слезами.
– Не надо мне таких страшных клятв!.. Не надо!.. – проговорила изумлённая правительница. – Я верю и без них…
Набожная и богобоязненная Елизавета смело клялась теперь, так как действительно Лесток ни разу не бывал у Шетарди, а видался с ним всякий раз в уединённой роще, бывшей тогда в окрестностях Смольного двора. Прибегая к такой уловке, Елизавета думала, что тут нет никакого клятвопреступления, а между тем смелым оборотом разговора она прикрывала все подозрения, высказанные против неё правительницей.
Страшная клятва, так твёрдо произнесённая цесаревной, её слёзы и рыдания до такой степени сильно подействовали на Анну Леопольдовну, что она кинулась на шею Елизавете и начала просить её, чтобы она простила её за напрасные подозрения. При этом правительница ссылалась на то, что она была введена в ошибку, в которой теперь чистосердечно раскаивается.
Елизавета воспользовалась переходом молодой женщины от твёрдости к слабости и, в свою очередь, начала выговаривать ей, жалуясь на те обиды и оскорбления, какие ей приходится постоянно переносить без всякого с её стороны повода. Цесаревна до такой степени успела убедить правительницу в своей невинности, что Анна расстроенным голосом сказала ей:
– Теперь я вижу, что нас ссорят злые люди: вы слишком набожны и настолько чтите и боитесь Бога, что не измените вашей присяге и никогда не призовёте напрасно Его святое имя. Впрочем, – добавила она с неуместной откровенностью, – скоро всё устроится так, что у наших недоброжелателей не будет более поводов к интригам и проискам.
От этих слов у цесаревны захватило дух, но она выдержала себя и, не говоря ничего более, возвратилась в гостиную и села продолжать игру, правительница, совершенно расстроенная объяснением с цесаревной, не знала, как дотянуть тягостный для неё вечер.
На другой день, т. е. 24 ноября, в день св. великомученицы Екатерины, правительница ездила к обедне в Александро-Невскую лавру, где была погребена её мать – царевна и герцогиня Мекленбургская, Екатерина Ивановна
, и так как в этот день были именины покойной, то правительница отслужила панихиду над её могилой. Едва успела она возвратиться во дворец, как к ней явился её супруг. Его растерянный и испуганный вид предвещал что-то недоброе, и действительно он объявил правительнице, что, по дошедшим до него сведениям, не остаётся никакого сомнения, что ей, ему и всему их семейству угрожает страшная опасность.
– Непременно нужно, – говорил он, заикаясь второпях ещё более, чем всегда, – непременно нужно сейчас же арестовать Лестока, не упускать из виду цесаревны, наблюдать за маркизом и расставить около дворца и по всему городу караулы и пикеты…
– Вы, ваше высочество, – с раздражением заметила правительница, – опять с вашими предостережениями, но они мне ужасно надоели. Я вчера поверила подобным внушениям и потом чрезвычайно сожалела, когда убедилась в тех клеветах, какие взводят на Лизу. Неужели же такая чистосердечная и набожная девушка, как она, может так страшно клясться и так искусно притворяться?.. Вчера я довольно настрадалась за моё легковерие. Будет с меня и этого, я вам скажу только одно: вы слишком мнительны и чрезвычайно трусливы…
Принц тяжело вздохнул, пожал по привычке плечами и с опущенной вниз головой вышел молча от своей супруги.
В этот же день вице-канцлер Головкин давал торжественный бал по случаю именин своей жены Екатерины Ивановны, урождённой княжны Ромодановской
. Весь большой петербургский свет был у него в гостях, но правительница, под предлогом поминовения своей матери, отказалась от приглашения графини Головкиной и, чтобы не отвлекать от неё гостей, отменила даже обычное у себя собрание. Весь этот вечер она провела за письмом к Линару, описывая ему, между прочим, в подробностях те тревоги, которые причиняют ей клеветами на неповинную ни в чём цесаревну. Письмо это предназначалось для отправки на другой день в Кенигсберг, куда вскоре должен был приехать Линар на возвратном пути из Дрездена в Петербург.
Успокоенная насчёт Елизаветы и в ожидании скорой встречи с Линаром, правительница была в этот вечер веселее обыкновенного; она заговорилась с Юлианой до поздней поры и попросила её переночевать в её спальне. Болтая о том и о сём, молодые подруги заснули около полуночи крепким сном. Во дворце и кругом его было всё тихо, и только по временам раздавались обычные протяжные оклики часовых, бодрствовавших на страже, несмотря на жестокий мороз.
В то время, когда правительница и Юлиана ложились спать, кругом дворца быстро обежал какой-то человек, закутанный в шубу, с нахлобученной на глаза шапкой, что, однако, нисколько не мешало ему зорко осматриваться во все стороны. Обежав кругом дворца и убедившись, что никаких особых предосторожностей не принято, он быстро повернул в Большую Миллионную и вошёл в биллиардную, которую содержал в этой улице савояр Берлен. Там поджидай неизвестного господина секретарь французского посольства Вальденкур, который, пошептавшись немного с вошедшим в биллиардную посетителем, вручил ему несколько свёртков червонцев.
– Желаю вам, господин Лесток, полного успеха, – проговорил тихо секретарь.
– Я в этом вполне уверен… Впрочем, если бы я не решился на моё предприятие, то для меня всё равно: я должен был бы пропасть, так как завтра буду непременно арестован, – проговорил довольно громко Лесток.
Выбежав проворно из биллиардной с полученными от Вальденкура червонцами, Лесток пустился опрометью к дворцу цесаревны, бывшему не в дальнем расстоянии от биллиардной, на том почти месте, где ныне находятся казармы Павловского полка.
Лесток нашёл Елизавету в страшном волнении, которое усилилось ещё более, когда он объявил ей, что в настоящую минуту не остаётся ничего более, как только действовать самым решительным образом, что теперь для этого самая благоприятная пора, что завтра, по выступлении в поход гвардейских полков, будет уже поздно, да и он не в состоянии будет ничего предпринять, потому что утром возьмут его в тайную канцелярию. Цесаревна, видимо, колебалась, она молча слушала убеждения преданного ей человека, и, чтобы окончательно поколебать нерешительность Елизаветы, Лесток подал ей небольшой клочок папки. На одной стороне этого клочка была нарисована цесаревна в императорской короне, а на другой она была изображена в монашеском одеянии, а вокруг неё были колёса, виселицы, плахи, топоры и разные орудия пытки, ожидавшие её приверженцев.
– Ваше императорское высочество, – сказал решительным голосом Лесток, – выбирайте одно из двух: или сделаться императрицей, или отправиться на заточение в монастырь и видеть при этом, как ваши верные слуги будут гибнуть в казнях и страдать в пытках. Если даже, – заметил Лесток, – вы и не успеете теперь в вашем предприятии, то вся разница будет только та, что вы попадёте в заточение несколькими месяцами ранее, так как во всяком случае вы не избежите этой участи… Решайтесь же на что-нибудь!
В это время к цесаревне пробрались семь гренадёров Преображенского полка. Они объявили ей, что так как гвардия уходит завтра в поход, то цесаревне необходимо теперь же положиться на войска и порешить со своими врагами. Окружавшие цесаревну, тогда ещё неизвестные лица, Алексей Разумовский, Михаил Воронцов и Пётр Шувалов
тоже склоняли её к решительным мерам.
Елизавета упала на колени перед образом Спасителя и долго молилась не только о том, чтобы Господь благословил исполнение её предприятия, но чтобы Он и отпустил ей ту страшную клятву, которую она только вчера дала правительнице.
Окончив молитву, цесаревна объявила, что она готова на всё, и в сопровождении горстки своих приверженцев отправилась добывать корону…
XXXIX
Под покровом ночи, с 24 на 25 ноября 1741 года, совершилось в Петербурге событие, значение которого было непонятно для зрителя, не посвящённого в тайну замысла, приводимого в исполнение.
Около 12 часов ночи к казармам Преображенского полка подъехала в санях молодая женщина с четырьмя мужчинами: из них один заменял кучера, двое стояли на запятках, а один сидел рядом с ней. Около саней бежали семь Эти ребята, пробегая мимо казарменных помещений, стучали в двери и в окна, вызывая своих полковых товарищей именем цесаревны. Заспанные солдаты, одевшись наскоро, кое-как, выбегали с заряженными ружьями на улицу и окружали сани, медленно двигавшиеся вдоль преображенских казарм. Вскоре около саней составилась толпа чевек в 300, и они, вместе с цесаревной, привалили на полковой двор. Здесь при слабом свете нескольких фонарей звёздного неба, отражаемом белой пеленой снега, Елизавета, выйдя из саней и став посреди гренадёров, сказала им:
– Ребята! вы знаете, чья я дочь! Идите за мной!..
Так как заговор в пользу цесаревны составлялся давно и так как и офицеры, и солдаты знали уже, в чём дело, то никаких особых объяснений теперь не требовалось. Елизавета села опять в сани, а гренадёры гурьбой побежали за ней. На пути число их уменьшилось, так как по нескольку человек, отделяемых от отряда, были отправлены в разные стороны для заарестования сановников, считавшихся наиболее преданными правительнице. С значительно уменьшившимися вследствие этого силами подъехала Елизавета на угол Невской «перспективы» и Адмиралтейской площади, и перед ней выдвинулся в ночном мраке Зимний дворец. Ни одного огонька не светилось уже в его окнах, видно было, что обитатели дворца погрузились в глубокий сон. Наступало решительное мгновение: у Елизаветы замер дух, она чувствовала, что у неё не надолго достанет отваги, возбуждённой в ней её прислужниками.
– Не наделать бы нам шуму санями и лошадьми, – проговорил один гренадёр, – вишь, как визжат полозья, да лошади-то, чего доброго, как назло примутся фыркать. Вылезай-ка лучше, матушка, из саней, да пойдём все пешком, – добавил он, обращаясь к Елизавете, за санями которой следовали ещё трое других саней, взятых на всякий случай с полкового Преображенского двора.
Елизавета повиновалась бессознательно этому распоряжению. Она вмешалась в толпу солдат и направилась с ними пешком к Зимнему дворцу, но тотчас же оказалось, что небольшие и робкие шаги женщины были вовсе не под меру размашистым и смелым шагам рослых солдат.
– Вишь, как она отстаёт от нас. Подхватывай её, ребята, на руки! – крикнул тот же молодец, и цесаревна не успела опомниться, как уже очутилась на руках своих спутников, которые бегом принесли её к дворцовой караульне.
Сильный, здоровенный храп раздавался там, когда вошла туда Елизавета со своими главными пособниками, весь караул спал вповалку. Очнувшийся прежде всех барабанщик, видя что-то необыкновенное, кинулся было к барабану, но прежде чем успел ударить тревогу, Лесток кинжалом распорол на барабане кожу и сделал то же самое на двух других бывших в караульне барабанах. Четверо из караульных офицеров попытались было оказать сопротивление, но их притиснули к стене и обезоружили и, втолкнув в соседний с караульней чулан, заперли там, приставив часовых.
По задней дворцовой лестнице, освещаемой одной только сальной свечкой, захваченной в караульне, поднималась Елизавета, сопровождаемая гренадёрами. Состоявшие в разных местах дворца часовые, озадаченные неожиданным появлением цесаревны в глубокую ночь, не знали, что им делать, и молча сходили со своих постов, которые занимали елизаветинские гренадёры. Между тем часть пришедших с Елизаветой солдат сторожила все дворцовые выходы. Таким образом, без всякой тревоги и шума она пробралась во внутренние покои правительницы. Теперь оставалось ей пройти одну только комнату, отделявшую её от спальни Анны Леопольдовны. В страшном волнении опустилась в кресла Елизавета, чтобы собраться с силами: ноги её подкашивались, руки дрожали, голос замирал. Осторожным шёпотом ободрили её Лесток и Воронцов. Цесаревна встала с кресла и медленным шагом, притаив дыхание, начала подходить к спальне правительницы.
С сильным биением сердца и с лихорадочной дрожью во всём теле она прикоснулась к ручке дверного замка, нерешительно нажала её, дверь в спальню тихо приотворилась. Там, при слабом свете ночной лампы, Елизавета увидела спящую сладким сном на софе Юлиану. Цесаревна остановилась в нерешительности, но Лесток слегка подтолкнул её, и она очутилась в спальне. На цыпочках подкралась она к правительнице и неслышным движением руки распахнула задёрнутый над постелью шёлковый полог.
– Пора вставать, сестрица!
– проговорила Елизавета насмешливо-ласковым голосом, наклонившись над Анной Леопольдовной.
Правительница вздрогнула и, не понимая, что вокруг неё происходит, быстро, в одной сорочке, вскочила в постели.
Горделиво стояла перед ней разодетая в бархат Елизавета, с голубой через плечо лентой и с андреевской звездой на груди, которые она, как нецарствующая особа, не имела права носить.
Не успела Анна Леопольдовна проговорить ни одного слова, как увидела выглядывавшие из-за дверей соседней комнаты суровые лица гренадёров, услышала тяжёлый топот и скрип их сапог, стук об пол ружейных прикладов и бряцанье оружия.
– Я пропала! – вскрикнула она, закрыв в отчаянии лицо руками.
От громкого возгласа Анны Леопольдовны проснулась Юлиана и, сидя на софе со свешенными вниз голыми ножками, бессознательно посматривала кругом. Она протирала свои чёрные глазки, думая, что всё это видится ей во сне, а не свершается наяву.
– Умоляю вас, – проговорила Анна, задыхаясь и опускаясь на колени перед Елизаветой, – не делать никакого зла Юлиане и пощадить моих детей!..
– Никому никакого зла я не сделаю, – равнодушно отвечала Елизавета, – только одевайтесь поскорее, потому что здесь хозяйка уже я, а не вы… Да и ты, сударушка моя, поторапливайся поживее, – шутливо добавила она, обращаясь к недоумевавшей Юлиане.
Гренадёры гурьбой ввалили теперь в спальню правительницы, и в присутствии этих нежданных ночных посетителей молодые женщины начали одеваться. Елизавета поторапливала их.
– Надобно взять принца Ивана и принцессу Екатерину и увезти их, – проговорила она как бы про себя и затем, обратившись к своим спутникам, приказала никого не выпускать из спальни.
Исполняя последнее приказание цесаревны, по двое гренадёров стали на караул у каждой двери, скрестив штыки, а Елизавета, в сопровождении Лестока, отправилась в те комнаты, где находились император и его сестра, принцесса Екатерина.
Малютка спал в это время беззаботным сном, свернувшись крендельком в своей колыбели. Осторожно вынула его оттуда Елизавета.
– Мне жаль тебя, бедное дитя, – проговорила она, – ты не виноват ни в чём, виноваты только твои родители.
С этими словами она передала спавшего ребёнка на руки его мамки, не догадывавшейся вовсе о том, что делается.
Так же осторожно взяла Елизавета из колыбели и крошечку Екатерину, передав её кормилице.
После этого цесаревна отправилась в спальню матери захваченных ею детей. «Иванушка» спал беспробудно, а его сестричка как-то болезненно ворковала спросонья. Между тем в спальню Анны Леопольдовны привели окружённого гренадёрами принца Антона. Испуганный и бледный, он только с немым укором посмотрел на свою растерянную жену и бросил сердитый взгляд на Юлиану, которая, как казалось, всё ещё не сознавала ясно того, что происходило. Цесаревна прикрикнула на неё, приказывая ей не наряжаться как на свадьбу, а выбираться поскорее. По распоряжению Елизаветы горничные принесли шубки и шапочки для Анны Леопольдовны и её фрейлины.
– Теперь можно собираться в путь-дорогу! – весело проговорила Елизавета, окинув глазами спальню и видя, что уже забраны все, кого ей нужно было забрать.
– Поздравляем тебя, наша матушка, с новосельем, – гаркнул один преображенец, обращаясь к цесаревне.
– Дай, Господи, жить тебе здесь подобру-поздорову! – подхватил другой.
– И сто годков процарствовать! – добавил третий.
Ласковой улыбкой отвечала Елизавета на эти приветствия своих приверженцев, и видя, что все готовы, сделала Анне Леопольдовне глазами знак, чтобы она выходила из спальни. В это мгновение бывшая правительница вспомнила о письме, написанном ею с вечера к Линару, она вздрогнула от негодования при мысли, что Елизавета узнает все её сердечные тайны, и кинулась к столику, на котором лежало письмо, чтобы взять его.
– Здесь ничего нельзя трогать! – строго сказала Елизавета, кладя на письмо одну руку, а другой отстраняя от стола Анну.
– Умоляю вас, отдайте мне его, оно вам не нужно… – прошептала молодая женщина.
Не отвечая ничего, Елизавета взяла со стола запечатанное письмо и заложила его за корсаж своего платья.
Окружённая со всех сторон гренадёрами, выходила из своей спальни бывшая правительница. Позади неё с поникшей головой шёл принц Антон; за ним мамки несли их детей, около которых была Юлиана. Теперь торжествующая Елизавета проходила со своей добычей через ярко освещённые залы дворца, так как хозяйничавшие там солдаты зажгли свечки во всех люстрах и кенкетах. Разбуженная начавшимся во дворце шумом прислуга сбегалась со всех сторон и, оторопелая, смотрела с изумлением, как уводили солдаты правительницу и её семейство.
Идя по залам и спускаясь с лестницы, шедшие отдельной кучкой позади своих товарищей гренадёры принялись толковать между собой о случившемся на свой лад.
– Наша-то матушка цесаревна, не бойсь, – сама на своих сопротивных пошла, а не послала других, как великая княгиня послала фельдмаршала против «ригента», – заговорил один из них.
– Не так, братец ты мой, рассуждаешь, – перебил другой, – там была особь-статья, женскому полу супротив своих ходить можно, а против мужского, да ещё по ночам, никак нельзя. Да и что был за важная птица «ригент»? На нём, почитай, и заправского генеральства не было, а здесь что ни говори – император, хоть и махонький; да и мать-то его царская внучка…
– А всё же не настоящая царица, какой будет теперь наша цесаревна, – возразил первый.
– Вестимо, была бы царицей, так кто бы посмел идти против неё?
– Да что, братцы, – начал молчавший пока гренадёр, – теперь и войны у нас никакой не было, а вот как мы с год тому назад ходили курляндчика забирать, так совсем иное дело выходило. Орал, окаянный, во всю глотку, а ругань-то какую учинил и нам, и всему начальству. Отбивался – так я вам скажу – словно бешеный: кого в скулу треснет, кого в ухо свистнет, кому в зубы заедет; повозились мы с ним порядком, только прикладами да верёвками и уняли. А теперь-то что было? Встала с постельки, да только и проблеяла, словно голодная козочка.
– Просила, кажись, о чём-то цесаревну, – перебил один из гренадёр.
– Да не о себе, – заметил его товарищ, – а о той барышне-красотке, что с ней жила; ведь какая она пригожая! За неё-то она и просила; сразу видать, что, должно быть, куда какая добрая.
– Да что, и вправду, дурного о ней никогда слыхать не приводилось; тихая была; зла никому не делала, – заговорили гренадёры.
– Вишь, муженёк-то у ней плох, – начал один из них, – словно одурелая под осень муха. Выдь-ко он к нам, как следует, молодцом, да прикрикни на нас по-командирски, так того и гляди, что мы, пожалуй, и опешили бы… значит, как есть начальство заговорило бы с нами.
– А что, ребятушки, не взяли ли мы греха на душу, ведь у нас и ей и её сынку присяга была? – боязливо спросил один гренадёр, внимательно прислушивавшийся к толкам своих товарищей.
– Какой нам грех? – бойко крикнул кто-то из них. – Ведь говорят, что и на том свете наши командиры за нас в ответе будут, а мы ни при чём останемся.
– Так-то так, а всё же и её жалостно, двое деток мал-мала меньше.
– Ну, цесаревна их милостью своей не оставит, и что им на харчи по положению следует, то отпущать им прикажет, – успокоительным голосом заключил какой-то служивый.
XL
По выходе из дворца правительницу усадили в первые сани, на запятках и на козлах которых поместилось несколько гренадёров – победителей; в другие сани, под такой же надёжной охраной, посадили принца, а в третьи – низверженного императора и его сестру с их мамками. С весёлым шумом и громким гиком тронулся поезд, словно праздничный, за ним в четвёртых санях ехала Елизавета с ближайшими из своих сподвижников. Поезд быстро примчался к её дворцу, находившемуся на том почти месте, где ныне стоят казармы лейб-гвардии Павловского полка. Сюда же привезли одного вслед за другим: Миниха, Остермана, Левенвольда и Головкина, у которого только что окончился именинный пир его жены. Всех арестованных разместили во дворце цесаревны, по отдельным комнатам, под самым строгим караулом. Из них Остерман был порядочно избит солдатами за то, что, несмотря на свою болезнь и дряхлость, он оказал им отчаянное сопротивление и, кроме того, в самых резких выражениях отзывался об Елизавете и её насилии над правительницей.
Пока весь Петербург крепко спал, не зная ровно ничего о том, что делалось на улицах и в двух дворцах, двенадцать вестовых на осёдланных заранее лошадях мчались в казармы гвардейских полков и к начальствующим в столице лицам с известием о случившейся перемене правления. Сперва в городе, среди глубокой ночной тишины, послышался какой-то глухой шум и началось какое-то неопределённое движение. Обитатели и обитательницы Петербурга вскакивали с постелей, подбегали к окнам и, слыша суетню на улицах, думали, что не вспыхнул ли где-нибудь пожар. Действительно, вскоре поднялось над городом большое зарево, но оно происходило не от пожара, а от множества костров, разложенных перед дворцом цесаревны собравшимися теперь около него гвардейскими солдатами, которые, по случаю жестокой стужи, разместились около них. Толпы народа хлынули туда, но все терялись в догадках о том, что могло бы случиться необыкновенного. Бежавшие ко дворцу цесаревны осыпали один другого вопросами, на которые, однако, никто не мог дать никакого определённого ответа.
До какой степени произошёл быстро и неожиданно настоящий переворот, лучше всего можно видеть из «Записок» князя Я. П. Шаховского, проспавшего в качестве главного начальника петербургской полиции переворот, совершённый Минихом, а теперь, в звании уже сенатора, не знавшего ровно ничего о вновь совершившейся перемене.
Князь пробыл до полуночи на именинах жены благоволившего к нему вице-канцлера Головкина и вернулся домой «в великом удовольствии и приятном размышлении о своих поведениях, что он уже сенатор между стариками, в первейших чинах находящимися, обретается и что будучи так много могущего министра любимец, день ото дня лучшие себе приёмности ожидать и притом себя ласкать может надолго счастливым и от всяких злоключений быть безопасным». Только что успел заснуть князь-сенатор в таких приятных мечтах, как необыкновенный стук в ставень его спальни и громкий голос сенатского экзекутора Дурново разбудил его. Экзекутор под окошком сенаторской спальни во всю мочь кричал, чтобы его сиятельство как можно скорее ехал во дворец цесаревны, «ибо-де она изволила принять правление, и я, – проговорил торопливо экзекутор, – с тем объявлением бегу к прочим сенаторам».
«Вы, благосклонный читатель, – пишет Шаховской, – можете вообразить, в каком смятении дух мой тогда находился! Нимало о таких предприятиях не только сведения, но ниже видов к примечаниям не имея, я сперва думал: не сошёл ли экзекутор с ума, что так меня встревожил и вмиг удалился, но вскоре потом увидел многих по улице мимо окон моих бегущих людей необыкновенными толпами в ту сторону, где дворец был, куда и я поехал, чтобы скорее узнать точность такого происшествия».
Крепко подвыпившие солдаты шумели теперь перед дворцом цесаревны, ни на кого не обращая внимания; народ, не выражавший, впрочем, как это было при падении Бирона, громкой радости, до такой степени запрудил ближайшие ко дворцу улицы, что не было никакой возможности пробраться в экипажах из дворца цесаревны в Зимний дворец, почему и приказано было всем явившимся к цесаревне сановникам идти туда пешком для принесения присяги воцарившейся теперь государыне. Вскоре, однако, полиция водворила в народе должный порядок; на всём пути, лежащем между двумя дворцами, были расставлены в два ряда войска, и Елизавета, окружённая своими ближайшими сподвижниками, поехала из прежнего своего жилища в Зимний дворец. Солдаты приветствовали её громкими криками, но толпа, по свидетельству князя Шаховского, оставалась в «учтивом молчании». Всем становилось теперь жаль Анну Леопольдовну, правление которой отличалось кротостью, и все опасались своеволия солдатчины, которое и не замедлило вскоре проявиться. Гвардейцы стали вскоре буйствовать на улицах и позволяли себе обижать кого ни попало и на рынках, и в обывательских домах.
Около четырёх часов вечера пушечные выстрелы, раздававшиеся со стен Петропавловской крепости, известили о переезде её величества императрицы Елизаветы Петровны в Зимний дворец из прежнего её дворца, в котором оставались под надёжной стражей падшее брауншвейгское семейство и преданные правительнице вельможи.
Не особенно сильно терзалась Анна Леопольдовна о потере её власти и величия, но она приходила в отчаяние при мысли, что ей, быть может, уже не придётся увидеть Линара, и терзалась при мысли, что она будет разлучена с Юлианой. Тревожила её и участь детей, но о судьбе своего мужа она вовсе не думала, хотя в то же время и не могла не видеть, до какой степени он был прав, когда так настойчиво предостерегал её против замыслов Елизаветы. Анне Леопольдовне казалось даже, что теперь наступает для неё та желанная ею, чуждая всяких принуждений и стеснений жизнь, о какой она не переставала мечтать даже и в те минуты, когда, уступая настояниям Линара, готовилась провозгласить себя самодержавной императрицей. Молодая женщина порой даже радовалась тому, что с неё спало тяжкое бремя правления и что теперь не станут её тревожить ни происки, ни интриги и что жизнь её, хотя уже и не блестящая, пойдёт спокойной колеёй. Все желания её в эту пору ограничивались только желанием скорого свидания с Линаром.
По-видимому, такое желание должно было вскоре исполниться. Письмо её к Линару, захваченное Елизаветой, произвело на государыню впечатление в пользу бывшей правительницы. Из письма правительницы императрица могла убедиться, что Анна Леопольдовна не была непримиримым её врагом, что молодую женщину не мучила жажда власти, что она отвергала те предложения, которые делались ей для того, чтобы избавиться от цесаревны и принять титул императрицы. Из письма этого, проникнутого от начала до конца откровенностью, Елизавета могла заключить, что Анна, лишившись однажды власти, не будет уже опасной соперницей новой государыне. Под таким впечатлением Елизавета решилась поступить с бывшей правительницей как нельзя более снисходительно. Она просила маркиза Ботта передать Анне Леопольдовне, что будут приняты все меры для того, чтобы доставить принцессе и её семейству свободную, спокойную и обеспеченную жизнь. Маркизу Шетарди Елизавета говорила: «Отъезд за границу принца и принцессы решён, и чтобы им заплатить добром за зло, я прикажу выдать им деньги на путевые издержки и оказывать им почёт, подобающий их сану». В тоже время в Петербурге толковали, как о деле окончательно решённом, что правительнице и её супругу будет оставлена вся их движимость, что им будет назначено ежегодное содержание по 150 000 рублей и что Анна Леопольдовна со всем её семейством будет отпущена в Германию, для чего и ассигновано уже назначенному сопровождать её гоф-фурьеру 30 000 рублей. Со своей стороны правительница обязывалась подчиняться только следующим требованиям: никогда более не переступать через русскую границу, возвратить, прежде отъезда, все находившиеся у неё коронные бриллианты и драгоценности, оставив у себя лишь то, что было ей подарено императрицей Анной Ивановной; наконец, она должна была отречься от титулов императорского высочества и великой княгини, называясь по-прежнему светлейшей принцессой Мекленбургской и принеся императрице присягу на верность за себя и за своего сына. От принца Антона требовалось только, чтобы он сложил с себя звание генералиссимуса русских войск. О низложенном младенце-императоре не было никакого уговора, отрешение его от престола считалось делом поконченным вследствие самого хода событий.
Наконец обещание императрицы предоставить Анне Леопольдовне свободу и соответственное её рождению обеспечение было выражено Елизаветой и во «всенародном» манифесте, изданном 28 ноября. В манифесте этом сказано было: «в рассуждении принцессы Анны и принца Ульриха Брауншвейгского, к императору Петру II по матерям свойства и особливой природной нашей милости, не хотя причинить им никаких огорчений, с надлежащей им честью и с достойным удовольствием, предав их к нам разные предосудительные поступки крайнему забвению, всех в их отечество всемилостивейше отправить повелели».
Действительно, 12 декабря 1741 года всё брауншвейгское семейство было отправлено из Петербурга в Ригу. Заведовавшему его отправкой камергеру Василию Фёдоровичу Салтыкову дана была секретная инструкция в том смысле, чтобы отвести «брауншвейгскую фамилию» «как можно скорее через границу», оставив её на жительстве в Кенигсберге, куда она, по предварительному расписанию пути, должна была прибыть 28 декабря. Перед выездом Анны Леопольдовны Елизавета приказала удостоверить её в своём благоволении и уверить, что она, принцесса, и её семейство не будут забыты высочайшими милостями. Юлиане и сестре её Бине разрешено было отправиться в свите бывшей правительницы.
На другой, однако, день после получения Салтыковым этой инструкции ему был вручён противоречивший ей «секретнейший» указ, в котором говорилось: «хотя данной вам секретной инструкцией и велено вам в следовании вашем никуда в города не заезжать, однако же, ради некоторых обстоятельств, то через сие отменяется, и вы имеете путь продолжать наивозможно тише и держать растахи на одном месте дня по два».