Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Екатерина Великая (Том 2)

ModernLib.Net / Сахаров А. / Екатерина Великая (Том 2) - Чтение (стр. 13)
Автор: Сахаров А.
Жанр:

 

 


      В течение нескольких часов от рукописи не только осталась половина текста, но и остающаяся часть была обработана так, что говорила противоположное тому что хотел автор.
      Радищеву стало ясно, что обычным путём выпустить книгу нельзя. Тогда он, пользуясь указом императрицы о том, что «типографии может заводить каждый наравне с прочими фабриками и рукоделиями», приобрёл собственную типографию и начал подготовлять рукопись к выпуску. Перед этим он в виде опыта напечатал без указания автора и издателя написанное им ранее «Письмо к другу, жительствующему по долгу звания своего в Тобольске».
      Но всё-таки для напечатания книги хотя бы в домашней типографии требовалось разрешение обер-полицеймейстера.
      Радищев облачился в парадный кафтан, надел орден, надушился, взял белоснежные перчатки и поехал к обер-полицеймейстеру Никите Ивановичу Рылееву.
      Рылеев был почитатель французского балета и мастер устраивать попойки, приводившие даже гвардейцев в изумление. Назначение полиции он видел более в молодцеватости внешнего вида и содействии благоустройству столицы. Он мог поспорить со своими предшественниками ростом, и представительностью фигуры, и голосом. Одного ему не хватало – ума. Но при его должности этого и не требовалось.
      Радищева Рылеев принял в превосходном настроении. Только что он ездил в Эрмитажный театр, был за кулисами, в уборной m-lle Мальми, видел её в дезабилье, самолично убедился в её качествах; условились, что он заедет за ней после спектакля и повезёт к себе ужинать. И теперь Рылеев, сидя за столом и рассматривая висевший перед ним портрет Екатерины с голыми плечами, подпевал, барабаня пальцами по столу:
      – Недурна, недурна, да-да, недурна…
      Радищев не мог понять, относится это к Екатерине или ещё к кому-нибудь, и, помолчав некоторое время, начал рассказывать о своём «Путешествии из Петербурга в Москву».
      – Одобряю… Одобряю! – вдруг прервал его медным голосом Рылеев. – Теперь дворяне больше путешествуют в Париж, а ранее ездили к этому пророку вольнодумцев Вольтеру. А ты поезди по отечественным городам, посмотри, как там правит полиция, какой там порядок… – И, схватив у Радищева рукопись и перелистав её толстыми пальцами от первой до последней страницы, сделал размашистым почерком надпись:
      «Печатать позволяю. Обер-полицеймейстер Рылеев».
      Затем, очень довольный собой, посыпал песком начертанное и, вручив рукопись изумлённому Радищеву, добавил:
      – Извините, что не имею возможности продолжать беседу по столь поучительному предмету… Дела, знаете ли, замучили окончательно…
      Вечером Радищев решил ещё раз, перед сдачей в набор, просмотреть свою книгу.
      Закат красноватым отблеском отражался на зеркальных стёклах окна, из которого был виден сад: чёрные деревья и осенние листья, пожелтевшие и сморщившиеся, падавшие при каждом дуновении ветра. Природа умирала. Александр Николаевич глядел в окно и думал: неужели в этом саду прошли самые лучшие дни его жизни, когда казалось, счастью нет предела и не будет конца? Тогда солнце, огромное, сияющее, стояло на голубом небе, освещая пышные кроны деревьев, высокую, пахнущую мёдом траву. Пели птицы, стрекотали кузнечики, нежные бабочки летали от цветка к цветку. И в этом земном раю в своём белоснежном платье, с венком на голове, из-под которого падали русые волосы, царила она – Аннет. Сияние молодости исходило от её счастливого лица, и переливчатый смех звенел в воздухе… Ангел смерти унёс её в могилу и всё покрыл своим чёрным крылом. В этой страшной жизни, где царило насилие человека над человеком, всё умирало: таланты, лучшие побуждения, любовь…
      Он открыл последнюю главу своей рукописи.
      Путешественник из Петербурга в Москву въезжает в подмосковную рощу и видит человека, лежащего в луже крови. Раненый стонет, он ещё жив. Это неудачный самоубийца. Приезжий спешит оказать несчастному помощь, спасти ему жизнь. «На что жизнь тому, кому она стала в тягость? На что она, коли нет в ней более приятностей?» – говорит тот и «с проворством несказанным, вложив пистолет в рот, спустил взведённый курок и приник к земле, не произнося ни малейшего стона».
      «Да, – сказал про себя Радищев, закрывая рукопись. – В жизни более уже не осталось ничего, – издать книгу, сказать своё последнее слово полным голосом в лицо тиранам и умереть – другого выхода нет!»
      Он встал, надел шляпу и плащ и вышел из дому. Теперь вечерние прогулки вошли у него в привычку; он совершал их по одному и тому же маршруту.
      У Александро-Невской лавры он прошёл через ворота лазаревского кладбища. Здесь царствовала тишина, изредка попадалась скорбная фигура, склонившаяся над могильной плитой, в вечернем сумраке белел мрамор памятников.
      Радищев приблизился к простой четырёхугольной чугунной ограде, внутри которой стоял мраморный памятник с надписью на русском и латинском языках:
 
В память
Славному мужу
М и х а и л у Л о м о н о с о в у
Родившемуся в Холмогорах
в 1711 году
бывшему статскому советнику Императорской Санкт-Петербургской
Академии Наук Профессору
Стокгольмской и Болонской члену
Разумом и науками превосходному
Знатным упражнением отечеству
Служившему
Красноречия, стихотворства
И
Истории российской
Учителю
Муссии первому в России без руководства
изобретателю,
Преждевременною смертию от муз и отечества
На днях Святая пасхи 1765 года
Похищенному
воздвиг сию гробницу
Граф Михаил Воронцов,
Славя отечество с таковым гражданином
и горестно соболезнуя о его кончине.
 
      Когда Ломоносова хоронили, Радищеву было шестнадцать лет. Вместе с другими воспитанниками Пажеского корпуса он затерялся в огромной толпе народа, составлявшей траурное шествие. Скорбь простых людей тогда глубоко поразила его.
      Он полностью воспринял взгляды Ломоносова на значение науки и литературы для народа и всегда помнил его слова о роли писателя. «Великое есть дело смертными и проходящими трудами дать бессмертие множеству народа, соблюсти похвальных дел должную славу и, пренося минувшие деяния в потомство и в глубокую вечность, соединить тех, которых натура долготою времени разделила».
      Он также понимал, что именно Ломоносов научил русских людей широкому государственному мышлению.
      Теперь у Радищева вошло в привычку во всех случаях, когда он не знал, как поступить, спрашивать себя: а что сказал бы он – Ломоносов?
      Сидя на ступеньках у подножия памятника, Александр Николаевич мысленно представил себе судьбу Ломоносова.
      Вся жизнь гения русской науки прошла в жестокой борьбе и нечеловеческих страданиях. Злая мачеха в детстве, от которой он прятался в «уединённых и пустых местах, терпя стужу и голод, чтобы читать и учиться»; бегство в Заиконоспасское училище, где опять были голод и несказанная бедность и где «малые ребята перстами указывали, какой болван, лет в двадцать, пришёл латыни учиться». Потом такая же голодная жизнь за границей; новое бегство пешком из Германии в Голландию и возвращение в Россию. И далее непрекращающаяся жестокая борьба до самой смерти с многочисленными врагами за то, «чтобы выучились россияне».
      Радищеву припомнились горькие слова в письме Ломоносова к Шувалову с просьбой об открытии Петербургского университета и гимназии: «По окончании сего только хочу искать способа и места, где бы чем реже, тем лучше видеть было персон высокородных, которые мне низкою моею природою попрекают, видя меня, как бы бельмо на глазу».
      «Думал ли он когда-нибудь о самоубийстве?» – задал себе вопрос Радищев и вздрогнул. Самая эта мысль показалась ему кощунственной. Он вспомнил рассказы современников о том, как Ломоносов в последние месяцы своей жизни, мучимый язвами, ломотой в суставах, бессонницами и одышкой, иногда появлялся в Академии или во дворце. Огромный, опираясь на трость и с трудом переводя опухшие ноги, он медленно шёл, гордо подняв голову. Его горящий, по-прежнему молодой взгляд отражал душу неистовую, беспокойную и зовущую к бою.
      Враги замолкали, глядя на него, все склонялись вокруг.
      «Нет – сказал себе Радищев, – он считал себя сильнее смерти».
      Ему припомнились ломоносовские стихи, перевод «Памятника» Горация:
 
Я знак бессмертия себе воздвигнул,
Превыше пирамид и крепче меди,
Что бурный Аквилон сотреть не может,
Ни множество веков, ни едка древность.
Не вовсе я умру но смерть оставит
Велику часть мою, как жизнь скончаю…
 
      Стало совсем темно. Холодный ветер подул с моря, зашуршали опавшие листья на аллеях. Радищев пошёл к выходу. Он не чувствовал ни прежней тяжести на душе, ни смятения.
      Теперь он мысленным взором окидывал ряды своих прошлых и нынешних друзей. Да, многие из них удалились в имения, другие ушли в масонство, но остался Новиков с его московской университетской молодёжью и здесь, в Петербурге, все, кто в обществе «Друзей словесных наук». В журнале общества «Беседующий гражданин» он сможет напечатать статью о том, «что есть сын отечества», и докажет, что нет низкого состояния для служения отечеству, и изобличит «притеснителей частных» – помещиков и «притеснителей общих» – императрицу и её приближённых.
      Наконец, здесь же есть Иван Герасимович Рахманинов с его «Утренними часами».
      «Нет, не так уже я одинок, – говорил себе Радищев, – и потом, труды наши не пропадут даром, как не пропадают семена, падающие на землю, как бы ветер ни тряс дерево».
      Он зашагал быстрее, лицо его раскраснелось.
      Ватные облака плыли на тёмном небе. Вышла луна, покрывая серебристым ровным светом дворцы, чёрную воду каналов, Медного всадника, летящего ввысь.
      Войдя к себе, Радищев бросил шляпу и плащ заспанному слуге, подошёл к буфету, выпил залпом большой стакан вина, потом прошёл в кабинет и зажёг свечи в настольном канделябре.
      Неожиданное волнение охватило его. Он вынул из стола рукопись «Путешествия из Петербурга в Москву» с разрешительной надписью Рылеева, схватил перо, перечеркнул всю последнюю главу и вместо неё сделал новый заголовок: «Слово о Ломоносове». Он улыбнулся, глаза его радостно сияли, из-под пера летели строки: «Не столп, воздвигнутый над тлением, сохранит память твою в дальнейшее потомство…»

18
НЕТ, МЫ НЕ ОДИНОКИ!.

      Бригадир и конногвардеец Иван Герасимович Рахманинов жил в одном из особняков недалеко от Английской набережной. Радищев шёл, задумчиво посматривая по сторонам.
      Был тихий вечер. Красноватый отблеск заката играл на ровной речной глади. Застывшая тёмная масса воды улеглась в огромном русле Невы. Множество богато убранных лодок и шлюпок плыло по реке. Слышались всплеск ударявшихся по воде вёсел, длинных и коротких, пение, обрывки музыки. Проплыла похожая на гондолу разукрашенная шлюпка князя Юсупова. Двенадцать гребцов были одеты в шитые серебром вишнёвые куртки и шляпы с дорогими перьями. На носу её стоял в широкой шляпе и плаще человек, напевая итальянскую мелодию и аккомпанируя себе на гитаре со множеством ленточек. Несколько кавалеров, смотревших в лорнеты на соседние лодки, и дам в высоких шляпах с искусственными цветами слушали певца.
      «Что им война, эти бед не ведают Да, видимо, и судьба отечества не очень их беспокоит», – подумал Радищев.
      По набережной к дворцу Нарышкина, откуда доносились мощные звуки рогового оркестра, проносились кареты. Некоторые из них были запряжены цугом шестёркой лошадей. На них тряслись в расшитых позументом куртках и ярких головных уборах маленькие форейторы, привязанные ремнями к лошадям во избежание падения. Пролетела золочёная, с зеркальными стёклами и гербами карета графини Брюс. На запятках её стояли арап и турок в огромных чалмах и цветных жакетах, широких красных поясах и белых шароварах. Прасковья Александровна, кивнув Радищеву, с любопытством проследила за ним взором. Радищев повернул в сторону Биржи. Здесь был рынок заморских товаров. С утра и до ночи предприимчивые капитаны и матросы продавали попугаев, обезьян, раковины, ароматические масла, цветистые шали, ковры и оружие из индийских и африканских колоний. Худые негры уныло сидели, скрестив ноги. Предприимчивые капитаны продавали их под видом «отдачи в услужение» в богатые дома. Радищев с отвращением отвернулся, видя, как какой-то толстый провинциальный помещик, окружённый женой и детьми, бесцеремонно ощупывал маленького чёрного мальчика и под конец даже открыл ему рот, чтобы посмотреть зубы. Он повернул назад.
      Особняк Рахманинова был довольно обширен. Внизу в нём помещались типография и редакция «Утренних часов» и «Почты духов», в бельэтаже были комнаты хозяина, а в боковых флигелях жили служащие.
      Высокий представительный швейцар, узнав Радищева, приветливо распахнул двери, помог снять плащ, принял шляпу и попросил пожаловать в верхние апартаменты. Поднявшись по широкой лестнице, покрытой ковром и уставленной цветами, Радищев через небольшую приёмную залу прошёл в библиотеку и здесь задержался у большой гравюры, изображавшей Вольтера в колпаке и халате вставшим поутру и диктующим своему секретарю. Множество книг Вольтера, изданных на разных языках и в разных странах, стояло на полках. Здесь же находились и выпущенные Рахманиновым «философические, аллегорические и критические сочинения» и «политическое завещание» Вольтера, комплекты «Утренних часов» и сатирического журнала «Почта духов». Из библиотеки дверь в кабинет хозяина была полуоткрыта. В широком кожаном кресле сидел дворецкий Прохор Иванович, пожилой бритый человек в парике, камзоле, шёлковых чулках и чёрных туфлях с пряжками, и, держа в руках большую серебряную табакерку – подарок хозяина, говорил стоявшему перед ним представительному слуге в сером кафтане с белыми костяными пуговицами:
      – По прибытии в имение надлежит тебе наблюдать, чтобы между лакеями и другими доместиками никакого дезордиру не было, наипаче же смотреть, чтобы все домовные были во всякой учтивости к приходящим, не только к высшим персонам, но и к нижним. Если потребно будет, то прикажешь и посечь кого-нибудь, однако не для разрушения человечества, а единственно в поправление от распутства и лени. Токмо тайно от барина – Иван Герасимович сего не любит.
      Прохор Иванович взял понюшку табаку, нюхнул, попробовал чихнуть – не вышло. Радищев наблюдал за ним с любопытством. Дворецкий, обтеревшись шёлковым фуляром, продолжал:
      – Засим выберешь повара. Он должен быть человек в деле своём искусный и господам верный. Искусство же своё он показывает в составлении сытных и смачных похлёбок и подливок, также варении и жарении разных рыб, дворовых птиц и всякой дичины, в разных мороженых, а также и в приготовлении пастетов и сладких пирогов…
      Прохор Иванович задумался.
      – Ну и далее следить ты должен, чтобы все вообще слуги были веселы, проворны и услужливы, никаких трудов не щадили и, к чему обязались, без огорчения исполняли. Особливо же наблюдай, чтобы, служа господам за столом, лакеи делали сие с приличием, бессуетливо, с пониманием, подавая блюда, ходили неслышной поступью, выгибая локти фертом.
      Радищев не выдержал, шагнул в кабинет.
      – Да вы тут, Прохор Иванович, целую лекцию читаете, как из человека стать лакеем.
      Прохор Иванович встал, с достоинством поклонился.
      – Я, Александр Николаевич, обучаю Петрушку, коего его превосходительство, Иван Герасимович, пожаловали дворецким в Казанку…
      Радищев покачал головой:
      – Да, в наше время наука, как угождать господам, куда многие другие науки превзошла. Иван Герасимович не скоро будет?
      Прохор Иванович, склонив голову, внимательно выслушал Радищева, посмотрел на большие английские часы.
      – С минуты на минуту должны прибыть… Пока не угодно ли выпить стакан бургундского и просмотреть куранты … – И он бесшумной походкой подошёл к круглому столу, пододвинул кресло, снял с полки и положил несколько заграничных и русских газет и журналов, потом вынул из особого шкафчика в углу тёмную, покрытую плесенью бутылку и бокал, поставил их на стол и, сопровождаемый Петрушкой, которому было лет пятьдесят, удалился.
      Радищев открыл было последний номер «Почты духов, или Учёной, нравственной и критической переписки арабского философа Маликульмука с водяными, воздушными и подземными духами», как послышались шаги и в кабинет вошёл хозяин, Иван Герасимович Рахманинов, в военном кафтане и высоких сапогах, сопровождаемый человеком весьма примечательной наружности. Гость был среднего роста, несмотря на молодость, довольно тучен, одет в просторный кафтан с белым шейным платком, мягкие сапоги с кисточками облекали его полные ноги. Массивная, тяжёлая, величавая голова казалась неподвижной. Только проницательные глаза под нависшими бровями да редкая усмешка оживляли это широкое лицо. Он кивнул головой Радищеву и тяжело уселся в кресле.
      Хозяин, поздоровавшись с гостем, тотчас крикнул Прохора Ивановича.
      – Тебе, Иван Андреевич, поросёнка под хреном?
      Крылов посмотрел на него не то приветливо, не то насмешливо.
      – Пожалуй…
      Через несколько минут появился столик, уставленный закусками и бутылками.
      – Знаете, Иван Герасимович, – сказал Радищев, закладывая салфетку за воротник, – ежечасно приходится убеждаться, что все усилия дворян направлены к одному: как за счёт угнетаемых ими крестьян устроить жизнь свою наиболее приятной – одеваться богаче, есть слаще, разводить для собственного удовольствия породистых лошадей и собак, окружать себя множеством слуг для того, чтобы самим не делать ничего. Их не трогает ни война, ни всеобщее разорение. Как только они не могут понять, что вечно так продолжаться не может…
      – Вкусно поесть – не грех, – заметил Рахманинов, ловя вилкой белый маринованный гриб на тарелке, – и не все помещики полагают, что крепостная зависимость будет длиться века. Теперь передовое дворянство, ещё недавно верившее императрице, всё более приходит к мысли, что следует изменить образ правления и покончить с рабским состоянием крестьян. Императрица это знает и берёт свои меры. Известно мне, что сия обожательница и ученица Вольтера намерена вовсе запретить издание его сочинений в России и отменить прежний закон о вольных типографиях. У нас стали бояться всякого живого слова. Недавно встречаю я генерала Александра Николаевича Самойлова. «А что, спрашивает, Иван Герасимович, не слышали ли вы, говорят, Яков Борисович Княжнин новую пьесу написал – „Вадим Новгородский“, где восхваляется республиканский образ правления». – «Не слышал». – «Так вот пьеса написана противу целости законной власти царей». – «Странно, ведь Княжнин – автор „Дидоны“ и „Рослава“. Генерал посмотрел на меня пристально и махнул рукой: „Ныне такое время сумнигельное, всё в шатании, сыновья первейших русских вельмож в Париже в якобинские клубы ходят“, – и пошёл дальше.
      Рахманинов засмеялся, видимо, представляя себе расстроенное лицо Самойлова, и добавил:
      – Нет, ныне мы не одиноки.
      – Да, поборников свободы становится всё больше, – подтвердил Радищев, – однако что же вы намерены делать, если царица действительно запретит ваши издания и повелит закрыть частные типографии?
      Рахманинов задумался.
      – Перевезу типографию в своё имение в Тамбовскую губернию и буду продолжать печатать книги без цензуры. Известно ли вам, что сейчас большинство дворовых в Санкт-Петербурге покупают и читают книги и журналы, что многие из них читают Вольтера и Дидерота и что никогда печатный станок не имел той силы в России, как сейчас… Сим отчасти мы обязаны Николаю Ивановичу Новикову.
      Крылов неожиданно зашевелился и засопел. Его небольшие карие глаза под нависшими бровями светились умом, спокойный низкий голос придавал словам особую убедительность.
      – Однако, друзья мои, надо бы писать не для разночинцев и грамотных дворовых людей, а для всего народа, так, чтобы один мог читать десяткам других и чтобы прочитанное было всем понятно. Для того следует изменить язык и форму сатиры нашей. Притчи, басни, сказки наподобие народных нужны… Мы более привыкли между собой дискутировать, а в том потребность проходит, ныне уже с народом надо говорить…
      Радищев с восхищением посмотрел на Крылова.
      – Вы правы, Иван Андреевич, будем надеяться, что мы беседу с народом начнём, а потомки наши её продолжат. Будем также учиться у народа чистоте его языка, чистоте его нравов, его трудолюбию и честности…
      Рахманинов откинулся в кресле, потом дотронулся до руки Радищева:
      – Подумайте, как жадно молодёжь наша ждёт нового слова. Княжнин рассказывал мне, что на одном из уроков своих в шляхетском дворянском корпусе предложил он ученику прочесть стихотворение Державина, какое ему более нравится. Ученик встал и прочёл переложение восемьдесят первого псалма, то самое, про которое императрица говорила, что он французскими якобинцами перефразирован и поётся на улицах против Людовика Шестнадцатого Как же можно думать, что наша деятельность проходит бесследно. Нет, мы не одиноки!..
      Крылов пошевелился в кресле:
      – Ранее писатели и поэты, даже такие, как Ломоносов и Державин, обращались к царям, им посвящали оды и всё приписывали их доблести. Ныне следует обратиться к народу. Ибо он есть сила и основа нашего государства.
      – Итак, – сказал Радищев, поднимая бокал, – пускай другие раболепствуют власти, мы воспоём песнь свободе и обществу…
 
      Храповицкий любил на ночь выпить. Державин, бывший одно время с ним в ссоре, говорил про него: «К нощи закладывает за воротник основательно».
      Теперь, спустившись к себе вниз – по военному времени он часто ночевал во дворце, – толстяк вытащил из потайного места тетрадь и записал в дневник:
      «Мая 3-го сам король, разбив Слизова, требует сдачи Фридрихсгама. Неспокойство. Суматоха. Граф Безбородко не спал с 4-го часа ночи. После обеда известие, что король снял десант, но суда его стоят на рейде далее пушечного с крепости выстрела. Салтыков в Выборге. Нассау не едет без канонерских лодок».
      После этого спрятал дневник, вынул из шкафа штоф, большую стопку и закуску и принялся за работу. Одолев полштофа и очистив все тарелки, Храповицкий спрятал посуду и дёрнул за шнурок звонка.
      Вошёл его старый слуга Матвей и критическим взглядом осмотрел барина. Так как барин пил тайком ото всех, то слуга за долгую службу свою один мог безошибочно определить, какая была выпита порция. Теперь, удостоверившись, что барин «готов», он так же молча раздел его и уложил в постель. Не прошло и нескольких минут, как густой храп зазвучал в комнате. Тогда Матвей так же молча подошёл к шкафу, вылил из штофа остаток водки в бокал, выпил, брезгливо поморщившись, понюхал корочку хлеба и, захлопнув дверцу, с достоинством удалился.
      Спать, однако, Храповицкому пришлось недолго. Сначала ему снилось, что огромный швед стреляет в него из пушки. Самое удивительное в этом было то, что он не только после этого остался жив, но и пушка продолжала стрелять.
      «Когда же это кончится?» – подумал Храповицкий и проснулся. Но пушка продолжала стрелять, и от неё, казалось, сотрясались стены тёмной комнаты. Толстяк схватился за голову. В мыслях был туман, во рту – сухость, в ушах – звон. В этот момент в комнату ворвался Матвей, потерявший всякую важность, босой, в ночном белье и со свечой в руках:
      – Её величество требуют вас сейчас же к себе!
      Храповицкий бессмысленными глазами посмотрел на слугу и прохрипел:
      – Воды на голову!
      Матвей принёс большой таз и ведро воды. Храповицкий подставил голову, потом, приведя себя кое-как в порядок, с опухшими глазами поднялся наверх.
      Он вошёл в большую общую залу. В дальнем конце её, у дверей, ведших в тронную, неподвижно стояли часовые – два офицера-кавалергарда в кирасах, касках и с обнажёнными палашами. Из тронной был ход в «бриллиантовую комнату», за ней начинались интимные покои императрицы. В зале было почти темно. Только несколько свечей горели в стенных бра, освещая лица кавалергардов и их стальные клинки.
      Продолжая чувствовать лёгкое головокружение, толстяк нетвёрдыми шагами шёл по зале, но вдруг сердце у него забилось и волосы зашевелились на голове. Он увидел явственно высокий дуб и на нём сидящего павлина. Птица распустила свой пышный хвост и стала поворачиваться во все стороны. Сидевший пониже её петух захлопал крыльями и закричал «кукареку». Выдвинувшаяся вперёд сова стала вращать огненными круглыми глазами и застучала лапой по ветке. В это время заиграла музыка и у подножия дуба стали выскакивать римские и арабские цифры. Тогда только Храповицкий понял, что это огромные часы «Павлин», присланные светлейшим Екатерине и собранные главным механикусом Академии наук и изобретателем Иваном Петровичем Кулибиным. Наконец музыка смолкла, цифры исчезли, птица успокоилась, и статс-секретарь, встряхнув головой, поплёлся дальше.
      Ни в кабинете, ни в туалетной императрицы не было. Он робко постучался в спальню и вошёл. В огромной комнате перед смятой постелью, над которой висел гигантский балдахин, в капоте и непричёсанная, из угла в угол металась Екатерина. Храповицкий впервые её застал в таком виде и отметил, что Екатерина не так-то уж плоха для своего возраста.
      Императрица плакала, глаза её распухли от слёз, но слёзы эти были вовсе не от страха, а от злости.
      – Вы слышите? – крикнула императрица, махнув рукой по направлению к окнам.
      – Слышу, – ответил Храповицкий уныло, – стреляют пушки…
      Стёкла звенели, ужасающая, близкая канонада сотрясала воздух. В домах зажигались огни. Весь Петербург проснулся, не понимая, в чём дело.
      – Только что получено известие, – сказала Екатерина, – шведский король высадился с десантом на Берёзовых островах. С ним тридцать три судна. Наш гребной флот под командой Круза отстреливается, но, кажется, разбит. Одна надежда на Чичагова…
      Она всхлипнула, разорвала платок.
      – Эх, если бы не турки, сидел бы у меня Густав Третий где-нибудь в Пустозёрске или Соль-Вычегодске. Ну что же… Я давно думала разбить Петербург по кварталам, собрать мещан и народ, они шведов камнями закидают…
      – Надеюсь, что до этого дело не дойдёт, – мрачно заметил Храповицкий, чувствуя страшную головную боль.
      – Что с добровольной дружиной, которую набирала дума противу шведов?
      – Насколько известно, Радищеву с некоторыми членами думы удалось набрать дружину, экипировать и обучить до трёх с половиной тысяч людей разного звания и несколько десятков офицеров, ранее ушедших в отставку.
      – Поутру поедете в думу, узнаете, где сия дружина. А пока садитесь, – сказала Екатерина, – пишите. – Осмотрела себя в зеркале и добавила с улыбкой: – Надеюсь, вы меня извините за этот маленький беспорядок? Брюсу всю гвардию направить на подводах к графу Салтыкову. В Петербурге оставить одну полицию. Салтыкову без замедления выбросить сии десанты в море. Чичагову пошлите предписание взять этих дураков – принца Нассау и Круза – под свою команду, атаковать и разбить шведский флот…
      Пока Храповицкий записывал повеления, Екатерина взяла табакерку, посмотрела на миниатюру Буше, вделанную в её крышку, понюхала табаку, улыбнулась и сказала в пространство:
      – Ничего, я двадцать пять лет слышу пустые пушки…
      Вернувшись к себе и отправив повеления, Храповицкий снял кафтан, камзол и туфли, завалился на кровать и приказал Матвею разбудить себя через два часа.
      Когда начало светать, Матвей, войдя в комнату, увидел барина лежащим на кровати на спине с раскрытым ртом. Толстяк храпел так, что Матвей только покачал головой, глядя, на него.
      He так-то легко было его разбудить. Наконец Храповицкий открыл глаза, вздохнул и сел, осматриваясь кругом, как будто впервые попал к себе в комнату.
      Неожиданно где-то ударили пушки, и во всём здании снова зазвенели стёкла.
      – Опять, – сказал толстяк, отыскал очки на столике и посмотрел на Матвея.
      Тот молчал.
      Храповицкий вспомнил о поручении – надо было в это серое, хмурое утро ехать в думу.
      «И чего я ей сдался? – думал он. – Есть штаб, главнокомандующий, адъютантов полон дворец, так вот, попался под руку ночью и получил повеление».
      Он посмотрел в окно: орудийная стрельба не утихала, «И вот теперь могу погибнуть от шальной пули или снаряда», – подумал он.
      Он глядел на Матвея. Ему показалось, что тот читает его мысли. Толстяк разозлился и заорал:
      – Чего смотришь, дурак? Принеси умыться, вели запрягать, подай водку и горячий крендель…
      Матвей молча принёс таз и кувшин, полил барину на руки, развернул полотенце и ушёл. Минут через десять он вернулся, неся на подносе зелёный штоф с анисовой водкой и румяный большой крендель. Толстяк выпил, закусил – глаза его просветлели.
      – Где достал?
      – На кухне, – отвечал Матвей, прикидывая глазом, сколько осталось в штофе.
      Когда Храповицкий появился на заднем крыльце дворца, серый рысак, запряжённый в дрожки, нетерпеливо перебирал ногами. Едва толстяк сел, конь понёс крупной рысью.
      Улицы были пустынны. Кое-где на углах попадались будочники, вооружённые мушкетами, или партии конных драгун. У въезда на Думскую площадь его остановил патруль. Трое дружинников, одетых в старые кафтаны, с ружьями наперевес, приблизились к экипажу.
      – Кто таков? – спросил старший, инвалид в треуголке, кафтане, при шпаге, без левой руки, с медалью «За Кагул» на груди.
      – С повелением от ея величества в городскую думу.
      – Экипажи пускать не велено, далее пройдёте пешком, – сказал инвалид.
      Толстяк приказал кучеру ждать и направился к думе. Но у подъезда он наткнулся на другого часового-дружинника. Этот, видимо, был из мастеровых. Увидев толстого, хорошо одетого барина, он немедленно взял ружьё на изготовку.
      – Стой, куда идёшь?
      – В думу, по велению ея величества.
      – Не велено никого пропускать.
      – У меня есть именное повеление, – сказал Храповицкий и сделал шаг вперёд.
      – Стой, заколю! – и дружинник с такой яростью направил на Храповицкого штык, что у толстяка от страха на лице выступил пот.
      В это время из-за угла показалось отделение дружины, человек в двадцать, под командой древнего поручика в треуголке и зелёном преображенском кафтане. Поручик, старый, худой, носатый, держался весьма бодро и, видимо, когда-то служил под командой Миниха, потому что и он сам, и его отделение выкидывали ноги, не сгибая колен, и маршировали на прусский манер.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43