Да быть не может! Да… Простите, в словах ваших я не сомневаюсь. Но прямо говорю: тут вышло что-то непонятное. Не могла она. Ей ли не знать, как строго отец смотрит на дело веры? Как я её учила? Как все говорили ей… Нет, всё не то… Словом, быть того не могло. Я узнаю… Выяснить надо это… Нынче же узнаю… А теперь прямо говорю вам: постараемся поправить беду. Верьте, ваш народ не спросит, как молится его королева. У вас много дел и без того для народа. И если всё уладится, вы сами должны знать, какого друга увидите во мне… И что может стоить моя дружба!
– Мне трудно отвечать. Я благодарен… Очень. Но простите: по силе наших законов уступить не могу! Если не народ, так дворянство восстанет против нарушения древних королевских прав… Одно готов обещать… Вот скоро в день моего совершеннолетия соберутся Генеральные штаты. В их власти менять основные законы страны… Больше ни у кого! И я буду сам просить… Прямо скажу: я люблю княжну, как умею… И хочу видеть её своей женой… Я буду хлопотать. Уверен, что депутаты не откажут в первой просьбе своему королю… И тогда… без волнений, без мятежа, возможного в противном случае, я предоставлю полную свободу моей будущей жене, пришлю почётных послов за королевой Швеции.
– Вы опасаетесь даже волнений, мятежа? Положим, правда… Враги у вас есть… Опасные, очень близкие к вам… По совести должна сказать, что опасаться вы должны. Да же – родного дяди… Это – между нами, правда, сир?
– О, ваше величество, клянусь…
– Не надо. Я верю… Но усмирить мятеж – легко… Что ещё там за Генеральные штаты… Якобинство! Мартинизм. Помните господин Густав – вы король Божьей милостью, силой меча и векового наследия. И непристойно вам гнуть голову перед чернью, как я не гну своей старой головы перед тёмной толпой.
Едва удержался юноша указать самодержавной повелительнице, что только желанием угодить своему народу и вызвала она тяжёлый разлад, который силой войск собирается уладить теперь. Но он сказал только:
– Это возможно, согласен, ваше величество. Но как я введу чужие полки в родной дом? Как поведу их против своего народа? Простите, я понимаю – желание добра для меня подсказало вашему величеству такую мысль. Но я присягал законам моей страны. И что бы там ни случилось, останусь им верен! Король должен свято соблюдать не только присягу, данную им, но и каждое своё обещание, или не давать его. Конечно, государыня, вы сами так думали и поступали всегда. Могу ли я, едва вступя на трон, поступить иначе?
Горькая ирония прозвучала в последних словах короля, хотя юноша не желал обидеть старой измученной женщины-императрицы, так часто и явно менявшей свои слова и нарушавшей обещания.
Екатерина видела, что король не намеренно бросил ей в лицо острый укор, но поняла, что дальше им не о чем говорить. Сделав знак Зубову который, заслыша повышенный тон речей короля, уже стоял тут близко, настороже, императрица оперлась на руку фаворита, величаво кивнула головой королю его шведам и вышла из покоя, не говоря ни слова.
* * *
Прошло всего пять дней после несостоявшегося обручения.
Как ни перемогалась государыня, справиться легко с собою и со своим недугом не могла. С каждым днём всё мучительнее ей было думать, что юноша, принятый ею, как самый близкий человек, видевший с её стороны искренние проявления расположения и дружбы, так унизил и оскорбил её, окружённую глубоким, заслуженным после многих лет уважением не только дома, но и за пределами империи…
И эта обида, душевная тревога, которая овладела императрицей, усиливала её слабость, её телесную хворь.
Правда, Роджерсон указывал ещё на одну причину нездоровья.
На ногах у государыни открылись было язвы, следствие застарелого недуга. Выделения этих язв помогали телу очищаться от всех нездоровых начал. Но Екатерине хотелось от них избавиться.
На помощь пришёл грек Ламбро-Кацциони. Прежде – корсар, потом – волонтёр русских войск, помогавший флоту в борьбе с турецкими галерами, он очутился при дворе не то шутом Екатерины, не то прихвостнем фаворита, но «своим человеком».
Узнав от Зубова о больных ногах государыни, он уверил что язвы закроются, стоит лишь брать ножные ванны из холодной морской воды.
Опыт удался, язвы закрылись. Но теперь усилились приливы крови к голове, которые особенно беспокоили Роджерсона. Но на все доводы англичанина Екатерина упрямо отвечала:
– Всё пустое. Вам неприятно, что нашёлся ещё человек, кое-что понимающий в медицине… Он мне помог. Не нападайте на бедного грека… Помогите и мне так же скоро и хорошо. Вот я вам скажу спасибо.
Таким образом, много причин влияло на волю и на тело государыни, причиняя ей страдания, лишая возможности силой духа преодолеть недуг.
Печальная, полная тяжёлых предчувствий, часами лежала на своём любимом канапе Екатерина, и картины, одна мрачнее другой, проносились перед утомлённым взором старой правительницы…
Теперь, при её жизни – началась полоса неудач… Что же будет, когда её не станет, когда взойдёт на трон этот несчастный, больной умом, искалеченный духом человек, её родной сын, но такой далёкий, чужой для Екатерины?
– Нет, быть того не должно, и не будет!
Придя к такому решению, императрица обратилась к своей шутихе, Матрёне Даниловне, которая, сидя у ног больной, сюсюкала торопливо, передавая все толки и сплетни, ходящие по городу после отменённого обручения:
– Ну, спасибо, Даниловна. Целый ворох вестей нанесла. Ступай пока с Богом, Захара кликни сюда…
Шутиха ушла, явился камердинер.
– Если Александр у себя, ко мне попроси его высочество… Да свет мне в глаза… Передвинь канделябру… Так… Иди…
Встревоженный необычным приглашением в неурочное время, быстро явился Александр.
Он чувствовал, что сердце сильно билось у него в груди, уши горели, кровь прилила к щекам.
Даже бабушка обратила внимание на это.
– Я спешил к вам, дорогая бабушка, оттого, должно быть, и раскраснелся… Как изволите себя чувствовать нынче?
Спрашивает и сам вглядывается в бабушку.
Лицо её в тени, только на белые красивые руки падает свет.
Руки эти, всегда деятельные, теперь беспомощно лежат вдоль тела. Особенно мёртвенный вид имеет левая рука, недавно поражённая ударом… Глядит на неё внук, кровь отливает от лица, от головы. Ему становится не по себе… Но юный князь старается не показать больной государыне своей тревоги. Глаза его смотрят ясно, прямо в потускнелые глаза бабушки. Губы пытаются изобразить почтительно-радостную улыбку:
– Сдаётся, лучше вам нынче, благодарение Господу… Как это приятно.
– Лучше, ты думаешь, мой друг? Ну, пусть так… Теперь так много надо силы… Хотя бы на краткое время… Устроить всё… А там…
– Бабушка… ваше величество!..
– Пустое! Что тревожишь себя, моё дитя? Слава Богу, пожила на свете… Всего узнала – дурного и хорошего. Пора и честь знать… Вон и то… не только чужие, свои твердят: чужой-де век живу, ихний заедаю…
– Ваше величество, неужели вы полагаете, может кто подумать?.. Кто бы посмел…
– Ах, дитя моё, а ты думаешь, я поверю, будто не знаешь, о ком мои слова… Я не желаю ставить тебя судьёй между отцом и бабкой… Боже сохрани. Но теперь такая минута пришла, что об этом поговорить надо и… всё дело порешить. Ты не мальчик уже… Сам видеть можешь и понимать…
Видит и понимает Александр. Но цветные круги, огненные искры замелькали у него в глазах… Он давно ожидал… и окружающие, близкие к нему люди говорили о том… И сама Екатерина не стесняясь толковала со многими о важном деле, которое даже не тайна и для широкой публики столицы… Об этом говорят и по царству…
Не сына, внука желает видеть после себя на троне императрица. По «праву, воли монаршей», по существующему основному закону империи, государыня вправе сама назначить, кому занять престол после её смерти. Но не думал внук, что это так скоро придётся обсуждать, что ему придётся принять участие в решении.
Многое унаследовал он от бабушки. В том числе и боязнь всяких решительных объяснений, желание отдалить насколько возможно неприятную минуту, если бы даже наступление её было неизбежно само по себе.
– Лучше позже, чем раньше совершится неприятное.
А тут ещё и опасное грозит…
Александр знает характер отца, бешеный, неукротимый…
Только перед Екатериной, как перед матерью, как перед всевластной государыней смиряется он, да и то не всегда… А если сын станет ему поперёк пути?.. Павел не остановится перед самыми решительными средствами, опираясь на своё положение, на свой авторитет отца и старшего в роде…
Словом, к полузабытой, но такой тяжёлой Ропшинской трагедии грозит примешаться новая…
А юный князь совсем не любитель трагедий, особенно в собственной жизни. Но он знает и бабушку. Она так мягка, так уступчива, податлива на желания её окружающих, пока это не противоречит её собственным желаниям и планам. Если же что решила, то сумеет довести дело до конца, не стесняясь никакой жертвой, прибегая к самым решительным мерам.
Хорошо это знает Александр. Видит, что решительная минута настала. И неодолимый, отчасти физический страх овладевает юным князем. Лёгкая бледность покрывает пылавшее раньше лицо. Капли пота выступают на висках, на лбу. Императрица замечает, что происходит с ним, но не показывает виду и ласково продолжает:
– Скажи, мой друг, за эти дни мама, ничего не говорила тебе особенно важного… Что бы касалось именно тебя? Может быть, по секрету? Ничего, скажи. Я тебя не выдам, верь мне. Знаешь, никто, даже мать и отец, не любит тебя сильнее, чем твоя старая бабушка. Помнишь, как мы дружно жили с тобою… столько лет. Пока ты старше не стал… не женился… Теперь, правда, и отец отымает у тебя немало времени, муштрует. Из наследника трона капрала какого-то, право, сделать желает… Лучшего нет на уме у его высочества… Бог с ним… Но мы с тобой можем столковаться прямо, откровенно, не правда ли?.. Особенно в таких важных вещах, которые сейчас обсудить надо…
– Во всём, ваше величество. Самою жизнью готов доказать, как много предан вам и готов выполнить священную волю вашу…
– Проще давай говорить, Александр. Так как же? От матери что-либо слыхал?
– Нет…
– И ни от отца?..
– Нет, милая бабушка…
– Вот! Значит, сумела промолчать хотя перед ним… И за то спасибо. Узнай он, не удержался бы… схватился бы уж с тобой… Да и мне покоя не дал бы… особливо, видя, что в гроб глядит старуха… мать родная…
– Ваше величество… бабушка, милая…
– Успокойся. Будь мужчиной. Слушай, что хочу сказать. Время всему на свете. Ты знаешь, как ни крепка я… но шестьдесят семь лет живёт на свете это старое тело… Покоя просит… Вон слыхала я, ты сам мечтал порою уйти от трона, от меня, ото всех… Честным гражданином в тиши, в безвестности вкушать покой приватной, счастливой жизни… Не смущайся, дитя… Это – прекрасные, высокие мечты… Скажу тебе одному: и я не раз мечтала о том же… Но не делилась ни с кем этими чистыми и детскими, неразумными грёзами. Да, неразумными. Ты и я иначе должны мечтать, стоя на той высоте, куда определила нас судьба. Другим дать счастье – вот то, о чём имеем право мы мечтать с тобою… Другим, многим миллионам людей даровать мир и покой, хотя бы ценою своей жизни и своего счастья, – вот долг наш!.. И так я старалась воспитать тебя… чтобы вручить тебе державу, знать, что моя Россия счастлива под твоим правлением…
– Государыня, ваше величество…
– Постой, дай договорить. Наверное, ты слышал, сам видишь, понимаешь, кого я готовлю в преемники себе… Я не хочу ставить сына в противники отцу… повторяю, не судья ты ему… Но отвечай, как перед Богом: думаешь ли, что мой народ, твой народ, будет счастлив под скипетром моего сына? Молчишь, опускаешь взгляд. Довольно мне и такого ответа…
– Но, ваше величество, дорогая бабушка, позвольте мне…
– Нет ещё, погоди. Дай досказать. Я пыталась столковаться с твоей матушкой, с великой княгиней. Пока ещё сын мой не у власти, она имеет влияние на отца… и большое, знаю… Но он хитёр. Это всё до поры, пока сила не в его руках. Тогда всё пропадёт. И теперь уж нет порою удержу моему сыну… А тогда… Я стараюсь не думать… Мне жаль тех, кто столько лет жил спокойно под моей державой… Мне жаль его… – негромко договорила Екатерина; словно видя перед собою что-то очень печальное.
Вздрогнул и Александр, словно услышал зловещее предостережение.
– Видишь ли, – снова живее заговорила государыня, – отчасти и не худо было бы для тебя, если узнают люди, каков на деле будет мой сын повелителем… Но не надо делать таких тяжёлых опытов… и опасных для многих. Вот почему я решилась на последнее. Не волнуйся, мой друг. Там на столе лежит пакет. Дай его сюда. Этот самый. Сейчас я очень слаба. Нельзя скрывать от тебя того, чего не знают пока и не должны знать другие: жить мне осталось очень мало. Только потому я и решаюсь подвергнуть тяжёлому испытанию твою кроткую душу… Возьми, прочитай один, что там найдёшь. Копии некоторых важных бумаг. Моё распоряжение посмертное. Подписано, как увидишь, сильнейшими моими друзьями и сотрудниками, особенно с военной стороны: Суворов, Румянцев согласились со мною… И тут же пояснение общее. Но прошу, приказываю тебе: ни с кем не делись тайной. Особливо не говори отцу, чтобы не вышло для меня лишних забот, докук и неприятности. Видишь, я и так слишком слаба… Пожалей свою бабушку… Обещаешь?
– Ваше величество, приказывайте. Всю кровь пролью для исполнения вашей воли.
– Благодарю. Верю. Трудно мне сейчас говорить, но я должна ещё… Не будь вокруг отца таких дурных людей, таких грубых… Этот Кутайсов, Аракчеев-глупец, на обезьяну более похожий…
– Он очень плохой, низкий и жестокий человек, ваше величество. Его можно опасаться уже ради одного того, как умеет этот проныра направлять волю батюшки.
– Видишь, ты и сам понимаешь… Не отец твой, эти хамы, изверги, людей губители овладеют царством после меня, если бы… Но поглядим, что даст Господь… Прочти, обдумай, дай мне скорее ответ. Я решила, так и знай. Но всё же хочу слышать, что сам ты скажешь. И помни: взойдя на трон, надо забыть себя, если не хочешь, чтобы проклятия покрывали твоё имя и при жизни, и по смерти! Иди с Богом, моё дитя. Да будь бодрее. Пора стать мужем, не отроком, как ты был до сих пор!.. Дай я поцелую тебя… Господь с тобою!..
* * *
Долго не решался открыть пакета и прочесть бумаги Александр, придя к себе. А прочитав, ещё дольше сидел неподвижный, бледный, переживая мучения страха и жалости за себя, за своего отца.
Потом вскочил, начал шагать по кабинету, сжимая порою голову, виски ладонями, стараясь унять обычную боль, которая сразу поднялась и мешала мыслить, даже смотреть на свет.
– Может быть, бабушка и права… Даже наверное… Отец не сумеет так ловко править людьми, как удавалось ей. Но многое дурно и в её делах. Может ли сын вступить в заговор против отца даже с самыми благими целями? Наконец, что скажут люди, что подумают другие государи? Сын лишил трона родного отца! В императрице говорит политический расчёт, государственный опыт, а то и просто желание, чтобы по её смерти дело шло по-старому. С ней спорить нельзя. Правда, смерть её очень близка… Это лицо… эти бессильные бледные руки… Но и служить добровольно таким планам мешает сердце, сыновний долг… Что делать? Кого спросить? Лагарпа уже нет… Никого нет. Пустыню создали и вокруг него, Александра… И бабушка, и отец опасаются, чтобы кто-нибудь не влиял сильно на юношу, пользуясь его податливостью… Это – больше внешняя податливость. Он так ещё мало знает жизнь и людей. Он осторожен по природе. Самолюбив. Полон возвышенных идей, завещанных удалённым «гражданином свободной Швейцарской республики» Лагарпом… Но чего он желает, он, подобно бабушке, умеет сильно желать. Пока он слаб, и приходится достигать цели окольными путями. Очень надо оберегать и собственную безопасность, и лучшие чувства души…
Как же поступить? Что делать теперь?
Вдруг молнией мелькнула простая, такая естественная мысль: «Он же мой отец… Надо ему сказать… С ним поговорить». Но и это трудно сделать без предварительных предосторожностей… Найдёт на Павла его обычный припадок раздражения… Он оскорбит, не поймёт…
Надо подготовить…
И Александр, призвав своего бывшего воспитателя, генерала Протасова, который постоянно старался сблизить отца с сыном, объяснив ему в общих чертах положение дела, задал вопрос:
– Как поступить теперь?
Прямой, старозаветный «дядька» ответил, как и ждал Александр:
– Надо обо всём доложить его высочеству, батюшке вашему.
– Я не решаюсь сразу, сам… Предупредите его высочество, прошу вас…
Старый пестун с удовольствием взялся исполнить поручение.
* * *
Закинув руки за спину, стоит перед сыном Павел.
Он бледен, глаза выкатываются от гнева из орбит. Порывистое пыхтение вместо слов вырывается из груди.
– Х-хо… Х-хо-о… Вот как! Всё решено! Я давно знал. Но не надеялся на столь прямое поношение. Всякие шиканы
переносить приходилось. А уж это – сверх терпения! И вы, ваше высочество, сын мой, вы слушали спокойно… И не ответствовали, как подобает моему сыну, по долгу священному, по присяге и служебному артикулу, как я доселе объявлен был наследником престола и присяга о том для всех священна, всем обязательна, сыновьям моим и паче того… А вы?..
– Ваше высочество…
– Молчать и слушать, когда говорят старшие! Не пойму, зачем мне от вас извещение последовало. Или от меня ждали похвалы и утверждения низостям, которые матушкой моей задуманы по наущению её подлых придворных льстецов и клевретов… С коими и вы, сын мой, дружбу ведёте, впрочем! Да-с, я знаю то.
– Ваше высочество, осмелюсь уверить, что нисколько дружбы и расположения к тем людям не питаю. И могут ли эти лица, как Зубов, Пассек, князь Барятинский, Мятлев либо Салтыков, которых и лакеями у себя иметь не желал бы, могут ли они искренним расположением пользоваться от честных людей, к коим и себя причисляю? Их сила теперь. И, оберегая себя, вас, государь, стараюсь не выказывать своего к ним презрения…
– Ну, положим, это верно. Правда, я погорячился. Очень печальна весть, с которой вы пришли, о которой говорил старик Протасов. Он да Аракчеев – вот истинные друзья мои. И ваши, сын мой. Помните то.
Обратись к Аракчееву, сутулая, высокая и неуклюжая фигура которого темнела в дальнем углу слабо освещённого покоя, Павел поманил своего верного помощника:
– Подойди. От тебя нет и не имею я тайн. Не должен иметь их и сын мой, наследник мой! – с ударением проговорил Павел.
Не выдав ничем своего внутреннего недовольства, с обычным ласковым лицом и ясным взором протянул Александр руку Аракчееву.
– Как рад я, что могу видеть истинного друга, хотя бы одного, себе и его высочеству, среди окружающих нас! Прошу не отвергать мою дружбу, Алексей Андреевич!
Грубое, невыразительное лицо будущего диктатора-лакея осклабилось, приняло умилённо-растроганный вид. Даже всхлипывания послышались в его хриплом голосе, когда он, согнувшись пополам, бережно касаясь руки Александра, проговорил:
– Ваше высочество! Духу не хватает выразить! Бог видит сердце… Вы узнаете вскоре преданность раба своего!..
– Довольно болтовни. К делу. Чего же вы желаете, ваше высочество? Зачем, собственно, желали видеть меня?
– Спросить, как посоветуете, как прикажете поступить в столь трудном положении. Долгом счёл открыть вам душу и то, что задумано… И представить бумаги, вручённые мне, ваше высочество.
– Видел… Прочёл! Великолепно! Мать родная, эта старая, грешная женщина… Она могла!.. Но что же мне остаётся? Что должен делать? Вы скажите, ваше высочество! Я убедился, сердце и душа чисты остались в моём сыне, благодарение Богу. Пожалуй, даже и хорошо, что не воспротивились вы сразу таким низким планам. Что-либо худшее могла предпринять тогда эта старая, хитрая пра… правительница, матушка моя!.. Чужого принца могла бы призвать, лишь бы не меня. О, я знаю, она всё может… Как же быть?
Вдруг, глядя в глаза сыну, он спросил:
– А вы тут стоите не с тем, чтобы вызнать что-либо и потом…
– Ваше высочество!..
– Ну, не волнуйтесь, не оскорбляйтесь. Я ваш отец, прошу не забывать… Я – государь ваш в будущем, по законам людским и Божьим… И хочу проверить, насколько искренни ваши намерения и слова. Слушайте меня!
Приняв совсем особую осанку, стараясь быть величественнее, торжественным тоном Павел произнёс:
– Готовы ли принять теперь же присягу на верность мне, вашему государю и отцу, когда Бог призовёт нашу добрейшую государыню, так любящую своего внука?
Выпуклые, сверкающие глаза отца так и сверлят сына, будто в душу его хотят заглянуть.
Александр увидел перед собой новый, неожиданный, но очень приятный исход. Присяга! Это снимет с его души и совести ответственность за всё дальнейшее. Он может тогда оставаться спокойным зрителем, что бы ни случилось потом. Пусть другие, ретивые актёры этой трагикомедий льют слёзы и кровь, радуются и рыдают, как им угодно!
Он, Александр, связанный присягой, но и освобождённый ею от необходимости выступать и действовать самостоятельно, может занять место в первом ряду, созерцать, аплодировать, шикать… Только не играть… А это всё, что ему приятно и желательно в мире…
С просветлённым лицом, искренно, живо отозвался сын на предложение отца:
– Когда угодно готов присягнуть, ваше высочество…
– Да?! Прекрасно. Теперь вижу, верю. И он, Константин… Его зови, Алексей Андреич! И будешь свидетелем… И его зови!.. Но пока, мой сын, храните тайну. И не спорьте с больной старухой, чтобы она ещё чего худшего не придумала… Понимаете, ваше высочество?!
– Слушаю, ваше величество…
– Величес… Да, да! С этой минуты я для вас – ваше величество, вы правы… Раз присяга принята вами будет… вы правы… Ха-ха-ха!.. Назло всем… и ей, этой… старой, хитрой матушке моей, императрице Екатерине… «великой»… Ха-ха-ха!.. Всё-таки я величество, и никто другой…
* * *
24 сентября, через неделю после беседы с отцом и присяги, Екатерина получила от старшего внука письмо следующего содержания:
«Ваше Императорское Величество!
Я никогда не буду в состоянии достаточно выразить свою благодарность за доверие, каким Ваше Величество изволили почтить меня, и за ту доброту, с какою изволили дать собственноручное пояснение к остальным бумагам. Я надеюсь, что, видя моё усердие заслужить неоценённое благоволение Ваше, Ваше Величество убедится, насколько сильно я чувствую значение милости, мне оказанной.
Действительно, даже своею кровью я не в состоянии отплатить за всё то, что вы соблаговолили уже и ещё желаете сделать для меня. Бумаги эти с полною очевидностью подтверждают все соображения, которые Вашему Величеству благоугодно было сообщить мне и которые, если позволено будет мне высказаться, как нельзя более справедливы. Ещё раз повергая к стопам Вашего Императорского Величества чувства моей живейшей благодарности, осмеливаюсь быть с глубочайшим благоговением и самою неизменною преданностью.
Вашего Императорского Величества всенижайший, всепокорнейший подданный и внук
Александр».
«Ну, вот и хорошо! – подумала Екатерина, глядя на ровные, чёткие строки письма. – Немножко холодно. Но дело такое, что нежности тут были бы не к лицу. У мальчика есть такт. И как он мило пишет. Интересно, кто поправлял ему слог. Лагарпа нет… Верно, Чарторыйский… Но теперь главное сделано! Хвала Небу!»
И она долго вглядывалась в текст письма… По-французски князь писал тоньше и связнее, чем по-русски. Даже на её собственный почерк похож почерк внука…
Если бы и правление его было похоже по удачам на её царствование…
«Тогда счастлива будет воистину Россия», – со вздохом подумала Екатерина.
Но до получения этого приятного письма, в правдивости которого и не подумала усомниться старая государыня, ей пришлось пережить немало тяжёлых минут.
* * *
На 20 сентября, как раз в день рождения цесаревича Павла, назначен был отъезд короля и герцога со свитой.
Но за три дня до того, для прекращения лишних толков и сохранения приличий, жених и невеста обменялись подарками, и было оглашено, что всё обстоит благополучно. Предложение Густава-Адольфа относительно совещания с Генеральными штатами было как будто принято всерьёз и пущено в большую публику.
Сватовство, как оповестили столицу, состоялось. Но вопрос о греческой вере невесты заставляет отложить дело на два месяца, и, конечно, будет решён Генеральными штатами благоприятно.
Общество сделало вид, что удовлетворено причиной отсрочки. Но имя княжны Александры было у всех на языке, и произносили его с нежным сожалением и участием даже те, кто никогда не видел малютки…
Красивы и богаты были подарки жениха. Он вспомнил, какие камни любит его невеста. Крупные сапфиры и изумруды сверкали в тонкой изящной оправе на тёмном бархате тяжёлых, больших футляров.
Ничем не выдала своего отчаяния девушка, когда ей принесли подарки навсегда уезжающего жениха. Не хотелось ей при чужих, посторонних людях обнаружить своего горя.
Но едва ушли чужие, она только сказала с мольбой:
– Уберите… унесите, скорее унесите это…
И снова долгие, неудержимые рыдания потрясали молодое, нежное тело покинутой ещё до брака бедной малютки невесты.
Как ни странно, но в мрачных стенах павловских дворцов, рядом с дворцом Екатерины, где царило распутство русских вельмож и их жён, смешанное с тонким развратом, занесённым в Россию с берегов Сены, – в этом омуте уцелела такая чистая, невинная душа. Словно голубой цветок среди гнилого, глубокого болота, расцвела княжна, ещё не успела узнать жизнь и была уже раздавлена, измята руками честолюбцев и глупцов, которые не подумали, как тяжело будет расплачиваться чистой душе за их ошибки и грехи…
* * *
В день рождения цесаревича Павла императрица поднялась с постели позже обычного времени.
Неудачи приходят всегда чередою: мелкие следом за крупными.
Два дня тому назад, желая принять ванну, Екатерина, не желая никого беспокоить, осторожно двинулась к лестнице, ведущей вниз, где ждали прислужницы, обычно помогающие ей при мытье.
Также осторожно, чувствуя, как слабы и неверны её шаги, стала спускаться она по первой, небольшой лестнице, вдруг оступилась и покатилась вниз до самой площадки.
Лёгкий крик и шум падения долетел до слуха Захара который сидел в соседней прихожей. Он кинулся к Екатерине, едва поднял её грузное тело и довёл её, тихо стонущую, до постели.
– Не говори генералу… никому… Что, лицо ушиблено? Знака нет? И хорошо… Роджерсона позо…
Она не договорила, потеряв сознание.
Но сильное тело справилось и с этим довольно легко. Пришлось пустить кровь опять; несколько синих подтёков осталось на боку и на груди.
А через два дня Екатерина уже работала, принимала министров и, как всегда, остаток вечера сидела за картами.
В день рождения Павла снова вернулась досадная немощь к Екатерине.
– Знаешь, Саввишна, – обратилась она к верной старой служанке, меняя утренний капот на дневное обычное платье, – что-то особенное нынче произойти должно. Покойную государыню видела я во сне… и матушку свою… И его… мужа… Всё мне теперь снится он. Иной раз боюся, право, в тёмный угол поглядеть к вечеру. Вдруг привидится от расстройства моего? Что станет со мною? Только гляди, строго приказываю: не проболтайся. Смеяться станут надо мной, что о таких глупостях думаю. Сама век надо всем этим шучивала. А вот под старость вышло…
– Известное дело, под старость всякий человек умнее становится. Чего раньше не знал, то понимать может, матушка.
– Вот как… А ты, видно, никогда не состаришься, если по-твоему правда…
– Ну, как не стареть? Это тебе Бог веку и красоты даёт… А мы?.. О-ох… Дожить бы скорее – и на покой. Тебя вот только жаль оставить. Кто тебя беречь станет?
– Некому, верно. Правда твоя, старая ты ворчунья… Да вот гляди… Я не мимо сказала… Гляди, – волнуясь, даже бледнея, быстро заговорила императрица, направляясь к окну, – что это? Туча… Сразу набежала… Молния сверкает… Как сильно… Гром!.. Слышишь, гром… Генерала позови… Не уходи сама. Зотов пусть, а нет Захара – Тюльпину скажи. Сама останься…
– Матушки! В жисть грозы не баивалась. А тут гляди, – заворчала, выходя, Перекусихина, распорядилась и сейчас же вернулась, поправила неугасимую лампаду перед образом, продолжая ворчать: – Что нашло? Что припало? Господи! Хоть с уголька опрыскивай, одно и есть…
– Довольно… уж всё прошло… неожиданно так, вот и смутило меня. Я ничего неожиданного не переношу. Знаешь, старая. А грозы не боюсь. Дивно только… Чудо прямое… Стой, стой… Дай припомнить… Так и есть, – снова бледнея, опускаясь в кресло у окна от внезапной слабости, забормотала Екатерина.
– Что с тобою, матушка? Али доктура снова звать?.. – встревоженно спросила Перекусихина.
Голос Зубова, вошедшего в эту минуту, прозвучал, как эхо:
– Что с тобою, матушка государыня? Роджерсона надо звать?..
– Ах, ты? Идите, идите, генерал… Пустое. Слабость небольшая. А эта дура уже тревогу готова поднять. Видите – гроза… Я говорю: в такую позднюю осеннюю пору… Я говорю, – Екатерина как-то странно улыбнулась, словно через силу, – говорю, что вспомнила…
– Что вспомнила, матушка? Не тревожьте меня, ваше величество! Вон на вас лица нет… Иди, скажи, врача позвали бы, Марья Саввишна, прошу тебя…
– Иду, иду, батюшка Платон Александрович… А вы вот спросите её, что вспомнила? Может, вздор какой… А себя, других тревожит… Вспомнила!
Ворча, ушла камеристка.
– Давно уж это. Но я не забыла… Сорок, почитай, лет тому назад… Как пришло время государыне Елисавете кончаться… в тот самый год… тоже гроза поздней осенью грянула… Вот, вот такая же сильная… И деревья трепались по ветру, и стонало в парке… И дождь хлестал… А молнии… Вот, вот, как эти… Помилуй, Господи… Как близко ударило… Грохот какой…
Она закрыла руками глаза.
Зубов должен был сделать усилие, чтобы преодолеть невольный страх, навеянный воспоминаниями Екатерины, сильным блеском молнии и грохотом громового раската, так некстати грянувшего в этот миг.