Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Романовы. Династия в романах - Екатерина I

ModernLib.Net / Сахаров А. / Екатерина I - Чтение (стр. 44)
Автор: Сахаров А.
Жанр:
Серия: Романовы. Династия в романах

 

 


      – Её величеству пустили кровь, – объявил вице-канцлер сурово. – Теперь почивает.
      Судорожно раскрыл рот, обнажив жёлтые зубы с провалом посередине, чихнул, прибавил многозначительно:
      – Сон есть отличный медикамент.
      Эка премурость! Проворен вице-канцлер, успел ведь наведаться во дворец. Немощный-то…
      – А доктор что говорит?
      – Ничего. Прогнозис дать не может, курирует первый раз эта пациент… её величество.
      – А леченье одно, от всех болезней. Повадились врачи кровь пускать, качают ровно воду. И этот, берлинский…
      Натура у Катрин здоровая, однако не ведаем мы ни дня, ни часа. Вдруг, упаси Бог, скоропостижно… Опять свара из-за наследства, как тогда…
      Перо, выпавшее из руки царя, ломкий след на бумаге. «Отдайте всё…». Кому?
      Светлейший выжимал улыбку, встречая. Входили насупленные, озабоченные, дурная весть быстро бежит.
      – Слыхал, князюшка?
      – Бог милостив, уповаем.
      Удар гонга, приглашающий к трапезе. При виде пирогов и паштетов – громадных, несравненных – вельможество оживилось. Расселись, кто-то, пренебрегая лопаточкой, пальцами влез… Людей за двумя столами нехватка, праздных мест, пожалуй, треть. Не бывало такого в день рожденья, давно не бывало…
      Из-за бури? А может, обманывает Остерман? Плохо царице? К ней кинулись? Толпятся в Зимнем?
      Как тогда…
      – С мыслью о нашей матушке…
      Здравицу произнёс сбивчиво. Долгоруковы – отец и сын – уставились на него, мешали, завистники. Бассевич горбится над едой, словно коршун, а рядом стул пустой, для герцога… Расстались на сей вечер, событие редкое. Толстого нет, афронт показал старый камрат. Он-то уж верно в Зимнем.
      Заключить тост пособил Геракл. Осенило вдруг мраморное сияние.
      – Мы у ног её, матушки нашей… Рабы её… Даже сильнейший из смертных…
      Залпом проглотил романею, царский напиток, налил себе ещё. Заговорил Остерман. Ему первому, по должности в государстве, славить новорождённого.
      – Рыцарь, не ведающий страха… Восхитивший мир…
      Хор пропел «многая лета», загремели салюты, обрывая посвист ветра. Для чего порох жечь? Всё бессмысленно… Лица стали незнакомыми, тяжёлая мгла опустилась на них. Хвалят, изощряются, лицемеры … речи доносились обрывками, искромсанные ножами, дребезжаньем посуды.
      Туманилось в глазах у Данилыча, возникала, заслоняя жующих, рука самодержицы, бледная, дрожащая, рука умирающей. Судорожно выводит подпись. Без него…
      Он отрезан на этом острове – от неё, от гвардии… Упустил… Сам виноват – не к спеху, мол, время подскажет. Положился на всегдашнюю свою удачу, на войско, способное вмешаться в экстренном случае. Мигнёт камратам, скомандуют… Но много ли их осталось? Бутурлин поведёт полк – куда только? Толстой изменил… Сдаётся, скрипит перо, громко, нещадно, перекрывая гомон в зале, всхлипы оркестра, лай собак, сцепившихся из-за кости. Свершилось… Анна на троне, ликуют голштинцы. Гибель…
      Смахнул видение оглушительный залп – ближайшей батареи, что у пристани. Лакеи разносили десерты. Данилыч надкусил яблоко – тьфу, кислое! В восемь часов вспыхнула иллюминация – вензеля на крышах княжеского бурга, на домовой церкви. «Некоторые господа разъехались», – записал секретарь с явным разочарованием.
      «В 9 ч. был фейрверк, а в 10 ч. разъехались все» – необычно рано, при потешных огнях, опасаясь кромешной тьмы и бури. «Его светлость, раздевшись, изволил сидеть в Ореховой».
      Наедине с Неразлучным…
      Скрылся от Дарьи, бегавшей по пятам, – лопотала без умолку, даже ладонью пыталась разгладить чело супруга. Дверь за собой захлопнул, запер. Здесь убежище, источник живительный…
      Лик Петра. Счастливец, в юной своей поре, в голландской гавани, мореход перед дальним рейсом в среде друзей… Потом хлебнёт горестей, скажет – всяк человек ложь. Воистину ложь. Злосчастное застолье мельтешило неотвязно – жёлтые зубы Остермана, напускное его бесстрастье, Бассевич, подавшийся к Долгорукову, – выпытывал что-то вкрадчиво. Интриган, соглядатай… Гербы высочайшей фамилии на пустых креслах, мерцающие издевательски. Веселье… Ох, веселье, хоть залейся слезами!
      Горохов протомил жестоко, лишь под конец торжества подал весть – доктор Рауш отбыл к себе, опасность миновала. Не первый приступ такого рода, а ему-то внове. Крепка ещё амазонка… Напугал эскулап, напугал, светило берлинское…
      Но испуг глубоко вонзился. Воображалось – стёкла на той стороне зачернил траур. Тело усопшей ещё не остыло – голштинцы ликуют. И все злыдни, завистники возрадовались – конец Меншикову. Обречён яко мученик христианский в клетке со львами.
 
      Золотятся окна, жива Катрин, пронесло…
      Покой надолго ли определён? Неделю ждать, месяц, час? Пора поспешать – верно, фатер? Прости, Алексашка твой, херценскинд , прикоснётся мужицкими лапами к самому сокровенному, к священному… Возьмёт на себя распоряженье троном. Небывалое в гистории дело, да век-то, видишь, фатер, ныне бесчестный.
      Наблюдать за царицей денно и нощно. Внушать ей… Завещанье иметь наготове. Собственные сомненья – а они сбивали с толку – вон из головы, чтобы и тени их не было. Рассчитать до мелочи, на каких условиях возможно отдать престол Петру Второму, сыну изменника.
      Ладони вспотели, деревянные морды подлокотников, сжатые крепко, намокли. Данилыч вытер руки об халат, ворсистая мягкая ткань успокаивала. Часы пробили одиннадцать. Данилыч не слышал: поле предстоящих баталий раскинулось перед ним. Нева роптала, волны долбили берег гулко, пушечно.
      «Его светлость лёг спать в двенадцать часов». Перед этим босой, в сорочке ещё раз невольно кинул взгляд через чёрный провал реки. Дворец безмятежно сливался с ночью.
 
      Эльза прятала вино, чуть не дралась с госпожой. Болезнь отступала. Но спальня три дня была на замке, князь напрасно просил и требовал. Чертовки-фрейлины высовывались, казали язык, да ещё фисгармония, терзаемая нещадно, издевалась тоже.
      «Малый мороз, туман, потом подул тёплый воздух». Исцеление царицы ускорилось.
      – Свят, свят! – воскликнул Данилыч, входя. – Воскресла молодка.
      И впрямь отбросила несколько лет. Опять принимает, нежась на подушках, благоуханная, нарумяненная. У кровати кувшин с вином, дьявольский соблазн.
      – Разобью, вот те крест! Доктора отошлю, пошто зря кормить.
      – Фатти сердитый?
      Надулась, однако в глазах смешки. О ком она? Про какого отца? Князь намеревался развить атаку, но замолчал, смутившись.
      – Мария плачет, да? Я виноватая, я отняла поляка.
      Тьфу, из ума вон! Что верно, то верно, отбила жениха у Машки, молодого Сапегу, побаловалась, а теперь дала отставку.
      – Невелик урон, – отрезал Данилыч.
      – Эй! Другой есть?
      Изогнула стан, смеясь беззвучно, грудь лезет вон из лёгкого шлафрока. Вишь, гран кокетт! Свела разговор в сторону, к пустяку.
      – Слезы одной не стоит жених. Ты о себе подумай! Поубавь жажду. Задурят ведь хмельную голову.
      Обиделась, вскинула брови.
      – Кто мне дурит?
      – Шаркают тут, около… Толстой ноет, хвост поджавши. Съест его Петрушка… Пустое это, неужто веришь? История старая, быльём поросло.
      Ещё недавно Данилыч так же твердил себе – быльём поросло, мальчишка едва ли станет мстить за отца, разве настроит кто… Так на то воспитатели. Подтрунивал над Толстым – совестлив больно, Пётр Андреич! Ну, сыскал в Италии изменника Алексея, доставил царю. Каяться, что ли? Ты же слуга царский.
      – Притворщик он, матушка. Я-то его насквозь вижу, из одного котелка хлебали. При чём Петрушка? Толстой хоть кому присягнёт, хоть Вельзевулу, лишь бы мне наперекор. И Дивьер, и Бутурлин… Дурят голову, дурят тебе, дщери твоей дурят…
      – Эй, Александр! – оборвала самодержица, посуровела. – Ты плохой человек.
      – Спасибо, матушка! Плохой, так уйду я, ослобони! На покой пора… Врачи говорят – чахотка, а здесь её в сырости не одолеть.
      Хитрит Данилыч, сей хвори не оказалось. Подозрение было, медики мяли его, выстукивали. Чахотка – звучит зловеще, добрая душа содрогнётся.
      – Подамся на Украину, виноград разведу. Коли я нехорош…
      – Плохой, – повторила царица жёстко. – Грубый человек. Зачем Анну ругал?
      – Помилуй, матушка, терпенье иссякло! Все свидетели – отреклась от престола, как выходила замуж. Давши слово – держись, милая! Ты голштинская, чай, довольно тебе.
      – Нет… не поедет с ним…
      – Муж есть муж, куда его денешь?
      Екатерина смотрела в сторону, отчуждённо.
      – Она… Петлю накинет…
      Сказала глухо, словно сковав рыдания, так несвойственные царице, ратной подруге Петра. Данилыч, снисходя к сантиментам женским, изобразил сострадание.
      – Не повезло Аннушке! Смириться надо…
      Напомнил о пользе общей, каковая – учил государь – превыше благ приватных, будь ты холоп или суверен. Подробнее нарисовал невзгоды, кои постигнут Россию, самое царицу, если трон унаследует Анна.
      – За гвардию я не поручусь, уволь, матушка. Бунт будет, кровавый бунт. В народе ненависть против голштинцев. Втолкуй Анне. Да что – нешто в Сибирь ссылают? Коль город-то какой! Чистота, просвещенье! Анна в Голштинии, Елизавета, даст Бог, в Любеке – авантаж-то нашей державе! Твой супруг в небесах возрадуется.
      Речь текла без запинки, впадая в русло привычной риторики князя, и не сразу заметил он, что царицу, похоже, больше занимает гобелен на стене, похищение сабинянок.
      Молчит упорно.
      – Матушка, да я бы не докучал тебе… Пошто жёваное жевать! Рабутин пронюхает, цесаря всполошит.
      Уместно вложить ноту отчаяния. Рухнет союз с цесарем, рухнет из-за Анны. Турки нападут. Тогда и англичане на нас… Шевельнулась.
      – Гонишь ты Анну.
      – Мамушка! Я гоню?
      – Гонишь, гонишь!
      – Грех тебе… Пускай живёт. В Голштинии нам герцог нужен, а она как хо…
      Прервала на полслове.
      – Уходи, Александр. Я ещё жить хочу.
      Данилыч ушёл, негодуя. Послушна была и вот – схватило её, настроили. Спина, тяжёлый литой локоть, выставленный защитно, сцена разбоя на стене – преследовали его.
      Гобелен, присланный государыне из Парижа, свеж, сплетение обнажённых тел неистовое. Одна сабинянка повергнута в ужас, другая, уронив покровы, уже обнимает победителя. Какую мораль извлекает её величество из сей картины, почти непристойной? Искушает мужчину, допущенного в спальню. Данилыч научен искать во всяком художестве поученье, а то и призыв.
      Будь он плотски соединён с царицей, возможно, было бы проще с ней. Впрочем, поймёшь её разве? Баба ведь…
      Анна поревёт да и войдёт в разум.
      Светлейший сошёл в барку, поехал к портным, которые шьют новую униформу лакеям и пажам двора. Екатерина тем временем кликнула Эльзу и Анну Крамер:
      – Он хочет моей смерти. Да, да, он коварный человек! Написать завещание – это значит ложиться в гроб. Петер никогда не хотел.
      – Суеверие, Кэтхен.
      Дочь пастора неуступчива – единый Бог отмерил годы бытия земного, в тайну сию проникнуть нам не дано.
      Анна – широкая в кости, медлительная – судит практически. Уповая на Вседержителя, устроить дела заранее – акт добродетельный.
      – Иначе свара в доме, брат на брата. Помню, у нас… Староста мясников скончался скоропостижно, а его сыновья… Ах, госпожа ведь знает…
      – Эй, уволь! – Царица выдавила усмешку – Богатый был староста? У меня наследство богаче. Ты права, Аннеле, свара, смертоубийство. Но староста умер, ему всё равно, а, девочки? Пока был живой, сыновья в рот смотрели папе. Так и мне… Пускай смотрят.
      Торжествующий вид самодержицы показывал – решение окончательно.
      Двумя днями позднее Горохов выспросил фрейлину Крамер. Вручил мзду, занёс разговор в секретный рапорт, слово в слово.
 
      Данилыч не кривил душой, убеждая Екатерину, – лишь сгущал краски устрашения ради. Кто более близок к гвардейцам, к матросам? Что им Анна? Детей у них не крестит, холодна, вскинет голову с накрученной французской башней – и мимо. Царевна Несмеяна… Женская власть на Руси непривычна, супруга Петра исключение. Царевичу присягнут охотно, к тому же с надеждой избавиться от иноземцев.
      Император Карл о своём интересе даёт понять ясно устами Рабутина. Посол всё более пленяется княжеской кухней, Ореховой комнатой, где витает дух великого суверена, где есть некое таинственное амбре, столь благоприятное для бесед конфиденциальных.
      – Поделитесь, мой принц! Ваш повар… Что он проделал с мясом?
      – Угадайте!
      – Пытаюсь… Ощущение бесподобное, райское, уникальное. Кусок тает на языке, вкус… Затрудняюсь определить. Все пряности мира…
      Приступать сразу к делу после столь утончённого наслаждения было бы невежливо, да хозяин и не торопит. Он тоже, откинувшись в кресле, поглаживает живот, радушно смеётся.
      – Со всего мира? Помилуйте, экселенц, две-три приправы! Так и быть, скажу. Мясо, конечно, самое лучшее. Во-первых, обмазать мёдом. Рецепт наших предков. Мёд смешан с перцем, заметьте! Малость обжарить, затем опять той же смесью и жарить с луком, да почаще поливать красным уксусом.
      – Красным? Уксус, мёд… Поразительно! Кстати, в Козелле у бывшей владелицы кухня была высокого класса. Но вы… О, при вас город станет столицей гастрономии!
      – А Вена, экселенц? Подозреваю, ей Козел конкурент нежелательный.
      – Нет, нет, ошибаетесь! – засмеялся Рабутин. – Вы заждались, друг мой, процедуры тянутся и, кроме того… Между нами… В Вену проникли слухи… Безусловно, её величество вольна поступать, как ей угодно, но царевич не чужой императору, и естественно… Он обеспокоен.
      Светлейший подался вперёд, он даже протёр глаза, вскинул брови, выражая крайнее изумление.
      – Мы дали повод? Какой же?
      Темнит посол. Не слухи, а собственные его писания достигли императора. Чего наплёл? Пусть выскажется.
      – Я сам в недоумении, мой принц. Возможно, мы информированы неверно. Дай Бог, если только слухи! Его величество чрезвычайно симпатизирует царевичу. Отстранение его как наследника осложнит наши отношения. Осложнит во многом. Я говорил Остерману… На вас, мой принц, император рассчитывает особенно.
      – Весьма польщён, экселенц.
      – Это не всё. Слышно, её величество остановила свой выбор на дочери. Весьма неприятно… Голштиния усилится до такой степени, что… может стать опасной для нас. Император весьма озабочен.
      – Так что вы хотите от меня, экселенц?
      Вопрос риторический, понятно же чего. Светлейший готовил эффект. Приосанился, расправил плечи.
      – Заботы его величества – это и мои заботы. Мы союзники. Говорите, говорите!
      – Равновесие в германских землях легко нарушить. Нрав Карла Фридриха непредсказуем. Он кукла в руках Бассевича, человека, скажем… весьма непостоянного.
      Жестом владыки обвёл Данилыч Ореховую комнату, будто тронный зал свой.
      – Пока я здесь, – он выдержал паузу, – Карл Фридрих ничего не посмеет… Я не дам ему ни одного солдата, ни в Петербурге, ни в Голштинии. Доложите от меня его императорскому величеству! А касательно царевича… Он есть прямой, законный наследник, это неизменно.
      – Рад слышать от вас. Именно от вас… Так вы сказали, жаркое обмазано мёдом?
      Сузил заплывшие глазки, о деле будто забыл, рабутинская манера. Краткость ответа смутила. Что прямой, законный, – давно известно.
      – В умеренной дозе, экселенц. Да, наследник. Но он ещё очень молод. Для вас не новость – её величество вправе назвать преемника, не считаясь со степенью родства. Любого из фамилии, способнейшего… Мудрый указ покойного монарха.
      Вот тебе перцу, – подумал князь. Чересчур обнадёжить – продешевить. Морщится дипломат, действительно горького хватил.
      – Значит, всё-таки… Слухи, выходит, имеют почву. Однако, если вы употребите старание…
      – Увы, я не могу продиктовать ей завещание. Я намекнул однажды… Она ответила весьма гневно, что умирать не собирается. Дай Бог ей многих лет жизни.
      – Многие лета, – подхватил посол. – Ах, как вспомню!.. Я был в ужасе… Счастье, что при ней оказался Рауш. Иначе… Кто знает, мой друг, все мы смертны.
      Грустно потупился. Затем, словно очнувшись:
      – Его императорское величество желает добра России. И вам лично, принц. Случись непоправимое, он не хотел бы видеть Карла Фридриха… в качестве регента при малолетнем царе.
      – А кого хотел бы?
      – Скажу вам прямо. Вас, мой друг. Он полагает – вы сумеете обуздать герцога. Только вы… Сохраните стабильность в России. Интерес также и наш, мой принц.
      Регент… У Данилыча перехватило дыхание. Сколько раз мысленно произносилось… Правитель, что ли? Не то, не то… Регент – звучит как песня, как победный марш. Регентом был во Франции герцог Филипп Орлеанский, десять лет властвовал безо всяких тайных советов, вельможи пикнуть не смели, самодержцем был, по сути…
      – Ценю бесконечно… Польщён чрезвычайно…
      Ликование, распиравшее его, сдерживал изо всей мочи.
      Регент… Услышал заветное. Глас судьбы… Подмывало обнять, расцеловать троекратно милого улыбающегося пророка.
      – Мёд, перец, – Рабутин откинулся. – Ах, да – и уксус. Ваш повар чудо. Он покажет моему Леонарду. А фазаны, которых мы ели на обрученье вашей дочери… Простите моё любопытство, вы отвергли Сапегу? Это правда?
      – Да, неудачно сложилось… Жених повёл себя по-мальчишески. Между нами…
      – Разумеется, мой принц. Но это для всех очевидно. Никто вас не осуждает Что ж, вы расстались с поляком, так обратите вниманье на Вену!
      Данилыч пробормотал благодарность. Регент, регент… Приятство цесаря многое значит.
      – Или кто-то уже на примете? – улыбка посла стала лукавой. – О, пардон! Я нахально вторгаюсь в семейные тайны.
      Цесарю любопытно и это?
      – Невеста свободна, – сказал Данилыч, и дипломат, подняв руки, изобразил восторг.
      – Оповестите громче, на всю Европу! Принцесса Мария очаровательна. Для неё Гименей не поскупится, клянусь вам. Она украсит ваш герб.
      Встал довольный, румяный, отяжелевший. В прохладных сенях, проводив его, князь ощутил приторность. Сладок сегодня Рабутин, сам мёдом мажет. Политика есть обман. Однако, входя к Дарье, сказал с порога:
      – Бог Гименей кланяется.
      – Чего?
      Фыркнул, увидев, как всполошилась она, поняла.
      – Рабутин, Рабутин… Машку сватает.
      – Кого же?
      – Принца, герцога, кому честь окажем. Лакея, что ли, нам предлагают?
      – Экой ты! – княгиня в отчаянии опустила руки, встала перед супругом возмущённо. – Скалишь зубы… Плакать надо. Тень на фамилию пала, ужель невдомёк?
      – Пустое, мы не виновные.
      – Люди-то что говорят? Колечко обратно берут, да оно с царапиной. Так же и честь. А ты – принц, принц… Короля ещё…
      Слов более нет, застыла.
      – Ну, голубушка, раскручинилась… Наша-то и короля достойна. Поверь мне!
 
      Царица осмотрела палаты, пристроенные к Зимнему, и столь была довольна, что в тот же день переехала. Угодил Александр. Мебель менять не изволила – старая привычна, удобна. Тот же столик возле кровати, кувшин с венгерским, глиняные латышские кружки. Здорова она, прочь докторов, лекарства! Новоселье справила с фрейлинами, напоила их допьяна, Эльза еле усидела за фисгармонией, путала духовное и светское. Музыка, смех, лай собачонок раздавались из спальни до полуночи.
      И царевичу надо угодить.
      Раскормленный увалень, каким он был недавно, сбавлял жирок, вытягивался, обещая стать высоким, стройным юношей, увы, похожим на отца. Трудно Данилычу проникнуться к нему симпатией. Отрок с князем неразговорчив, скован. Питает нежность к сестре Наталье – младшенькой, но влекут и старшие по возрасту – озорница царевна Елизавета, которая бегает с ним взапуски в парке, возится, щекочет, двадцатилетний Иван Долгорукий, балбес, выпивоха. Втянул Петрушку в забаву охотничью.
      На уроках инфант непоседлив, науки чисельные, физические ему скучны, любит историю – особенно военную, успехи преважные в языках – говорит по-немецки, немного по-французски, штурмует латынь – родную речь Юлия Цезаря. Один из воспитателей, фехтовальщик, оказался френологом – ощупывал голову царевича, бугры, на ней и впадины.
      – Характер упрямый, но нестабильный, порывистый, некоторые признаки деспота и сластолюбца.
      Новые детские покои в Зимнем готовы. Светлейший, вводя туда, твёрдо взял Петрушу за руку. Пожатие первого вельможи… Правую руку инфанта держала Наталья, притихшая. Попятилась – огромная львиная морда оскалила пасть.
      – Глупая, – сказал отрок ласково и как бы извиняясь перед светлейшим. Сообразил, нагнулся к коробу, вынул крашеный деревянный шар. Попал метко, прямо на язык зверя, пасть захлопнулась.
      Игрушек, забавных кунштюков множество. Данилыч протянул духовое ружьё, Петрушка хмыкнул.
      – Я умею из настоящего…
      Понравился кегельбан, ярко раскрашенный, кегли чуть не в рост ему. Эй, сразимся! Брат и сестра принялись кидать – неуклюжи оба, мало сноровки. Хохотали, Петрушка к светлейшему потеплел. Девочку восхитил большой – по плечо ей – голландский дом с откидным фасадом – в любую комнату сунься, покачай колыбель с младенцем, переставь по-своему всё, что тут накопил хозяин – толстяк в клетчатой куртке, с длинной трубкой в зубах.
      – Ну, чего не хватает?
      Спрашивал Данилыч, как чародей, создавший сей дивный мир и могущий прибавить плезиров – только пожелай. К зиме катальная горка будет – из окна во двор, коньки имеются. Уже морозы схватывали Неву, близилось единоборство сезонов, конец переправам, и князь загодя вселился в Зимний – один, без женщин. С ним секретари, адъютанты, из дома взял портреты августейших особ, шахматы, столовое серебро, сервизы парадной посуды с гербами. Апартаменты примыкают к Царицыным.
      – Матушка! Дыханье твоё хочу слышать.
      Настроена Катрин безоблачно, окрепла, природный румянец на щеках вопреки погоде. Однако свою парсуну, написанную французом Натье десять лет назад, сняла – поблекла ведь та баба-ягодка.
      Сапега от постели отставлен, верно, не дозрел мальчик для амуров с ней. Во дворце – чин камергерский, жалованье… Вернула прежнего таланта – Левенвольде. Он старше поляка и князю мил – свой человек.
      Как уберечь её от злых интриганов? Теперь поменьше народу толчётся во дворце. Бывало, Бутурлин приводил к ней гвардейцев с жёнами, чтобы крестила детей, – князь отсоветовал, хлопотно. И сам Бутурлин не вхож более. Светлейший уговорил принимать только членов Тайного совета, и то по надобностям чрезвычайным.
      – К чему тебе, матушка, утруждать себя. Болезни отчего приключаются? От беспокойства. Апоплексия вдруг ударит…
      На Совет она не появляется. Занята, неможется, – сообщает светлейший. Он-то по-прежнему идёт без доклада, в любое время, обязательно перед собранием и после, с бумагами. Она подписывает, не дослушав.
      – Сон плохой был.
      – Объелась, матушка.
      – Александр, ты невежа. Отпеванье было. У Троицы.
      – Наоборот понимай! К хорошему… Государь толковал этак.
      – Ах, нет, нет, Александр. Вот тут, – прижала руку к груди, – стесненье, спазм. Не можно дышать. Конец приходит.
      – Тьфу, типун тебе на язык!
      – Типун?
      – Сто лет тебе жить. Давай вот о чём… Скоро твой день рожденья. Приказывай! Сколько персон зовёшь? Поменьше бы тратить, в казне-то ветер свищет.
      Прожект у Данилыча в папке. Вытащил для приличия – замахала. На твоё усмотренье, мол.
      Сюжеты обычные, с Марсом, с Нептуном – как же без них! Новое бы показать…
      Блеснула мысль и поначалу ошеломила дерзостью. Эх, была не была!
 
      «Столп с короной, на нём молодой человек с глобусом и циркулем и другой рукой держит канат от столба к якорю, который погружён в землю…»
      Так пером канцеляриста описана фигура, задуманная светлейшим для иллюминации. Корона обозначает августейший ранг стройного юноши, столб – возвышение его, якорь – уготованное будущее. Кто разумеет язык символов, – а их отполыхало немало над Петербургом, – тот догадается. Глобуса изрядную часть занимает Российская империя, инфант с циркулем созидателя её унаследует.
      Два чиновника – Василий Корчмин и Григорий Скорняков-Писарев – составили план иллюминации подробный. Оторопь их брала. Возражать губернатору, однако, стеснялись.
      Нарисует сцены художник, мастер потешных огней соорудит макеты, нанижет просмолённые фитили. Посол Рабутин распознает среди аллегорий личность царевича. Усмотрит в сём спектакле гарантию, доложит императору.
      Вышло иначе…
      Скорняков-Писарев потерял покой. Монаршего утверждения нет, видать, своевольно затеял Меншиков. При живой государыне показывает преемника. С чего это? Ведь сам отстранял царевича. Григорий Григорьевич отнюдь не желает присягать сыну изменника – причины имеет важные.
      В феврале 1718 года он был послан в Суздаль главным следователем. Царь проведал о наглых поступках Евдокии и приказал разузнать, отчего не пострижена в монашество, кто позволил являться народу, именуя себя царицей. Изъять у ослушницы и её фаворитов письма, потатчиков арестовать. Всё то слуга царский исполнил. Евдокию перевели потом в другой монастырь, с режимом строгим. А в июне того же года в Петербург доставили Алексея, и в Тайную канцелярию, учреждённую царём, вошли Толстой, Бутурлин, Ушаков и он – Скорняков-Писарев. Стереть бы прошлое, испепелить… Допрашивал беглеца, был в застенке, указывал палачу – помучить, облить холодной водой, опять помучить…
      Маялся Григорий несколько дней. Донести на Меншикова? Бог весть как обернётся… Идти к царице страшно, да и не примет она. А примет, так сочтёт за клевету, выставит вон. Больно она доверилась князю. Вот Петра Андреича она выслушает. Член Верховного совета, старейший из вельмож – только он способен противостоять Меншикову.
      Постучался к Толстому в сумерках. Беседовали шёпотом, в домовой часовне, Григорий клялся, крестясь на икону:
      – Истинная правда, отсохни язык, коли вру!
      Мерцала одна свеча, граф от неё запалил дюжину, вглядывался в неурочного визитёра. Передвигался кряхтя, тёр поясницу.
      – Мне-то не след мешаться, в мои-то годы. Подальше бы от суеты сует, в отчие Палестины.
      – И я седой. Да топор и седую башку оттяпает. Спустят Евдокию… Ровно аспида с цепи… Казала мне зубы. Попадись ей!
      – Неужто сожрёт? Авось Бог не выдаст.
      – Господь видит, Пётр Андреич, а суд-то свой изречёт не скоро.
      – Ох, почём знать! Не стало царя, и порядка не стало. Ноне всяк яму роет ближнему. Ветрище-то, Григорий! Ишь, воет! Шёл бы ты… Поздно ведь.
      – Светлейший всем нам роет. Спихнёт и затопчет. Так мне, что ли, челом бить царице? Хоть замолви ей, а то прогонят в шею.
      – Ладно, попробую Меня не впутывай!
      Застонал, скрючился – подагра ломает. Свечи полыхали тревожно, остерегали Григория. Рисковое дело, стоит ли? Снаружи свистела первая вьюга, снег словно песок – твёрдый, жалящий. Григорий с малых лет находил в непогоде прелесть. Вливает отчаянность.
      К самодержице он проник. Говорил волнуясь, взахлёб. Брови её дрогнули, осерчала как будто. На него или на Меншикова? Спросил бы, да немота сковала. Терзался потом.
      Шесть вечеров подряд в честь дня рождения императрицы горела иллюминация – на Зимнем, на палатах княжеских, герцогских, на домах горожан. Толпы на набережных кричали в восторге, глохли от залпов. Григория трясла лихорадка. Роковая фигура не возникала. Проглядел, может быть? Нет, никто не видел.
      Ура! Победа…
      Данилыч же кулаки сжимал, видя пустоту в парсунах, выстроченных холодным огнём. Злило его ревущее людское множество. Ещё накануне торжеств появился Горохов. Противно шепелявил в усы. Утром от вице-губернатора Фаминицына подтвержденье – да, запретила царица.
      Кто ей донёс?
      Занемог светлейший – до того расстроила. Но лежать недосуг. Пресечь вражеские козни немедля.
      Катрин невинной прикинулась – отчего беснуется Александр? Какая фигура? Царевича? Да при чём он? Речи не было.
      – Вспомни, матушка!
      Наморщила лоб, улыбаясь при этом. Веселились – вот и всё, что смог вытянуть.
      – Отшибло память?
      – Не мучь меня, Александр!
      Надувала губы, глаза закатывала – комедиальное действо.
      – Ох, матушка! Всё равно разыщу мерзавца. Мне гадят, и тебе ведь тоже.
      Дознаться было просто – фрейлина Крамер углядела визит Скорнякова-Писарева, выведала и то, что пробраться ему помог Толстой.
      Ну погодите, злыдни!
      Злорадствуют, поди… Дьявол с ними, повременить. Спугнёшь, забьются в норы, окуражутся – коготки расправят. Тогда и остричь…
 
      И царице ни слова больше – будто забыто мелкое. Данилыч волчком крутится – опять на носу праздник, день кавалерский, святого Андрея.
      Морозы лихие, Неву сковало. Утром 30 ноября князь облачился в парадное, но по-военному, кафтан цветов гвардейских, синий с красными отворотами, шпага в алмазах – дар великого государя. Самодержица – в амазонское поверх душегреи. По бокам кареты, спотыкаясь, зачёрпывая башмаками снег, – дворцовые чины, позади – отряд кавалергардов, за ними красный с гербом возок светлейшего, водружённый на полозья. По-прежнему место князя в процессии вельмож первое. Всю площадь у Троицы заполнил санный поезд вельмож. В храме после литургии царица воздела Андреевский крест на цыплячью шею княжича Любекского, юного жениха Елизаветы, на посла Рабутина, на царевича. Петруша зарделся от гордости, дал потрогать сестре.
      – Желаю вам, ваше высочество, носить с честью, – почёл нужным сказать Данилыч.
      За обедом следил пристально, делал знаки инфанту. Небрежен, бросил кость на скатерть, кидался хлебными корками, норовя попасть в Сашку Меншикова. Веселились, танцевали.
      Через каждые две-три страницы пишет секретарь это слово – «веселились», хотя вид у князя с похмелья жалкий. Глотает рассол, парится в мыльне, сутками не выходит из дома. А царице неймётся – опять плезир затевает.
      Омфала, Омфала…
      Негаданно, в неурочный час – военная тревога, горнисты её величества под окном, дуют что есть мочи. Забавляется амазонка. Ладно, всегда есть чем угостить, в поварне туша на вертеле. Превозмогая вялость в членах, мигрень в голове, усаживал Данилыч императрицу, хохочущих фрейлин и камергеров. Вспомнился флорентийский мрамор. Наконец-то оказия сделать сюрприз, и, пожалуй, кстати.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52