– Я-то тут при чём? – спросил он.
– Веди себя, мой друг, впредь иначе, умей сдерживаться! – наставительно пояснил Черемзин. – Ты думаешь, я не видел вчера истории с кувшином мёда?
– Какой истории с кувшином? – спросил упавшим голосом Волконский, отлично понимая, про что говорит ему.
– Ты знаешь! – ответил Черемзин. – Неужели ты думаешь, никто не заметил, что ты совсем влюблён в Бестужеву?
Эти слова: «влюблён в Бестужеву», до того показались Волконскому низменными и пошлыми в сравнении с тем чувством, которое он испытывал теперь, что кровь с силою прилила ему в голову, и злоба сдавила горло.
– Вздор, неправда! – крикнул он. – Никто не смеет говорить так! По какому праву?
Черемзин пожал плечами.
Волконский несколько раз нервно прошёлся.
– Я повторяю тебе, что это – вздор, – заговорил он более спокойным голосом, – этого не может быть.
– Отчего же не может быть? Напротив, это вполне просто и естественно. Мы все, кажется влюблены тут в неё, только ты, должно быть, серьёзнее других… потому что Аграфена Петровна…
– Ну?.. – перебил Волконский.
– Кажется, сама к тебе очень… расположена, – проговорил Черемзин, как бы подыскивая подходящее выражение.
– Как? И это говорят? – воскликнул Никита Фёдорович, чувствуя, будто пол начинает колыхаться под его ногами, и вся комната вертится.
– Да ведь она ни к кому из нас так не относится…
– Вздор, вздор! – крикнул опять Волконский. – Ничего этого нет… это невозможно.
– Ну, сознайся, голубчик: ты не влюблён?
– Нет.
– И не заметил, что она именно тебя позвала вчера налить ей мёду?
– Нет, не заметил.
– И вполне к ней равнодушен?
Дальше Волконский лгать не мог.
– Да что ж это? Допрос, что ли? – спросил он… – Тебе какое дело?
– А, видишь ли, я должен сообщить тебе одно известие, которое тебе может быть неприятно, если наши предположения справедливы.
– Какое известие? – испугался Никита Фёдорович.
– Да ведь ты говоришь, что это – неправда, значит пугаться нечего.
– Какое же известие? Говори, не тяни, ради Бога!
– Из Петербурга пришёл указ…
– Обо мне? – спросил Волконский, побледнев.
– Да. Велят тебе ехать дальше. Отсюда, должно быть, донесли, что ты здесь загостился вопреки царскому приказанию.
– Господи! – мог только выговорить Никита Фёдорович и закрыл лицо руками.
– Да чего же ты? Ведь даже за твоё ослушание на тебя не сердятся… поезжай! – успокоительным тоном проговорил Черемзин.
Князь Никита только рукою махнул.
– Ну, как же ты не влюблён? Ну, как же? – смеясь, начал опять Черемзин. – Да успокойся! Я лишь поймать тебя хотел; никакого указа нет… всё это я рассказал так только, чтобы ты попался.
Никита Фёдорович отнял руки от лица. Его испуг и ужас были так сильны, что он готов был даже простить теперь Черемзина за то, что тот солгал ему, лишь бы его известие оказалось неправдой.
– Да ты теперь врёшь или прежде соврал? – спросил он, едва приходя в себя.
– Прежде, прежде соврал; право, никакого указа нет. Напротив, могу сообщить тебе даже приятную новость: у входа в замок я встретил Бестужева; он приезжал сюда приглашать герцогиню к себе на бал двадцать девятого и позвал тоже меня с тобою. Желаю, голубчик, успеха; советую танцевать польский с Аграфеной Петровной, и будь уверен, что я попусту болтать ничего не стану, – заключил Черемзин, подходя к Волконскому и дружески кладя ему руки на плечи.
VI
БАЛ
В день бала в доме Бестужева работа кипела с утра. В саду настилали пол для танцев, строили помост для музыкантов и готовили иллюминацию. В залах расставлялись столы для угощений, среди которых должна была появиться модная новинка – лимонад. В маленькой гостиной у Бестужевой стучали молотками и ползали немцы-рабочие, спешившие к сроку околотить мебель новою материей.
– И зачем ты это затеяла? – сердился Пётр Михайлович, приходя к дочери. – Не поспеют они.
– Поспеют, – успокаивала Аграфена Петровна. Она сидела перед зеркалом, в белом пудермантеле, терпеливо отдав свою голову в распоряжение Розы, которая причёсывала её с помощью служанок.
– А ты не ошиблась, Роза? У герцогини будет платье именно такое, жёлтое?
– Я принесла моей госпоже даже образчик. Госпожа может быть спокойна.
Лицо Аграфены Петровны было весело и по-прежнему оживилось. Она, казалось, так была в духе сегодня, что даже не сердилась на обычную медлительность Розы, с которою та устраивала сложную причёску. Правда, на этот раз причёска ей особенно удавалась и шла лицу Аграфены Петровны.
Роза, как художник, любуясь своим произведением, не торопилась. Наконец, она вплела поверх высоко взбитых волос Аграфены Петровны несколько крупных зёрен жемчуга, и причёска была готова.
Аграфена Петровна встала. Белая короткая юбка высоко открывала её маленькие ножки, обутые уже по-бальному – в светло-голубые атласные туфельки и такие же шёлковые чулки, присланные ей недавно из Ганновера братом; он же прислал ей светло-голубую материю, лёгкую и мягкую, из которой было сшито сегодня её платье с длинным королевским шлейфом.
Пётр Михайлович уже несколько раз подходил к дверям уборной дочери и торопил её.
– Всё уже готово, – говорил он, – сейчас гости начнут съезжаться, пора.
Аграфена Петровна тем не менее не спешила. Платье уже было надето на ней. Две горничные возились со шнуровкой. Роза осматривала и поправляла складки.
– Настоящая княгиня! – проговорила она, сложив руки и смотря на свою госпожу.
– Что? – переспросила Аграфена Петровна.
– Eine Furstin, eine Furstin!
– повторила Роза. – Иначе и быть не может.
Аграфена Петровна прищурилась, и самодовольная улыбка скользнула по её тонким губам. Она была довольна и нарядом, и собою, и сегодняшним днём.
Аграфена Петровна прошла через маленькую гостиную, которая теперь была уже заново обита, и направилась в зал, где начинали собираться гости. Она оглядела их и прежде всего заметила, что Волконский ещё не приезжал.
«Зачем я опять вспомнила именно о нём? – подумала она, стараясь отогнать от себя эту мысль. – А всё-таки его нет, – снова настойчиво пришло ей в голову. – Пустяки!» – решила она.
Волконский несколько опаздывал из-за Черемзина, с которым должен был ехать вместе из замка и который одевался слишком долго. Он причёсывался, душился, мазал голову какою-то особенной эссенцией и до того надоел князю Никите, что тот пригрозил, что уедет один; лишь тогда, наконец, Черемзин оторвался от зеркала.
Бал не начинали до приезда герцогини. Аграфена Петровна с дамами сидела в маленькой гостиной. Мужчины ходили по остальным комнатам в ожидании Анны Иоанновны.
Наконец суетливый дворецкий, ловко пробираясь между гостями, отыскал Петра Михайловича и предупредил его, что на углу показался экипаж герцогини. Бестужев пошёл встречать её на крыльцо.
Через несколько минут Анна Иоанновна в ярко-жёлтом пышном платье, нарочно сшитым для нынешнего дня и стоившем долгих расчётов и выгадываний, любезно отвечая на низкие поклоны расступившихся пред нею гостей, прошла через зал в гостиную, где ждала её Аграфена Петровна, которая, отговорившись болезнью, не пожелала встретить герцогиню у двери.
Бестужева стояла посреди своей маленькой гостиной прямая и гордая, с торжественной улыбкой на губах.
«Боже мой, как хороша!» – подумал про неё Волконский, подойдя к дверям вслед за герцогиней.
Анна Иоанновна вошла в гостиную твёрдою, решительною походкой, чуть потряхивая головою, с выражением: «Я знаю сама, что мне делать».
Аграфена Петровна и другие дамы низко поклонились ей. Она ответила кивком головы, осмотрелась кругом, и какой-то внезапный испуг выразился на её лице. Сначала она вдруг покраснела, потом побледнела, как полотно, и губы её дрогнули. А Бестужева нежным, вкрадчивым голосом говорила ей в это время:
– Милости просим, ваша светлость, не угодно ли сесть, вот кресло, вам здесь будет удобнее.
Роза оправдала доверие госпожи. Образчик, который она достала, был действительно от платья герцогини – и мебель гостиной оказалась обитой точь-в-точь от одного куска, тою же самою ярко-жёлтою материей, из которой было сшито её платье.
Неудержимая насмешка цвела кругом, на лицах всех дам. Столпившиеся у дверей мужчины тоже едва сдерживали смех, готовый вырваться у них, а в задних рядах смешливый толстенький барон вовсе не мог удержаться и фыркнул. Бестужев стоял бледный, не зная, что ему отвечать. Одна только Аграфена Петровна как будто ничего не замечала и наивно-участливо смотрела на герцогиню, страшно изменившуюся в лице и готовую упасть.
– Воды!.. воды!.. – послышался шёпот кругом. – Герцогине дурно… воды, скорее!
Принесли воду, хотели усадить Анну Иоанновну, но она, несмотря на свою дурноту, сверхъестественным усилием держалась на ногах, не желая сесть в «горевшее, как её платье, словно золото», ярко-жёлтое кресло гостиной. Под руки провели её до кареты, и она вне себя уехала домой, чтобы ни минуты больше не оставаться в доме Бестужева. Аграфена Петровна жестоко отомстила ей.
Едва успела уехать герцогиня, и провожавший её Бестужев не вернулся ещё в зал, как по приказанию молодой хозяйки грянули литавры и трубы, и гости попарно, в предшествии музыкантов, стали спускаться в сад, где должны были происходить танцы на устланной нарочно для этого деревянным полом площадке, украшенной кругом гирляндами, щитами и флагами.
Войдя на площадку, мужчины и дамы разделились. Нужно было выбрать «царицу бала».
– Аграфену Петровну, её, только её! – крикнул Никита Фёдорович, задыхаясь от волнения и блестя глазами, готовый, кажется, тут же уничтожить всякого, кто бы посмел возразить против этого.
– Ну, конечно, – подтвердил Черемзин, – кого же, как не её?
– Да, да, её… Аграфену Петровну! – говорили остальные, и бронзовый золочёный жезл и перчатки – обычные знаки достоинства «царицы бала» – были торжественно поднесены Бестужевой.
В самом деле она, нежная, милая, со своим жемчугом, лежавшим в её волосах в виде короны, выделялась из всех, точно царица.
Она сделала несколько шагов вперёд. Теперь ей следовало выбрать маршала.
Мужчины длинною вереницей стали подходить к ней. Первым подошёл какой-то немец, очень напыщенный, древнего рода и опустился на одно колено, смело протягивая руку к жезлу; Бестужева махнула перчаткой. Немец встал, обиделся и отошёл в сторону.
«Ну, конечно!» – подумал Волконский.
Он почему-то был очень спокоен. Ему казалось, и он не сомневался в этом, что жезл будет передан именно ему, Волконскому. Откуда явилась такая уверенность, он не мог дать себе отчёт, но оглядевшись, невольно почувствовал, что многие согласны с ним, и что, наверное, только он будет выбран маршалом.
За немцем следовал драгунский офицер, за офицером – опять немец, потом ещё кто-то, потом толстяк-барон, но Бестужева всем им махала перчаткой, и они удалялись в сторону с огорчённым лицом.
Наконец, очередь дошла до Никиты Фёдоровича. Он не теряя ещё своей уверенности, опустился на колено, тут только замечая, что ноги его дрожат. И вдруг всякая надежда оставила его.
«Нет, куда мне… не меня!» – говорил он себе, взглядывая на Бестужеву и испытывая неизъяснимое наслаждение стоять пред нею на коленах.
Аграфена Петровна лукаво, как бы в нерешимости, посмотрела ему прямо в глаза, и на её лице появилась совсем особенная улыбка, в которой отразилось всё счастье влюблённого в неё Волконского. Правая рука её, державшая жезл, чуть шевельнулась.
«Неужели? – с замиранием сердца подумал Волконский, но Бестужева махнула перчаткой, и свет померк в глазах Никиты Фёдоровича. – И откуда я это выдумал? – рассуждал он: – Откуда? Зачем ей меня… и, Господи! И зачем Черемзин говорил мне, что она… Нет! Нет, этого быть не может; нет, т е п е р ь уже всё кончено!»
Черемзин подошёл к «царице» сейчас же за Волконским. Никита Фёдорович видел, как он опустился на колено, как Аграфена Петровна протянула ему жезл, дала поцеловать свою руку и приложила два пальца к его щеке, исполняя старинный обряд посвящения в рыцари. Всё это было на его глазах.
Музыка заиграла польский. Торжествующий Черемзин, слегка покачиваясь всем корпусом и развевая полы своего богатого атласного кафтана, повёл Аграфену Петровну в первой паре в такт, под мерные звуки польского.
Волконский остался в числе немногих молодых людей, которым не хватило дам. Но он, разумеется, и не желал танцевать. Теперь уже ничто не нравилось ему здесь. Он твёрдо решил сейчас же уехать домой, как только кончится этот польский. Мало того, он был уверен, что завтра же уедет навсегда из Митавы, будет заниматься «делом» и ни за что не встретиться с Аграфеной Петровной. Пусть она веселится с Черемзиным, с кем угодно, но он, князь Никита, забудет её как можно скорее. Какое, собственно, было «дело», которым он собирался заняться, – он, разумеется, не знал хорошенько; но он был уверен, что то, что он сделает, будет очень важно и нужно. Ему по крайней мере казалось так.
Аграфена Петровна в это время, в паре с Черемзиным, уже два раза прошла мимо Волконского, и теперь, делая третий круг, снова приблизилась к нему. Она смотрела прямо на него с задорною, вызывающею улыбкой. Он опустил глаза, стараясь в свою очередь улыбнуться как можно равнодушнее и не глядеть на неё. Но Бестужева оставила руку Черемзина и протянула её Волконскому. Черемзин, как ни в чём не бывало, как будто он ничего не терял и не выигрывал, принял даму следующей пары и повёл её, по-прежнему покачиваясь и развевая полы кафтана. Никита Фёдорович пошёл впереди с царицей бала.
Он чувствовал в своей руке маленькую, тонкую руку Аграфены Петровны, и её прикосновение заставляло в нём сердце неудержимо биться, грудь его наполняло восторжённым трепетом, мысли путались и переходили наяву в какие-то чарующие, волшебные грёзы.
«Да ведь это – она, сама она, со мною рядом… Боже, как хорошо!.. Прелесть моя», – думал Волконский, напрасно стараясь держать прямо и ровно свою непослушную, дрожащую руку.
– Что с вами? – спросила Бестужева.
– Не знаю, – ответил Волконский, – почём я знаю…
Он, не теряя такта, ускорил шаг, но заговорил тише, так тихо, что Аграфена Петровна могла лишь догадываться о том, о чём он говорил, по движению его губ; и она догадывалась и понимала.
– А вы загостились в Митаве, – снова заговорила она. – Ведь вы проездом здесь?
– Не знаю… право, не знаю… Я знаю лишь одно, что никогда не уеду отсюда…
Она взглянула на него своими ясными, милыми глазами, как бы спрашивая этим взглядом: «Отчего?»
«Оттого, что я люблю тебя!» – чуть не вырвалось у князя Никиты, но он сдержал себя и, ничего не ответив, только глубоко вздохнул.
Аграфена Петровна улыбнулась и ниже опустила голову.
Пётр Михайлович Бестужев, проводив герцогиню, вернулся к гостям рассерженный. Он отлично понимал, что его дочь нарочно устроила себе торжество в заново обитой гостиной, и боялся, как бы это торжество не стоило ему многого, если взбешённая Анна Иоанновна напишет в Петербург жалобу. Он тревожился и сердился, но волей-неволей должен был при важных гостях сдерживать себя и не показывать вида, что недоволен чем-нибудь. Напротив, он старался быть как можно любезнее с оберратами, заставлял себя занять приятным разговором богатых баронов, мало-помалу разошёлся сам и, наконец, выпив стакан крепкого мёда, совсем развеселился.
В сад на террасу он вышел, улыбаясь и позабыв на время недавнюю неприятность. Со ступенек террасы была видна разукрашенная площадка, где происходили танцы, и веселье, царившее там, гром музыки и причудливая, но красивая, движущаяся пестрота толпы танцующих приятно поразили его. Воздух был насыщен ароматом цветов, чист и спокоен; деревья, точно на картине, стояли недвижимы и тихи.
Разглядывая танцующих, Бестужев сейчас же заметил среди них свою дочь, которая шла в первой паре. При виде её в нём снова проснулось недовольство её поступком с герцогинею, но он постарался сдержать себя.
«С кем это она?» – подумал он, стараясь рассмотреть, с кем танцует Аграфена Петровна, и, наконец, узнал Волконского.
По сияющему радостному лицу князя Никиты и в особенности по смущению дочери, которое не могло скрыться от отцовского глаза, Пётр Михайлович догадался, что между ними что-то происходит теперь, что и князь и его дочь не совсем равнодушно ходят в паре под звуки этого польского. И вдруг он вспомнил недавнюю охоту, и та тоже показалась ему подозрительною.
«Так вот оно что! – решил Бестужев. – Ну, хорошо, посмотрим…»
В нём закипели досада и гнев против дочери. Положим, он никогда не был приверженцем старых московских порядков: сына весьма охотно отдал на воспитание в Берлин и радовался, когда тот, окончив там курс, поступил на иностранную службу; сам он, наконец, служил за границей и, давно став европейским человеком, держал дочь свободно, вовсе не по-московски. Но теперь, когда на самом деле, видимо, происходило то, о чём он проповедовал так часто на словах, в нём невольно поднялось скрывшееся где-то на дне души чувство слепой отцовской власти над дочерью, и он возмутился её самостоятельностью, которую сам же допустил и которой не стеснял до сих пор. Он вспомнил свою женитьбу, вспомнил, как ещё сравнительно недавно девушка не смела смотреть даже на жениха, а не только на постороннего молодого человека – и вдруг его родная дочь вот так свободно разговаривает с приезжим князем Волконским, у них, быть может, решается что-нибудь, а он, отец, ничего не знает, и он большими, тяжёлыми шагами спустился с лестницы и направился к площадке.
В эту минуту как раз кончился польский, и пары с глубоким поклоном расходились в разные стороны.
Бестужев, сдвинув брови и сердито опустив углы губ, подозвал к себе дочь.
– Отчего ты танцуешь с Волконским? – спросил он, не скрывая своего гнева.
Аграфена Петровна удивлённо взглянула на него.
– Надо же с кем-нибудь танцевать, – ответила она, – для того и бал.
– Хорошо… Но больше ты не будешь танцевать с ним во весь вечер. Слышала?
– Я избрана царицей бала, – возразила с улыбкой Аграфена Петровна, – и здесь, по закону и обычаю, всё в моей власти: я могу делать всё, что хочу, и танцевать с кем угодно.
Она была права – обычай был действительно таков.
Пётр Михайлович ничего не мог сказать ей; его родительская власть здесь не имела силы.
– Чёрт возьми ваши обычаи и эти танцы! – процедил он сквозь зубы и на весь вечер остался уже молчаливый и неприветливый, с нетерпением ожидая, когда наконец разъедутся гости.
Черемзин, как маршал, распоряжавшийся танцами, велел играть менуэт и стал устраивать пары. Аграфена Петровна танцевала менуэт опять с Волконским.
VII
ОТЕЦ
Проводив последнего гостя, Бестужев, несмотря на поздний час, направился прямо в уборную дочери. Аграфена Петровна, утомлённая весельем этого дня, сидела у зеркала в большом мягком кресле, медля позвать своих служанок. Она желала остаться несколько минут теперь одна, сама с собою, после всего этого бального шума, пестроты, суетни и блеска. Она откинулась на спинку кресла и сидела так, не меняя положения и наслаждаясь тишиной и покоем.
Отец вошёл быстро, не постучав предварительно в дверь, и большими шагами приблизился к креслу.
Аграфена Петровна вздрогнула.
– Господи, как вы меня испугали! – проговорила она.
– Спасибо, Аграфена Петровна, зело тебе спасибо! – начал тот сердитым голосом. – Скажи, пожалуйста, что всё это значит?
Бестужева не была удивлена ни вопросом, ни вообще неудовольствием отца. Она знала заранее, что дело не обойдётся без серьёзного объяснения, но не ожидала того тона, которым говорил теперь Пётр Михайлович. Он никогда не обращался так с нею.
– Простите, батюшка, но сегодня я просто не могу говорить: я устала, нездоровится мне, завтра…
– Если я говорю, так не завтра, а сегодня! – резко перебил Бестужев. – Да изволь встать, когда говоришь с отцом! – вдруг крикнул он и отвернулся.
Аграфена Петровна испуганно подняла свои прекрасные, выразительные глаза на отца, недоумевая, что сделалось с ним, и тихо встала с кресла, опустив голову и покорно сложив руки, готовая слушать и подчиняться ему.
Эта её покорность, – напускная покорность, как воображал Бестужев, – только больше взбесила его. Он хотел, чтобы она лучше рассердилась, вспылила, расплакалась, наконец, хотя он терпеть не мог слёз, только бы она дала ему повод вылить, в потоке укоризненных слов, накипевшую в его груди злобу. Но она стояла пред ним, тихая и милая, в своём великолепном наряде, который удивительно шёл к ней.
– Извольте ж отвечать, сударыня! – проговорил, едва сдерживаясь, Пётр Михайлович.
– Да в чём же я виновата? – произнесла, вполне овладев собою, Аграфена Петровна.
– Мебель… мебель – это раз! – снова закричал Бестужев, раздражаясь уже резким звуком собственного голоса и в особенности тем, что не может сдержать гнев.
– Это – не более как случайность; почём же я могла знать, что это так выйдет?
– Знаю, всё это я знаю тоже, что не случайность… меня-то, матушка, не проведёшь!.. Ты вот тут думаешь о своём самолюбии, а мне приходится расплачиваться за это, – горячился Пётр Михайлович. – Что ты думаешь, о н а, – он произнёс это слово так, что было ясно, что он разумеет герцогиню, – не напишет теперь обо всём в Петербург, не станет жаловаться?.. Лёгкая штука – нечего сказать! И попомни моё слово, даром тебе эта мебель не пройдёт… Вот увидишь, когда-нибудь да вспомнится… отомстит она тебе!.. Ну, а затем Волконский…
– Что ж Волконский? – спросила вдруг Аграфена Петровна.
Бестужев остановился, подыскивая выражение, которое соответствовало бы тому, что он хотел сказать.
– Что у тебя с ним, а?
Она не ответила.
– Что у тебя было с ним? – повторил Пётр Михайлович.
– Решительно ничего… Что ж, я только танцевала… я могла сделать это. Тут не было ничего дурного…
Бестужев закусил губу…
– Ах, знаю я это всё! – повторил он:-Да ведь ты же понимаешь… ведь видишь, что он без ума от тебя…
– Если вы всё видите, так должны и об этом знать, – возразила она, пристально взглядывая на отца, ожидая, что он ответит.
– Та-ак! – протянул он. – А если, по-моему, и сама ты…
– Что я сама?.. Ну, это – неправда, неправда, ничего я сама… для меня Волконский решительно как все другие, – волновалась Аграфена Петровна, а в голове у неё мелькало в это время: «Господи! неужели заметно?.. неужели я в самом деле?.. да нет, нет!..» – Этого не может быть, – продолжала она вслух. – Кто вам сказал это? Или вы сами заметили?
– Это всё равно, но если это так, то я тебя предупреждаю, что этого никогда не будет, я не позволю. Слышишь? не позволю… Я тебе дам без отца, никогда не спросясь… замуж выходить!.. Ишь, выдумала… волю забрала! Так я сумею привести тебя на путь истинный!
И Бестужев, круто повернувшись, ушёл, застучав каблуками и не простившись с дочерью.
Аграфена Петровна долго оставалась пред зеркалом, так, как оставил её отец. Мысли с особенною, необычайною быстротою менялись в голове. Гнев отца, торжество над герцогиней, невыясненное до сих пор и вдруг получившее теперь точно какую-то определённую форму чувство к Волконскому, – всё это волновало её, тревожило, не давало успокоиться. Она забыла об усталости и чувствовала, что сон не придёт к ней… Грудь её точно была стеснена чем…
«Шнуровка, – пришло ей в голову, и она, подумав о своём наряде, оглядела себя в зеркало с ног до головы. – «Eine Furstin – настоящая княгиня», – вспомнила она слова Розы.
Аграфена Петровна позвала Розу, велела раздеть и подать свой широкий шёлковый шлумпер.
– Я ещё не лягу в постель, – пояснила она и, сев за свой маленький письменный стол, тщательно очинила перо и начала письмо к брату в Ганновер.
Она по-немецки писала ему о перемене в отце, об его вспышке и о том, что он вдруг выразил желание стать тираном её души в противность тому просвещению, которое столь свойственно всему роду Бестужевых. О Волконском, разумеется, в письме не было и речи. Да и не о нём теперь беспокоилась Аграфена Петровна. Ей важно было выяснить при помощи брата, неужели, если действительно она полюбит кого-нибудь, то отец может положить запрет на её свободную любовь, на лучшее чувство её души?
Анна Иоанновна в этот вечер тоже долго не ложилась спать и тоже писала. Она писала медленно, постоянно морщась и с неимоверным трудом обдумывая «штиль» своего письма. Вернувшись домой, она быстро скинула своё ярко-жёлтое платье и тут же подарила его камеристке, потом прогнала всех из комнаты и села писать прямо к дяде-государю. Она долго перечёркивала, переписывала и переделывала, но, составив, наконец, слёзную жалобу на Бестужева царю Петру, перечитала её и изорвала. Она положительно не могла написать так, как следовало. Все письма к государю сочинял ей сам Пётр Михайлович, и теперь некому было заменить его.
«Господи, что же делать мне?» – спрашивала себя Анна Иоанновна. – Матушке написать, она – моя единственная защитница, – решила она, и уже без помарок и перечёркиванья, написала многословное послание к царице Прасковье, в котором жаловалась на терпимые ею в Курляндии притеснения и просила, чтобы матушка умолила своего деверя-царя отозвать отсюда Бестужева. – Ну, Пётр Михайлович, посмотрите вы с вашей Аграфеной теперь! Уж я терплю-терплю, а потом добьюсь своего, посмотрим… Заговорите вы, как уберут вас отсюда!» – думала она, заранее радуясь тому, как «разжалуют» Бестужева, в чём она не сомневалась, надеясь, что государь ни в чём не откажет своей покорной золовке.
На другой же день Пётр Михайлович узнал, что герцогиня послала уже рано утром секретного гонца в Петербург с собственноручным письмом к матушке-царице Прасковье. Цель этого послания и содержание письма были ясны Бестужеву.
Когда он по обыкновению приехал к герцогине утром с докладом, та не приняла его. Дело выходило серьёзным, так как Анна Иоанновна, видимо, начала открытую борьбу, и Пётр Михайлович задумался, не зная на этот раз силы противника. На такой явный разрыв с ним герцогиня могла решиться, только заручившись твёрдою поддержкою в Петербурге, а Бестужев знал, что такая поддержка не невозможна для неё. Он выждал несколько дней, не одумается ли Анна Иоанновна и не пришлёт ли за ним; но она не присылала. Тогда он ещё раз попробовал явиться в замок, но его опять не приняли. Очевидно, герцогиня не боялась его.
Пётр Михайлович дома ходил сердитый, не в духе, упрекал дочь за случившееся, и его обхождение с нею совершенно изменилось. В обществе он старался казаться равнодушным и весёлым, но многие замечали, что это равнодушие и веселье служили только маскою для того беспокойства, от которого не был в силах отделаться Бестужев.
Анна Иоанновна, в ожидании ответа из Петербурга на своё послание, переехала жить в Вирцау, и – странное дело – митавский замок с отъездом хозяйки не только опустел, но, напротив, в нём проснулась жизнь. Население замка, не стесняемое теперь присутствием герцогини, оживилось, в саду появились гуляющие, на дворе показалась прислуга, в окнах дольше обыкновенного по вечерам блестели огни, и только покои герцогини темнели по-прежнему.
Волконский с утра выходил в сад, не боясь уже встречи с герцогиней, и подолгу гулял там со своею книжкой.
Он находился теперь в самом блаженном состоянии счастливого влюблённого и, наслаждаясь воспоминаниями бала, думал только об Аграфене Петровне и искал с ней встречи.
Черемзин рассказал ему, что на днях будет храмовый праздник в церкви Освальдского замка, где жил старый граф Отто, и что в этот день вся Митава бывает у него в гостях. Князь Никита сейчас же подумал, что, наверно, там будут Бестужевы и что хорошо было бы попасть туда, если это возможно.
Замок Освальд, расположенный недалеко от Митавы, вверх по реке Аа, на левом берегу, на небольшом холме, был основан в 1347 году рыцарем Ливонского ордена Освальдом и сохранил всё своё прежнее величие, несмотря на пронёсшиеся над его стенами века. Народное движение, реформация и, наконец, распадение ордена прошли для него бесследно, и в начале XVIII столетия живший там бездетный старец граф Отто – последний Освальд – оставался верным католиком и ревниво охранял свой замок от всякого новшества. Граф никого не принимал и сам не выходил за черту своих окопов. Народ про него рассказывал басни; говорили, что он – алхимик и чародей, а в Митаве считали его просто выжившим из ума сумасбродным стариком, хотя и отзывались о нём с уважением.
Замок со своими высокими стенами, рвами, башнями и бойницами, с подъёмным, гремевшим цепями мостом, имел снаружи странный, таинственный вид и казался необитаемым. Только в утренний час обедни из-за этих стен раздавались мерные удары колокола.
Старый граф жил у себя, как хотел, никому не мешая, и не позволял, чтобы мешали ему. Он рабски придерживался дедовских обычаев, завещанных ему отцом, на которого был очень похож своими причудами и странностями.
В обыкновенное время ворота замка никогда не растворялись для случайного посетителя или гостя. Раз только в год, в престольный праздник замковой церкви, эти ворота были отворены для всех желающих, и тогда всякий, кто хотел, – и знатный, и простолюдин – мог идти в гости к старому графу. Для народа устраивалось угощение на дворе, а благородных гостей провожали в столовый зал к графу.
Таким образом, попасть туда Волконскому было очень легко и возможно.
VIII
СТАРЫЙ ЗАМОК
– Да вставай, брат, вставай!.. Не то опоздаем, – будил давно умытый, причёсанный и почти одетый князь Никита лежавшего ещё в постели Черемзина.
– А-а-а, который час? – зевнул Черемзин.
– Скоро шесть…
Было ещё половина шестого утра, но Волконский нарочно сказал больше.
– Так рано ещё – успеем, – сонным голосом отозвался Черемзин и повернулся к стене.
– Ну что мне с тобой делать? – беспокоился Никита Фёдорович. – Где же мы успеем? Ты одеваться будешь полтора часа по меньшей мере… Да сам ты вчера говорил, что до Освальда час езды будет, значит, приедем туда в половине девятого, а нужно быть в восемь.