И вот однажды ночью – было это года два тому назад – подъехало к воротам разного рода люда видимо-невидимо. Стали в ворота стучать, Оленьку за ворота вызывать. Вышла старуха и говорит, чтобы не срамили девушки и не ломились – всё равно, дескать, ворота новые, запоры крепкие, собаки злые – не войти им во двор. И точно, ломились-ломились, а ворот сдюжить не могли.
Тут и пришла охальникам злая мысль. «Давай сожжём их, коли так! – говорят. – Выйдут тогда, небось!» Сказано – сделано. Откуда-то дров натаскали да и запалили сначала ворота, а потом и самый дом. Несдобровать бы старухе с дочерью, да на их счастье конный патруль показался, охальники-то и убежали. Да поздно, вишь, стража-то подъехала! Столько старуха страха натерпелась, что на другое утро Богу душу отдала, а Оленька взяла ларчик, что старуха вынести из огня успела, да и ушла куда глаза глядят Спрашивали её, куда она пойдёт, да не сказала, только рукой отмахнулась… Тут ейный след и потерялся!
Шмидт-Алексеев выслушал этот рассказ, то бледнея то краснея. Затем, перекинув короб через плечо, он глухим голосом кинул: «Спасибо вам, добрые люди!» – и направился к выходу.
– Да они тебе сродственники, что ли, будут? – спросила старуха.
– Сродственники! – не поворачиваясь ответил купец.
– Постой, борода, – крикнул ему вдогонку поручик. – А сколько же за мазь-то?
– А пожертвуйте вы, ваше благородие, в церковь, сколько желаете, за упокой души Аксиньи Пашенной да за здоровье рабы Божьей Ольги, вот мы в расчёте и будем! – ответил Шмидт, поспешно спускаясь с лестницы.
Понуря голову, он поспешно зашагал дальше. Путь ему предстоял неблизкий, и надо было торопиться. Шмидт-Алексеев, в котором читатели, быть может, уже заподозрили третье, – на этот раз настоящее лицо, спустился по переулку к Неве, перешёл наискось лёд и поднялся около Адмиралтейства, где вскоре вышел на Невский проспект, по которому и зашагал со всей возможной пешему быстротой.
Мрачные мысли томили его. Вдруг он почувствовал, что вся кровь отхлынула у него от головы и что он, того гляди, сейчас упадёт. Шмидт вспомнил, что сегодня ещё не успел ничего поесть, и решил зайти в ближайшую харчевню, для чего свернул с Невского в одну из боковых улочек.
Харчевня, в которую он нечаянно зашёл, принадлежала некоему «Миронычу» и пользовалась очень дурной славой. Здесь обычно собирался самый тёмный, неблагонадёжный элемент столицы, и знатные баре, которым надо было отделаться от неудобного соперника, обыкновенно посылали своих доверенных слуг сюда, так как тут легко было найти подходящих людей для любой скверной цели. Шмидт сразу понял это, но ему было всё равно – поест да уйдёт! Поздно вечером посещение такого места было бы опасно, ну а теперь, когда только темнеть начинало, что ему могли сделать!
Он заказал себе горячих щей, буженины и кружку сбитня и с жадностью набросился на еду, как только подали её. Вместе с насыщением стало приходить душевное спокойствие. Ведь Оленька избежала опасности, ушла куда-то, а ведь она – девушка очень рассудительная, смелая, решительная, чего, пожалуй, и не подумаешь о ней по первому взгляду… Мало ли куда она могла уйти? Около Смольного у неё была дальняя родственница, у которой она могла бы поселиться. Да и мало ли? Свет не без добрых людей, укроют! Правда, самому ему было бы опасно наведаться к этой родственнице и узнать от неё про Оленькину судьбу, но это сделают за него другие, и он решил, что не будет откладывать этого в дальний ящик.
Вдруг Шмидт вздрогнул и под влиянием устремлённого на него напряжённого взгляда невольно обернулся к прилавку. Около прилавка за столиком сидел какой-то старичок, лица которого не было видно из-за свечи, стоявшей на стойке А рядом со стариком сидел невысокий, но плечистый, коренастый парень со зверским лицом и недобрыми, пытливыми глазами. Этот парень, как-то по-кошачьи пригнувшись к столу, впился взором в нашего «купца».
«Чего это он так смотрит на меня?» – с тревожным неудовольствием подумал Столбин (читатели, вероятно, уже узнали старого знакомого под этим двойным переодеванием) и отвернулся к окну.
Внимание, уделяемое парнем купцу, не осталось не замеченным также и его соседями.
– Глянь-ка, как Ванька в нашу сторону уставился! – сказал какой-то подозрительного вида посадский, обращаясь к менее подозрительному собутыльнику.
– Да не на нас он вовсе, а на этого бородача! – успокоил его товарищ.
– А чем он ему не по нраву пришёлся? Купец как купец.
– Да уж ты поверь, брат, – наставительно возразил второй, – что Ванька бьёт на лету, у него глаз ох какой набитый. Раз смотрит, значит, заподозрил что-нибудь! Недаром его Каином прозвали!
«Ванька Каин!» – с ужасом подумал Столбин, чувствуя, что у него всё холодеет внутри.
Внесли ещё две свечки. Столбин взглянул в окно, и там, как в зеркале, отразилось его тревожное лицо.
Теперь тревога начала переходить в ужас: в стекле ясно было видно, что уголок бороды от перехода с крутого мороза в эту насыщенную испарениями жару слегка отклеился.
«Бежать!» – пронеслось в голове Столбина.
Он на минутку опёрся лицом о ладонь, убедился, что отклеившийся уголок опять пристал и, наверное, продержится до выхода на улицу, где его схватит морозом, а потому твёрдым шагом направился к прилавку.
– Получи-ка, хозяйка! – нарочито громким, спокойным голосом сказал он, кидая на стойку несколько медных монет.
При звуке его голоса старичок, сидевший рядом с Каином, удивлённо крякнул и тоже уставился на Столбина. Пётр Андреевич мельком взглянул на него вблизи и похолодел ещё более, старательно ускоряя шаги: он узнал того самого старичка, который приходил к нему уговаривать отказаться от Оленьки Пашенной.
Выйдя из харчевни, Столбин пошёл очень быстро, но вскоре убедился, что Ванька Каин настойчиво издали преследует его. Надо было как-нибудь избавиться от шпиона, но как? Куда денешься, куда скроешься, когда не знаешь ни одного проходного двора, да и если бы знал, то всё равно не мог бы использовать его, так как с наступлением темноты они все были на запоре?
III
ОХОТНИК И ДИЧЬ
Столбин был прав, подумав, что Ванька Каин заподозрил в нём не настоящего, а только переодетого купца, хотя и ошибался в объяснении причин: Каин не мог в этой туманной полутьме разглядеть отклеившийся крошечный уголок бороды.
Впрочем, мы должны сначала рассказать нашему читателю, кто был этот парень со столь нелестным прозвищем Каин и в какой мере его может интересовать и касаться вопрос, не скрывается ли под одеждой купца совсем другое лицо.
Читатели, вероятно, ещё помнят сенсацию, вызванную недавними разоблачениями сенаторской ревизии над действиями одного из провинциальных сыскных агентств. Оказалось, что как начальник, так и агенты ловили воров и разбойников только для вида, так как сами занимались воровством, разбоем и укрывательством. Эти разоблачения показались прямо-таки чудовищными, невероятными; и не исходи они от должностного лица, их сочли бы «недостойно-романтической выдумкой левой прессы». А между тем ничего ультраромантичного или невероятного тут не было: во всех странах и во все времена подобные случаи были не редкость.
Ещё в Древней Греции правительственные сыщики-шпионы, так называемые «сикофанты», пользовались всяким удобным моментом для шантажа, вымогательства или грабежа. В средние века уровень образованности стоял настолько ниже, что при выборе должностных лиц справлялись только с их пригодностью, а никак не с нравственной физиономией. Это было по всей Европе, а в России характерен указ, запрещавший рукополагать в священники людей неграмотных (!) и заведомых татей. Так до того ли было, чтобы считаться с нравственным уровнем шпиона?
Начиная с XVII века по всей Европе с лёгкой руки Англии начал прививаться обычай набирать состав сыскных канцелярий из бывших «лихих людей». Установился взгляд, что только прошедший практическую школу воровства и разбоя может быть полезным помощником правительства в его борьбе с грабителями. Нечего и говорить, что воришка, становясь правительственным агентом, не оставлял прежнего ремесла, а наоборот – делался наглее и разнузданнее.
Ванька Каин и был русским правительственным агентом из бывших татей. Его биография настолько характерна для русского административного правосудия XVIII века, что мы вкратце расскажем её сейчас, хотя во второй половине этой биографии нам и придётся забежать вперёд.
Карьера Ваньки Каина началась в Москве, где он служил у богатого купца Филатьева. Ванька в один прекрасный день обокрал хозяина; но по несчастной случайности попался в руки полиции, которая представила его с торжеством к хозяину.
С Ванькой было поступлено по всей силе патриархальных обычаев. Кого он обокрал? Хозяина? Ну, так хозяину с ним и ведаться! И вот Филатьев посадил его на одну цепь с медведем. Правда, косматого товарища Ваньки кормили до отвала и он Ваньку не трогал, но зато он не давал ему прикоснуться ни к пище, ни к питью, начиная грозно и многозначительно рычать каждый раз, когда Ванька протягивал руку за едой.
Ванька просидел на цепи три дня. Если он не умер от голода и жажды, то только благодаря преданности влюблённой в него молоденькой служанки: она не только украдкой кормила узника, но и шепнула ему такой секрет, от которого Ванька моментально расцвёл, как маков цвет.
Находя, что три дня сиденья рядом с медведем – достаточное моральное наказание, Филатьев решил приступить к физическому. Ваньку отковали и повели в людскую драть плетьми.
Полюбоваться экзекуцией пришли соседи, и вот тут-то Ванька принялся орать во всё горло: «Слово и дело!» Набежала полиция, Ваньку допросили, и он показал, что его хозяин убил полицейского, а труп держит в подвале. Действительно, труп нашли, Филатьева арестовали, судили и казнили, а Ванька попал в честь. О нём было донесено в Петербург, и он официально перешёл в кадры сыскных людей.
Ванька понял выгоду своего нового положения. Нет преступления? Ну что же, его надо выдумать! И вот Ванька Каин начал подводить под кнут ни в чём не повинных людей, заслуживая благодарность и признательность высших властей. Дошло дело до того, что указом сената Ваньке Каину предоставлялась бесконтрольная власть над низшими полицейскими агентами.
Незадолго до того момента, когда мы встретили Ваньку в воровской харчевне, он под предлогом выслеживания какого-то мифического заговора перебрался в Петербург. На самом деле он явился преследовать молодую купеческую вдову Алёну Трифонову, которая скрылась от его матримониальных приставаний в северную столицу. Здесь Ванька выследил Алёну, обвинил её в отравлении мужа, и Алёне предстояли пытки, дыба и плети. Но Ванька знал, насколько Алёна изнежена, знал, что достаточно нескольких плетей, чтобы заставить её согласиться на брак, а калечить её пышное тело не входило в его расчёты. Поэтому ему надобно было войти в соглашение с соответствующими власть имущими людьми, и он обратился прямо к Семёну Никаноровичу Кривому, тому самому старичку, который приходил когда-то к Столбину, а теперь сидел с Каином в харчевне.
О том, добился ли он согласия богатой вдовы, читатели узнают из дальнейшего. Скажем только про конец Ванькиной карьеры. Он избрал своей специальностью поджоги с целью грабежа. В 1749 году он наконец попался, так как его наглость дошла до геркулесовских столбов. Его судили, причём процесс затянулся до 1755 года. На суде из показаний массы свидетелей выяснилась такая бездна грабежей, насилий, поджогов и убийств, что даже у привычных судей волосы становились дыбом. Но, «принимая во внимание его прежние заслуги», императрица Елизавета Петровна соизволила помиловать Ваньку Каина…
Его собеседник и собутыльник Семён Кривой был того же поля ягодой, только иной – более рафинированной и тонкой марки. Ванька попался, а Кривой умер в богатстве и почёте уважаемым церковным старостой.
Мы уже не раз называли его «старичком», хотя на самом деле он был вовсе не стар. В 1730 году он служил подканцеляристом сыскного приказа и был любим начальством как чиновник аккуратный, трудолюбивый и умный. И вдруг случайно раскрылась целая серия искусных подлогов. Пошли дальше: обнаружили шантаж и лихоимство. Семёна били плетьми и сослали в Сибирь.
В Сибири Семён многому научился. Он понял, что действовал глупо, так как «попадаются только дураки», и дал себе слово, что если царская милость вернёт его из ссылки, то он будет действовать умнее.
В те времена каждое следующее царствование неизменно бывало в оппозиции к прошлому. Кого в прошлое царствование миловали, того в новое – ссылали, кого в прошлое ссылали, того в новое царствование миловали и награждали. Наградить Семёна Кривого было решительно невозможно, но из ссылки его вернули. Приехав в Петербург, Кривой нашёл ход во дворец и сумел определиться – это было уже при воцарении Анны Иоанновны – истопником в царские комнаты.
Вследствие битья плетьми и ссылки здоровье Кривого так надломилось, что в тридцать пять лет он казался стариком. Даже топка печей была ему работой непосильной. Но он смотрел на это только как на переходную ступень, надеясь войти в милость. Случай представился ему, когда он однажды ответил обратившемуся к нему с каким-то вопросом принцу Антону на довольно сносном немецком языке. Принц, отчаянно скучавший, разговорился с ним, Кривой рассказал, что языку научился у бывшей квартирной хозяйки-немки, что под суд и в Сибирь попал из-за начальства, которое само якобы заставляло его мошенничать, а потом и выдало с головой. Принц покачал головой, лишний раз ругнул «проклятые русские порядки» и обещал принять участие в истопнике, достойном лучшей доли и выразившем желание вернуться к прежней службе.
В те времена между Бироном и принцем ещё не было обострённых отношений, а потому начальник Тайной канцелярии (то есть обер-палач) Андрей Иванович Ушаков с полной готовностью исполнил просьбу принца и взял в канцелярию Кривого. Он не назначил никакой ему определённой должности. «Будешь ничем и всем!» – коротко сказал он. Но Кривой предпочёл стать только «всем» и действительно стал им.
Он был всегда тих, вежлив, но, когда двое служащих выказали к нему строптивость, не желая признать в нём начальство, их постигла злая судьба, они умерли в пытках, которыми руководил сам Андрей Иванович. Никто доподлинно не знал, в чём винили пострадавших, и это ещё более подняло престиж Кривого. Мало-помалу он стал правой рукой Ушакова, умело отходя в тень и не компрометируя себя ни единым документальным доказательством. А кое-какие дела он тем не менее обделывал, так как всё богател и выстроил отличный дом.
Нет такого злодея или чёрствого человека, который не чувствовал бы привязанности хоть к кому-нибудь. Такой привязанностью был для Кривого принц Антон. Вот чем объясняется участие Кривого в облаве на Оленьку Пашенную, хотя это участие выразилось только в общем руководстве и переговорах со Столбиным: верный своему обету «не попадаться», Кривой в ночных насильнических экспедициях не участвовал.
Разумеется, Кривому легко было бы управиться и со Столбиным, и с его строптивой невестой, если бы к тому времени отношения между Бироном и принцем Антоном не дошли до открытой и непримиримой ненависти. Кривой знал, что Ушаков – самая преданная собака того лица, которое в данный момент стоит у власти, а потому если бы Столбина под вымышленным предлогом затащили в застенок и Столбин упомянул имя принца или выяснилось, что всё это дело затеяно в интересах принца Антона, то несдобровать бы и Кривому, и его покровителю. Вот почему пришлось прибегнуть к сложному удалению Столбина за границу.
Мы уже упоминали, что Ванька Каин и Семён Кривой сошлись в этой харчевне, чтобы закрепить своё соглашение относительно Алёны Трифоновой. Было решено, что Кривой доложит об этом деле Ушакову, скажет ему, что улики слабы и что бабу надо только «попужать немножко». Ушаков поручит это дело ему, Кривому, и они сладят.
– Только очень прошу тебя, Ванька, – в сотый раз повторял Кривой, – чтобы из этого дела какого худа не вышло! Ни для кого бы я это делать не стал, да ты свой брат, человек нужный.
– Уж известно, заслужу! – уверял Ванька. – Да ты не бойся! Я Алёну хорошо знаю: она так перепугается, что и словечка не проронит потом…
Он вдруг остановился и напряжённо уставился в одну точку.
– Ну что ты там увидел? – спросил его Кривой.
– А вот посмотри-ка на того купца, что буженину уплетает!
– А что на нём за разводы написаны? Купец как купец, заправский, всамделишний!
– То-то ли всамделишний? – кивнул Ванька, не отрывая взгляда. – Ты посмотри-ка только, как он ест! Разве серые купцы так едят?
– А может, он не серый купец. Мало ли, теперь они моду завели за границу сами за товаром ездить!
– А ежели он не серый купец, так почему в харчевню пришёл? Для богатых-то такие кабаки заведены – важнейшие!
– Пожалуй, ты прав, – сказал и Кривой, всматриваясь в «купца». – Вся повадка в еде у него какая-то не нашенская, а во хмелю, в еде да во сне лучше всего человек познаётся!
Тут Столбин, уже заметивший, что он стал объектом усиленного внимания, кончил есть и, как мы уже говорили, кинув на стойку деньги, быстро ушёл из харчевни.
– Батюшки, да может ли это быть? – шепнул Кривой, смотря вслед уходящему и от волнения хватая Ваньку за руку. – Я ведь по глазам да по голосу человека через сто лет узнаю!
– А, так я был прав! – с торжеством воскликнул Каин.
– Прав или нет, это будущее покажет. А теперь, Ванька, беги скорее да выследи мне этого молодца. Если выследишь, сразу хорошее дело в Петербурге сделаешь!
Каин, не расспрашивая долее, поспешно вышел из харчевни и, завидев в сгущавшейся тьме высокую фигуру «купца», принялся осторожно выслеживать его.
«Что делать? – тревожно спрашивал себя Столбин. – Я не могу навести этого молодца на подозрение царевны, а это неминуемо будет так, если я дам ему выследить, куда иду. Но с другой стороны, я не могу долго крутить его по улицам, потому что теперь и без того четвёртый час и мне во что бы то ни стало надо успеть повидать её высочество до того, как барон приедет к Шетарди… Что же делать? Что же делать?»
Вдруг луч надежды блеснул ему издали. У большого дома вдали висел тусклый фонарь, свет которого казался окружённым радужной каёмкой. Столбин сильно потянул в себя воздух – да, оттуда, с той стороны, несло сыростью, туманом! Ну конечно, после сильных морозов в Петербурге к вечеру обычно бывает туман, который надвигается с Невы. Столбин шёл по направлению к Фонтанке, будучи уверен, что чем дальше, тем гуще будет спасительная пелена тумана!
Не ускоряя шага, Столбин шёл всё вперёд и вперёд. Наконец, достигнув перекрёстка, где туман был уже совсем густ, «купец» быстро перебежал на другую сторону и стал красться в тени сумрачной вереницы домов в обратном направлении. Он слышал, как преследователь ускорил шаги. Вот на перекрёстке, еле-еле освещённом слабым светом фонаря, в тумане скользнул неясный силуэт Ваньки, бегом направившегося влево. Каин потерял след!
Столбин продолжал неподвижно стоять, боясь, что Ванька вернётся, услышит шум его шагов и опять начнёт преследовать его по пятам…
Но вот послышался скрип полозьев: навстречу Столбину быстро ехал крытый возок. Столбин сошёл на мостовую, дал ему поравняться с собой и ловким движением вскочил на задок. Возок быстро помчал его прочь от опасного места. Убедившись, что невольный благодетель едет как раз в нужном ему, Столбину, направлении, «купец» облегчённо перевёл дух.
IV
ЦАРЕВНА
Купца Алексеева знала во дворце Елизаветы Петровны вся дворня: всем было известно, что цесаревна любила его, подолгу болтала с ним и охотно покупала у него духи, мази и притирания, которые купец получал из-за границы от лучших парфюмеров. Поэтому его без всяких задержек провели в маленький будуар, где около жарко топившейся печки сидела, съЁжившись в комочек, царевна Елизавета, зябко кутавшаяся в подбитую горностаем накидку.
К описываемому времени, всЁ ещё оставаясь красивой и привлекательной, Елизавета Петровна располнела настолько, что английский посланник Финч, уполномоченный своим правительством поддерживать Брауншвейгский дом, а потому старавшийся наблюдать за всеми подпольными политическими интригами, с пренебрежением говорил про царевну: «Она слишком жирна, чтобы строить заговоры!»
Да, безжалостное время брало своё – царевне было уже более тридцати лет, а ведь жить она начала очень рано…
Елизавета Петровна родилась в очень радостный для её великого отца день – 19-го декабря 1709 года, когда Пётр после Полтавской битвы торжественно въезжал в Москву с длинным кортежем пленных. В детстве и юности царевне негде было набраться хороших примеров – достаточно сказать, что первыми словами, которые она стала произносить, были: «тятя», «мама», «солдат». Когда царевна немного подросла, её сдали на руки француженке-гувернантке, госпоже Латур, от которой Екатерина I требовала, чтобы её дочь прежде всего отлично говорила по-французски и великолепно танцевала менуэты. Из предисловия наши читатели уже знают, что царевну готовили в невесты французскому королю или принцу крови, а потому причины таких требований вполне понятны. Впоследствии в помощь Латур дали ещё несколько учителей-французов, но все их старания разбивались о непоколебимую лень царевны, которая сама признавалась, что чтение для неё – скука, а писание – мука.
В селе Измайлове, где протекало детство Елизаветы Петровны, в то время сталкивались две Руси – старая и новая. На одном конце села жила вдова брата Петра, царица Прасковья с двумя дочерьми – Екатериной и Анной Ивановнами. Прасковья твёрдо держалась старинного уклада
жизни, слепо следовала правилам Домостроя, и в её доме разрешалось читать единственно только Священное Писание. А на другом конце воспитывалась «по-новому» Елизавета Петровна, и из её покоев неслись французская речь, весёлый смех, плясовые мелодии. Надзора за царевной не было никакого, и можно с уверенностью сказать, что влияние госпожи Латур было далеко не безвредным, так как некоторые чёрточки из прошлой и последующей жизни этой гувернантки-авантюристки рисуют нам её нравственность не в очень-то приглядном свете.
Елизавете Петровне не было и тринадцати лет (в январе 1722 года), когда Пётр I обрезал ей крылышки, и не в переносном, а в буквальном смысле. В те времена девочки знатных домов носили в качестве символа ангельской невинности пару крыльев за плечами. Объявив Елизавету Петровну совершеннолетней, Пётр ножницами обрезал крылья, и таким образом, как говорит историк Валишевский, ангел превратился в женщину, в чём мужчины не преминули убедиться.
Предоставленная самой себе царевна не подумала об усовершенствовании своего образования. Она никогда не брала книги в руки, а за перо бралась только для того, чтобы сочинять на отличном французском языке плохие любовные стишки, что считалось в те времена обязательным для модниц. Её досуг делился между охотой, верховой ездой, греблей и заботами о своей наружности, действительно красивой, хотя и несколько банальной. Её лицо не отличалось правильностью; очень хороши были большие, томные глаза; только короткий, толстый, слегка приплюснутый нос портил общее впечатление – потому-то Елизавета Петровна никогда не соглашалась позировать в профиль, а если художник умудрялся всё-таки передать на портрете этот дефект, то приглашался другой для исправления. Зато она была очень стройна, тонка и вообще великолепно сложена; у неё были красивые ноги, и, зная это, Елизавета Петровна очень любила переодеваться в мужской костюм. Только в зрелом возрасте она стала прибегать к белилам и притираниям, в ранней же юности она поражала ослепительной свежестью кожи; хороши также были светло-рыжеватые волосы, которых она даже не пудрила. Беззаботная, весёлая, охотница до всяческих проделок и проказ, Елизавета Петровна, как говорил саксонский агент Лефорт, «казалась созданной для Франции по своей любви к ложному блеску».
В противность распространённому мнению, царевна Елизавета далеко не пользовалась ни особой любовью, ни популярностью среди аристократии. Только в описываемое нами время недовольство немецким засильем толкнуло к ней кое-кого из представителей старых родов, да и то, как известно, активную роль в перевороте 1741 года сыграли солдаты, а не бояре. Дворня, простой народ, знавший царевну только по слухам да легендам, и солдаты действительно обожали Елизавету Петровну, но аристократию отталкивало от неё как происхождение – ведь её матерью была бывшая служанка, родившая царевну за три года до брака, – так и неразборчивость царевны в делах любви. А эта неразборчивость была очень велика, и это можно приписать помимо чисто природных свойств влиянию, которому подвергалась Елизавета Петровна со стороны гувернантки, вышеупомянутой Латур, и врача Лестока.
Роль последнего была, пожалуй, ещё больше первой.
Отец Лестока бежал из Франции при отмене Нантского эдикта Людовиком XIV (1685 г), что грозило гугенотам новыми преследованиями. Поселившись в Германии, Лесток-отец был сначала цирюльником, а потом – придворным хирургом последнего герцога Брауншвейг-Целле, Георга-Вильгельма. Лесток-сын, родившийся в 1692 году, прибыл в Россию искать счастья около 1713 года. Он попал в милость Петра I, который ценил в нём ловкое обращение с ланцетом и гибкий ум, чуждый предрассудков. Но придворные интриги сделали своё дело; Петру передали, будто Лесток весьма недвусмысленно прохаживался насчёт отношений царя к его денщику – Бутурлину, и Лестока сослали в Казань. Это было ещё его счастье: ведь он, лейб-хирург, играл не последнюю роль в интриге Екатерины I с Монсом, и не будь он сослан до возникновения «дела Монса», это стоило бы ему головы.
После смерти Петра Великого благодарная Екатерина I немедленно вернула Лестока из ссылки и приставила его к своей дочери, шестнадцатилетней царевне Елизавете, несмотря на то что отлично знала, какое грязное, глубоко развращённое, безнравственное животное этот Лесток.
Каковы же в сущности были отношения Лестока к царевне?
До переворота 1741 года никто этим не интересовался, и только после воцарения Елизаветы Петровны правительства разных стран запросили своих представителей на этот счёт. Перед нами лежит текст «секретнейшей» депеши прусского посла Мардефельда своему королю от 28 декабря 1742 года. Эта депеша бросает яркий свет на интересующие нас отношения, но мы предпочитаем не передавать её содержания. Даже больше: мы были бы склонны объяснить её просто желанием Мардефельда прислужиться Фридриху II, очень любившему разные нескромные подробности об интимнейших сторонах жизни царственных особ; может быть, у посла не было фактов, и он из придворно-дипломатической угодливости пустился на вымысел?
Может быть, так… Но перед нами ряд других документов. Неужели все они лгут?
Депеша того же Мардефельда от 14 сентября 1743 года говорит о посулах, которые делали все правительства Лестоку, чтобы заставить его перейти на сторону их политики. Значит, Лесток сумел реально доказать, что он представляет собою действительную силу? Бывали и примеры.
Однажды Лесток в присутствии третьих лиц обошёлся с императрицей, не сразу согласившейся на его политические планы, более чем невежливо. Ему заметили:
– Вы обращаетесь с ней уж чересчур грубо!
На это Лесток ответил:
– Вы не знаете её. Иначе я ничего от неё не добьюсь!
Посол, присутствовавший при этой сцене, резюмирует в докладе своему правительству:
«Мне кажется, что до известной степени он прав, так как русские принцессы любят, когда их тиранят любовники. Тем не менее, ввиду того, что он уже не состоит теперь в их числе, ему следовало бы быть осторожнее».
Мало того, история говорит, что канцлеру Бестужеву пришлось употребить не один год, пока ему удалось свергнуть Лестока. А ведь осторожный Бестужев не приступал ни к какому делу такого рода без документальных данных. И всё-таки, несмотря на скомпрометированность Лестока в заговоре против Елизаветы, лейб-хирург должен был дать сам оружие против себя, чтобы его решились «убрать». Прибавим ещё, что Лесток в качестве «рудомёта её величества» получал за каждое кровопускание по две тысячи, а на теперешний счёт – около пятнадцати тысяч рублей серебром!
Что же говорит нам всё это? То, что в руках Лестока во всяком случае был ключ ко многим интимным тайнам Елизаветы Петровны. Но разве наглый, смелый, вдобавок владеющий интимными тайнами человек не мог добиться всего, чего хотел, от особы, отличающейся лёгкостью нравов и доступностью, тем более что он жил в непосредственной близости от неё?
Во всяком случае можно сказать, что два иностранных агента – Нолькен и Шетарди, имевшие тайные дипломатические сношения с Елизаветой Петровной, относились к Лестоку не без подозрений. Что же касалось Столбина, то он бывал очень рад, когда при посещении им царевны Лесток не присутствовал. Так и теперь он был очень доволен, увидев, что лейб-медика нет.
– Важные новости, матушка-царевна! – шепнул он, земно кланяясь Елизавете Петровне в ответ на её ласковое приветствие.
– Правда? – вскрикнула царевна. – Ну говори же, голубчик, говори поскорее!
– Мне велели передать вашему высочеству, что сегодня ночью всё теперешнее незаконное правительство может быть свергнуто, если ваше высочество не откажетесь собственноручно переписать и подписать вот это обязательство!
Столбин достал из кармана пачку белых листков, отсчитал пятый сверху, нагрел его у печки и подал царевне проступивший от действия тепла текст.
Елизавета Петровна поспешно прочла его, и её взгляд, засверкавший безграничной радостью при словах Столбина, теперь опять померк.
– Да не могу я подписать это, Пётр Андреевич, – чуть не плача, ответила она, – не могу! Ну как же ты, русский дворянин, сам этого не понимаешь! Мой отец собственным потом и кровью завоёвывал Ингерманландию и Ливонию, а я возьми да и отдай всё это шведам?.. Да как ты мог, как ты смел прийти ко мне с этим? – почти крикнула она, сразу загораясь внезапным гневом.
– Как же мог бы я служить моей царевне иначе? – ответил Столбин, с обожанием поднимая взор на пылавшее гневом лицо Елизаветы. – Они, эти иноземцы, думают, что я продался им душой и телом; если бы они заметили, насколько я весь принадлежу вашему высочеству, они заменили бы меня другим. А другой не сказал бы, пожалуй, того, что скажу сейчас я… Ваше высочество не хочет подписать это условие? И слава Богу! Агент послов Швеции и Франции сказал всё, что ему было приказано. Теперь настал черёд говорить дворянину Столбину!