Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Алексей Михайлович

ModernLib.Net / Сахаров А. / Алексей Михайлович - Чтение (стр. 15)
Автор: Сахаров А.
Жанр:

 

 


Это было накануне обморока Фимы. Услышав из соседней горницы слова ужасные, он убежал тогда, даже не показавшись Барашевым, и решил, что больше к ним уже не вернется. Так что же ему было в том, что теперь предстояло в Сибирь ехать?! Чем хуже, тем лучше, только бы скорее и подальше отсюда! Он деятельно приготовлялся к отъезду и выказал доброе чувство, всеми мерами старался успокоить старика отца и вместе с Фимой и Пафнутьевной ухаживал за матерью.
      Срок, назначенный для отъезда Всеволодских, приближался. Страдания Настасьи Филипповны утихли, она по временам уже вставала с постели и довольно бодро ходила по горнице, только рассудок к ней не возвращался. По-прежнему говорила она непонятные речи, видела перед собою то, чего не было в действительности. То ей представлялось, что она у себя в деревне, и она отдавала приказания по хозяйству, то вдруг чудилось ей, что она едет во дворец к своей дочери-царице. Она называла Фиму государыней, целовала у нее руку и с важным видом толковала о боярах и боярынях, приезжавших к ней на поклон во дни кратковременного их счастья. И Фима, и Раф Родионович, и Андрей с нетерпением ждали отъезда. Теперешняя жизнь здесь, в Москве, была невыносима; скорее хотелось вырваться отсюда, хотелось дальней, хотя бы и мучительной, дороги; она все же поможет забыться. К тому же у всех мелькала надежда, что, быть может, новая обстановка благодетельно повлияет на Настасью Филипповну, вернет ей рассудок. Но не суждено было Всеволодским благополучно выехать — их подкараулила еще новая утрата.
      Хотя Пафнутьевна после переезда царской невесты из дворца и казалась довольно спокойной, хотя она всячески уговаривала Фиму и помогала ей ухаживать за матерью, эта бодрость и спокойствие старухи были только кажущимися. Никто не знал, какой удар она вынесла и чего он ей стоил. Она давно уже, не первый десяток лет, положила все свои силы в господ своих, а Фима была всегда ее заветным сокровищем. Она будто помолодела, будто возродилась, когда увидела свое ненаглядное дитятко на вершине земных почестей. Ведь она заранее прочила ей такую долю, верила, знала и ждала, когда все сомневались, — вот ее вера оправдалась — Фима будет царицей! Да что царицей! Фима будет счастлива. Старуха видела и чувствовала все, что произошло с Фимой, она поняла ее любовь к царю молодому… Ей оставалось только сохранить свое дитятко до заветного часу… а она не сохранила, не уберегла от злых людей… Ни одной минуты с тех пор не могла заснуть старуха, не могла проглотить куска хлеба. На людях крепилась, особливо перед Фимой, а как останется одна — зальется слезами, все себя винит, себя проклинает в несчастье Фимы. Такая жизнь не могла продолжаться, и без того уже дряхлый организм не выдержал. За три дня до предполагавшегося отъезда Пафнутьевна почувствовала приближение смерти. Когда она объявила об этом Рафу Родионовичу и Фиме, те не хотели ей верить, но пристальный взгляд на нее сказал им все.
      Послали скорее за священником. С полным сознанием и торжественностью исповедалась и приобщилась Пафнутьевна, а затем слабым голосом кликнула: «Фима!»
      Та подошла к ее постели.
      — Прости меня, моя золотая, не уберегла я тебя… погубила, — едва слышно прошептала старуха.
      Фима наклонилась к ней, хотела ее успокоить; но она уже была бездыханна. Горько, горько зарыдала Фима. Она не думала, что у нее может быть еще новое горе, которое так потрясет ее…
      Пришел наконец день отъезда; через час они тронутся. Вдруг дверь покоя, в котором находилась Фима, только что похоронившая Пафнутьевну, отворилась — и на пороге показался Суханов. Нетвердым шагом подошел он к Фиме. И вдруг из глаз его брызнули слезы, и он упал ей в ноги.
      — Митя! Господи, что с тобой?! — проговорила грустным голосом Фима.
      При виде старого друга и первого жениха она не испытала нового волнения, ни одно новое чувство, ни одна новая мысль не пробудились в ней — ей только жаль было смотреть на его бледное, исхудавшее лицо, ей тяжело было видеть эти его слезы.
      — Митя, не плачь, встань, что с тобой?
      Он поднялся на ноги и остановился перед нею, жадно в нее вглядываясь. Его слезы высохли, он стоял молча и только смотрел на нее.
      После всех мучений, после горя и отчаяния пришло-таки счастье. И это счастье заключалось в том только, чтобы ее видеть.
      — Фима! — прошептал он наконец. — Я свободен, я еду за вами.
      Она вздрогнула.
      — Зачем? Не надо! Нет, Боже сохрани тебя ехать… вернись к себе… забудь меня… я не то думала… о Господи… проклинай меня!… ненавидь меня… может, я точно преступница… может, за грехи мои несу наказание… но знай… знай — навсегда, на всю жизнь… что бы ни случилось со мною — я люблю его одного, отнятого у меня… люблю и буду любить до смерти!…
      Она взглянула на царское кольцо, которое никогда не снимала с пальца, подняла свою руку, как к святыне, прижалась губами к кольцу этому и горько, безнадежно заплакала.
      Дмитрий по-прежнему с любовью глядел на нее.
      — Я давно это знаю, — сказал он, — давно все понял. Зачем стану я проклинать тебя? Но вот я опять говорю тебе: позволь мне только всю жизнь быть близ тебя… позволь мне служить тебе по моим силам… Неужто откажешь мне в этом?… Я знаю доброту твою… Фима, взгляни на меня… пожалей меня хоть немного… не гони меня… не гони от себя, Фима!
      Она подняла глаза свои, увидела доброе, с детства близкое, с детства родное лицо. Она слабо махнула рукою и произнесла едва слышно:
      — Делай как знаешь, Митя… Награди тебя Господь за доброту твою…
      Через час Всеволодских вывезли из Москвы. Суханов с Провом в тот же день отправился в Касимов, устроил там дела свои и ранней весною уже нагонял Всеволодских по Сибирской дороге.

XVII

      Прошел год. Глубоко горевал государь; но молодость взяла свое — мало-помалу высохли сердечные слезы. Неудержимо, хоть и бессознательно, хотелось жизни и радости. Морозов изощрял весь свой разум, всю свою ловкость, чтобы удалять царя от печальных мыслей. Он тотчас же после высылки из Москвы Всеволодских почти насильно увез его на медвежью охоту. Он очень верно соображал, что эта любимая царская забава лучше всего рассеет его.
      Действительно, Алексей Михайлович при первой же облаве оживился. И прежде смелый и бесстрашный, теперь он даже с наслаждением страстным искал опасности, шел на зверя без оглядки. Но от всякой беды охраняли царя зоркие охотники. И одна облава сменялась другою.
      Пришла весна, а с нею и другие забавы — охоты соколиные да походы по подмосковным монастырям и вотчинам.
      Морозов был при царе неотлучно и уступал свое место только духовнику-протопопу. Оба они теперь решили, что пришло время напомнить Алексею Михайловичу о необходимости его скорой женитьбы. При первом же слове об этом царь заплакал и отвечал им, что он не может и подумать о таком деле, что судьба и злые люди отняли у него любимую невесту — и если нельзя ей вернуться, то другой он не хочет.
      Морозов и протопоп ничуть не смутились таким ответом — они его, конечно, ожидали — и продолжали свои увещания. Против их неопровержимых доказательств царю возражать было нечего, а насчет бедной Фимы они уверили его, что болезнь ее неизлечима и что о возвращении ее нечего и думать.
      Почти каждый день возвращались царские советники к этому разговору и кончили тем, что снова начали восхвалять красоту и добродетели Марьи Ильинишны Милославской. Долго крепился Алексей Михайлович, но наконец счел себя вынужденным дать согласие на объявление своей царской радости, то есть женитьбы.
      И опять, словно улей пчелиный, зажужжал и засуетился терем, и опять разгорелися страсти царедворцев. Но царедворцы, несмотря на все свои интриги, были теперь более, чем когда-либо, бессильны перед Морозовым. Он чуть было не погубил себя своею оплошностью при первом выборе царской невесты и теперь глядел в оба, был во всеоружии.
      Недогадливые бояре, узнав о том, что царь выбрал Марью Милославскую, поговаривали между собою: «Хитер Бориска, ловко устроил дело — породнить с государем близкого себе человека… Ну да еще посмотрим: Илью-то Милославского мы знаем — кто ему больше дает, тот и друг его, так мы-то, дружно взявшись, Илью еще, может, и перетянем на свою сторону…»
      Но вот, вслед за известием о царской женитьбе, по дворцу разнеслась и другая новость: Борис Иванович Морозов женится на младшей сестре будущей царицы, Анне Ильинишне, и свадьба его будет через десять дней после государевой. Бояре ударили себя по лбу, почесали затылки и грустно опустили головы. Они наконец поняли, что их дело проиграно окончательно, что им не приходится тягаться с Морозовым.
      Новая прекрасная невеста, новая «царевна» поселилась в покоях, где так недолго довелось погостить Фиме. Опять с тайною завистью и льстивыми речами кланялись красавице верховые боярыни, целовали и миловали ее царевны. И, может быть, среди суматохи этих шумных дней никому и на мысль не пришло вздохнуть по бедной касимовской невесте. Вздохнула по ней одна только дурка-шутиха Катеринка — вздохнула она, капнули из глаз ее черных горячие слезинки и тихо покатились по иссохшей щеке, смывая с нее белила да румяна. А потом тряхнула шутиха своей высокой кикой, зазвенела бубенчиками — и по всему терему промчался ее дикий хохот…
      «Царская радость» происходила в великой тишине и благолепии. Теперь уж сам Борис Иванович озаботился, чтобы не случилось какого-нибудь нового несчастья, измышленного его врагами. Теперь в тереме повсюду были «морозовские глаза и уши» — и он знал каждое слово, каждое движение своих противников.
      Пришел день венчания. Не струны и не трубы, как это бывало в прежние годы, раздавались во дворце кремлевском, а пение церковное. И сотворена была такая перемена по приказу благочестного и «тишайшего» государя.
      Наступил час вечерний. С обычными церемониями и обрядами отвели новобрачных в опочивальню. Оставшись наедине, они прежде всего упали на колени перед иконами и помолились; затем молодой государь в первый раз пристально всмотрелся в свою новую подругу. Он увидел нежное, прекрасное лицо с полуопущенными, стыдливо избегавшими его взглядов глазами. Роскошный, но неуклюжий наряд уже не скрывал пышно развившихся форм ее девственного тела…
      Шибко забилось сердце царя-юноши, новое чувство проникло в него, щеки зарделись румянцем, и страстным движением привлек он к себе невесту. Она вздрогнула, спрятала на груди его лицо свое. Горячими поцелуями осушил он сладкие девические слезы…
      Ночь глубокая. На богатом мягком ложе заснули новобрачные. Тих и крепок сон государыни Марьи Ильинишны; но царю не спится спокойно. Неведомо откуда налетела нежданная греза и растет самовластно… Фима… Фима! снова явилась она как живая, во всем блеске красоты своей несказанной, и первая любовь юная, со всеми своими заветными чарами, с блаженством и мукой, опять воскресла в душе юноши.
      «Фима желанная!» — шепчут его губы. И дальше, дальше несет его греза, и чудится ему страна суровая, далекая, вьюга и мороз лютый. И среди этого холодного мрака опять тот же милый образ… Она все так же прекрасна, но побледнели ее нежные щеки, померкли от слез горючих ее светлые очи… целует она перстень золотой, целует ширинку, царем подаренную, и опять плачет… До конца жизни безрадостной не расстанется она с ними и умрет верною первой и последней любви своей…
      Просыпается государь в тоске великой. С изумлением и страхом глядит вокруг себя. Рядом с ним молодая подруга; расплелись и черными змеями вьются ее косы по пуховой подушке, высоко поднимается грудь лебяжья белоснежная и ждет поцелуев…
      Но чужой и далекой кажется теперь государю эта навеки данная ему красавица. Не ее имя он шепчет, не по ней льются его слезы в тихую ночь «его государевой радости»…
 
      По историческим документам, относящимся к царствованию Алексея Михайловича, можно проследить дальнейшую судьбу Всеволодских. В 1649 году по царскому указу Раф Родионович был пожалован с Тюмени из опалы на воеводство в Верхотурье; но не прошло и года, как ему велено было снова вернуться в Тюмень и ждать там государева указа. Несчастный старик, однако, ничего не дождался — умер в 1652 году, и уже после его смерти пришел указ, чтобы быть ему в Тюмени воеводою.
      Затем сохранилась грамота от 17 июля 1653 года, в которой значится: «Рафову жену Всеволодского и детей ее, сына Андрея и дочь Ефимию, с людьми отпустить с Тюмени в Касимов, и быти ей и с детьми, и с людьми в касимовском уезде в дальней их деревне; а из деревни их к Москве и никуда не отпущать без государева указа».
      Собственно же о Фиме можно найти известие в записках современника всех этих событий, Самуила Коллинза. Около 1660 года он писал: «Развенчанная царская невеста еще жива; со времени высылки ее из дворца никто не знал за нею никаких припадков. У нее было много женихов из высшего сословия; но она отказывала всем и берегла платок и кольцо как память ее обручения с царем. Она, говорят, и теперь еще сохранила необыкновенную красоту».
      Таковы последние слова, записанные историей о безвинно и безвременно испорченной жизни касимовской красавицы.
 
       1879 г.
       К. Г. Шильдкрет

ГОРАЗДО ТИХИЙ ГОСУДАРЬ
(ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН)

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА I

      В опочивальне, в красном углу, перед оплечным образом Николая Мирликийского чудотворца, лениво потрескивая, ворчал нагоревший фитиль лампады. Немощный зрачок огонька то щурился недоуменно — и тогда темный лик Николая хмурил нависшие брови, — то вытягивался, тупо пошевеливал раздвоенными желтыми усиками и точно обнюхивал наседавшую на него отовсюду тягучую патоку мрака. Алексей нехотя поднялся. «К заутрени бы, что ли, ударили», — подумал он вслух, раздирая рот в судорожной зевоте.
      Огонек лампады хирел. Вобрав голову в плечи, Алексей с любопытством следил за борьбой света и тьмы.
      — Будет дрыхнуть тебе, — повернулся он, наконец, к громко похрапывавшему постельничему. — Колико раз наказывал я, чтобы вставал ты допреж своего царя-государя!
      Постельничий оторвался на мгновение от подушки, но тотчас же с остервенением натянул на голову полог и снова заснул.
      Через запотевшие стекла окон скупо сочился в опочивальню рассвет. Резче очертились расписанная красками подволока и дубовая резная дверь. В углу ежилась, как будто переминаясь на тоненьких ножках своих, сырчатая круглая печь. На изразцах карнизов заструились затейливые узоры из трав и цветов; расплывшиеся фигурки золоченых лошадок, ягнят, петушков и пестро обряженных человечков принимали свои обычные формы.
      — Вот и сызнов день наступает, — мечтательно сложил руки на груди Алексей и уставился на образ.
      Вдруг он заметил паука, пригревшегося подле лампады. Голубые глаза вспыхнули гневом.
      — Доколе ж терпеть мне бесчинства в покоях!
      Прыгнув к постельничему, он изо всех сил щелкнул его двумя пальцами по переносице.
      — Убрать паука!… Немедля убрать!
      Постельничий выпучил глаза и оглушительно чихнул.
      — На добро здоровье, — расхохотался Алексей, сразу остывая от гнева. — А нуте-ко, Федька, еще!
      Переносицу постельничего ожег новый щелчок.
      — Чихай же, анафема!
      Федор сбросил с себя полог и, с трудом превозмогая боль, улыбнулся.
      — А и потешный же ты, государь.
      — А ты чихай, коли на то воля моя! — капризно воскликнул царь.
      Постельничий послушно исполнил приказ и слизнул языком с верхней губы капельку крови.
      — День тебе добрый, — осклабился он заискивающе, точно провинившийся пес, и приник губами к царевой руке.
      Алексей отдернул руку.
      — Ежели дрыхнуть, на то ты больно горазд, а потехи для — так и носа жалко для государя.
      Постельничий готовно подставил лицо под удар.
      — Господи! Не токмо носа, живота не пожалею!… Покажи милость, потешься, отец-государь.
      Царь напыжился и наложил большой палец на натянутый тетивою средний.
      — Держись!
      Но на этот раз ему не удалась забава. Вместе с голубым светом утра тяжело вполз в опочивальню бас колокола.
      — Слава тебе, показавшему нам свет, — выдохнул разочарованно Алексей и перекрестился.
      — Аминь! — с искренней благодарностью закончил постельничий.
      Повернувшись к окну, государь задумчиво молчал. Федор присел на корточки и прижался щекою к колену царя.
      — О чем закручинился, херувим?
      Глубокий вздох вырвался из груди Алексея.
      — Боязно, Федя…
      Он заломил руки.
      — Так боязно, что в очах помутнение, а сердце — точно кречет подбитый… ноет…— инда, плачет болезное.
      Опустившись на постель, он привлек к себе Федора.
      — А наипаче всего, наипаче царствования и младости своей, страшно мне, Федя, иное… Соромно мне… Ну как я один в опочивальне с царицею останусь?
      Забыв разницу в сане, постельничий присел рядом с государем и дружески обнял его.
      — А что Господом Богом положено, то превыше нас есть, государь. А с женушкой еще слаще житье твое пойдет супротив нынешнего.
      Точно крикливая стая птиц клокотали колокольные перезвоны. В дверь кто-то несмело постучался.
      — Гряди! — недовольно крикнул царь.
      На пороге появился священник. Благословив государя, он смиренно опустил глаза.
      — Утреню утреневать пора, государь.
      Алексей засуетился.
      — И то пора, прости, Господи, нераденье мое.
      Постельничий хлопнул в ладоши. Тотчас же в опочивальню, склонившись до земли, один за другим, вошли шесть стряпчих и спальников. Отвесив по земному поклону, они приступили к обряду государева одевания.
      Наскоро умывшись, царь собрался в крестовую, но на пороге неожиданно снова повернул в опочивальню. За ним неслышною тенью скользнул постельничий.
      — Лежат, горемычные, — с глубокою кручиною произнес Алексей, опускаясь на колени перед коробом. — Лежат, спокинутые сиротины мои!
      Федор вытер кулаком повлажневшие глаза и поднял крышку. Из короба пахнуло запахом плесени. Видно было, что давно ничья рука не касалась вороха полуистлевших детских забав.
      — А вот и конек мой немецкого дела, — сказал Алексей и нежно погладил сбившуюся в войлок гриву.
      Затем он достал потешные латы, приник к ним щекой.
      — Доброго здравия, друга мои верные! Спокинул я вас, неразлучных моих… Памятуешь ли дни мои юные? Памятуешь ли, каково скакивал я на коньке своем скакунке? — спросил он Федора и мечтательно зажмурился. — Колико годов прошло с детской поры, а все сдается — токмо рученьку протянуть и достанешь те годы младые.
      Федор сочувственно покачал головой.
      — Сесть бы, Федя, на того скакунка деревянного, — продолжал государь, — обрядиться бы в латы потешные и ускакать далече-далече, к тем годам златым моим, в коих несть человеку ни кручины, ни заботушки… В остатний бы нынешний день остатнею потехой потешиться!
      Он вскочил вдруг и шумно захлопнул короб.
      — Чтоб и не зреть нам боле сего!… Нынче же вон! Захоронить под землей.
      Отец Вонифатьев встретил царя на пороге Крестовой и во второй раз благословил его золотым, в изумрудах, крестом.
      Медленно и проникновенно читал Алексей положенные молитвы, скрепляя каждое слово крестным знамением и поклоном.
      После утомительно долгой службы протопоп окропил царя святою водою.
      — Соловецкие мнихи воду сию доставили, — с гордостью объявил он.
      В передней дожидались бояре, окольничий, думные и ближние люди. Увидев царя, они упали ниц и так пролежали до тех пор, пока раскачивавшаяся фигура Алексея не скрылась в тереме.

* * *

      Вскоре в переднюю ввалился Борис Иванович Морозов. Свысока оглядев собравшихся, он торжественно поднял руку.
      — Волит великий государь сидеть нынче с окольничим Петром Тихоновичем Траханиотовым, да с судьею земским Левонтием Степановым Плещеевым, да с думным дьяком Назарием Ивановым Чистым, да с постельничим Федором Михайловичем Ртищевым .
      Федор вышел в терем первым. За ним чинно потянулись остальные вызванные. Чуть слышным ропотом провожали их не удостоившиеся царского приглашения.
      — Токмо нынче и свету стало у государя, что в Траханиотовых да в Плещеевых! — ворчали иные из них.
      — Ужо не миновать стать, наступит времечко и вовсе повелит Алексей Михайлович не казаться перед очи свои! — вторили другие и переглядывались исподлобья, по-бычьи сгибая головы.
      Царь развалился в высоком кресле и с блаженной улыбкой прислушивался к веселому перезвону колоколов.
      — До чего же, Господи, умильна жизнь христианская, — молвил он и милостиво похлопал по спине Бориса Ивановича.
      Морозов приложился к царевой руке.
      — Всю душу положил я на то, царь государь и пестун мой, чтобы возлюбил ты великою любовью Христа пропятого…
      Он помолчал, переглянулся с Траханиотовым и болезненно перекосил лицо:
      — Токмо бы смуту избыть на Руси… Токмо тихо было бы в государстве нашем.
      Алексей встревоженно приподнялся.
      — Аль вести недобрые? Ну, чего им надобно, тем смутьянам?
      — Батогов, государь! — резко бросил Траханиотов.
      — Да дыму пищального, — прибавил Плещеев.
      Ртищев сидел в стороне и не принимал участия в сидении . Алексей поманил его пальцем.
      — Слыхивал? А ты все норовишь смердов потчевать хлебушком да словом евангельским.
      Плещеев и Траханиотов обдали постельничего высокомерным взглядом.
      — Млад еще Федор Михайлович в государстве разуметь.
      От лица Ртищева отхлынула кровь:
      — Коль я млад и неразумен — выходит, царь еще неразумней меня по большей младости годов своих!
      Морозов в ужасе отшатнулся к стене.
      — Молчи!
      Но постельничий уже кипел и никого не слушал, кроме себя.
      — То-то, — кричал он, — судья с окольничим государевой младостью пользуются да его светлым именем всей Москвой володеют!
      Позабыв о присутствии Алексея, задетые за живое советники дружно набросились на постельничего. Царь чутко прислушивался к сваре и не останавливал спорщиков.
      — А все от соли пошло, — визжал Федор, готовый вцепиться в бороду Траханиотова, — все от того указу, сто пятьдесят четвертого году .
      — А и не впрямь ли Федькина правда? — вмешался вдруг в спор Алексей и приказал принести указ.
      Назарий Чистой прошмыгнул в сени и сейчас же вернулся с указом.
      — Чти! — поддернул щекой государь и пересел на лавку.
      Трижды перекрестившись, Назарий начал:
      Указ и боярский приговор от седьмого дня, месяца февраля лета семь тысящ сто пятьдесят четвертого году. Для пополнения государские казны служилым людям на жалованье, положити на соль новую пошлину — за все стрелецкие пошлины и за проезжие мыты — перед прежними с прибавкою: на всякий пуд по две гривны…
      Плещеев вызывающе толкнул плечом Федора.
      — Покажи-ко, ученый, где тут неправда противу государевых холопов и сирот.
      Алексей не зло погрозил судье:
      — Не сбивай ты дьяка.
      Чистой снова сипло затянул:
      А как та пошлина в нашу казну сполна сберется и мы, великий государь, указали: со всей земли и со всяких людей наши доходы, стрелецкие и ямские деньги сложити и заплатити теми соляными пошлинными деньгами.
      — А и доподлинно, лиха не зрю, — развел царь руками и с видом превосходства поглядел на Ртищева. — Оно и выходит, что хотя годами я, почитай, на четыре лета млаже твоего, а умом-разумом перерос.
      Постельничий по-ребячьи надул губы и молчал.
      — Так, аль сызнов не так? — не отставал развеселившийся царь.
      — А не так! — воскликнул Федор и, повернувшись к Плещееву, брызнул слюной в его скуластое рябое лицо: — Сам-то ты, лукавый, боле нашего ведаешь, что не так!… Ложью перед царем-государем живешь… Сходи-ка на рынок, прознаешь в те поры, что пошлина в раз с полразом выше цены самой соли!… А коли так — можно ли той солью людишкам пользоваться?
      Заметив смущение на лице царя, Траханиотов нарочито громко расхохотался.
      — Оно и зреть, что хоть постельничий и навычен многим премудростям книжным, а в государственности, как татарин в кресте, разумеет.
      Отставив указательный палец, он по слогам отчеканил Ртищеву, норовя, главным образом, внушить самому государю:
      — Был бы налог с одних мужиков да протчих смердов — доподлинно, можно бы и попечаловаться. А налог тот на всех, холопов царевых, от худого до высокородного.
      Алексей нахмурился. Пальцы раздраженно пощипывали едва пробивавшийся русый пушок на откормленном круглом лице. Живые глаза подозрительно бегали по лицам ближних.
      Плещеев чуть подвинулся к Траханиотову и что-то прошептал тонкими губами. Окольничий, с опаскою покосившись на государя, мотнул головой.
      Встав с лавки, царь вразвалку прошел к окну. На лбу его, между бровей, от непривычки к долгим спорам и серьезным думам, проступили вздувшиеся жилки. Он с радостью перевел бы беседу на что-либо более легкое и близкое его сердцу или показал бы ближним ручного сокола своего, которого сам обучил по-новому набрасываться на дичь, но невольно чувствовал, что не зря обозлились советники на постельничего. «Не зря надрывается Федька. Не навычен он к сварам, — опасливо складывалось в голове и отдавалось в груди, — не быть бы бунту от соли». Один за другим оживали в памяти рассказы бахарей о смутных днях на Руси, о черных годинах. Переполошенное воображение рисовало страшные картины восстаний — царю казалось, что он уже слышит отдаленный ропот толпы, идущей с дрекольем на Кремль. «Надо тотчас упредить, — думал он, — надо немедля повелеть советникам». Но нужных слов не было — они терялись, не успев оформиться в голове.
      — А ведь правда, как будто, за Федькой выходит, — вымолвил он наконец. — Ежели без соли людишек оставить, не миновать смуте быть.
      Чистой повернулся к образу и набожно перекрестился.
      — К чему ты? — не понял царь.
      — К тому, преславный, что имеешь ты гораздо мягкое сердце. За то величу и хвалю Господа нашего.
      Едва сдерживая лукавую усмешку, он смиренно потупился и продолжал:
      — Через мягкое сердце идет путь христианской души к райским чертогам… Путь же к безмятежному царствию на земле — есть путь силы непоколебимой.
      Траханиотов горячо поддержал дьяка:
      — Сим победишь, государь! Непоборимою твердынею духа. Испокон веку тем славны и сильны были володыки российские.
      К Алексею подошел Плещеев.
      — Дозволь молвить, царь.
      — Ну?… Чего еще не накаркал?
      Судья склонился к поле царева кафтана и благоговейно поцеловал ее.
      — Ежели потакать людишкам, того и зри, опричь соли, занадобится им овкач вина доброго… А там недалече и до кафтана боярского! А по-моему, по-неразумному, чтобы помятовали смерды сиротство свое, — вместно ежеден потчевать их батожьем да кнутьем.
      Снова разгорелся спор. Алексей неожиданно хлопнул в ладоши, и на лице его запорхала счастливая улыбка.
      — Покель вы тут сварами тешились, надумал я, как по-божьи то дело решить. Да не батогом, а христианской любовью к людишкам нашим.
      На лицах советников изобразилось крайнее восхищение.
      — Волим мы то дело передать патриарху, — говорил царь, — пускай по всем церквам возносят священницы молитвы к престолу всевышнего, чтобы смилостивился Господь, умягчил сердца человеков и свободил нашу землю от брани междоусобные. Да просветятся смерды великим светом премудрости Божией и да уразумеют… да уразумеют, что не через хлеб-соль, а через пост и смирение есть путь в сады Господни.
      Ртищев восторженно припал к царевой руке:
      — Бог глаголет устами твоими!
      — Смирен ты, яко агнец, и мудр, яко сам Соломон! — подхватили остальные, отвесив земной поклон.
      Сидение окончилось. Сохраняя выражение неприступной важности на лице, царь не спеша направился в трапезную.
      Дворецкий и ключники дозорили подле стола. От поварни к трапезной суетливым муравейником засновали холопьи стаи. Стольники с дымящимися мисками и горшками в руках стояли наготове, не спуская глаз с царя, чтобы по первому знаку Алексея поднести ему кушанья. Кравчие строго обходили стольников и деловито отведывали каждое блюдо. За спиной государя, не смея вздохнуть, вытянулся чашник с кубком вина.

ГЛАВА II

      Колокола захлебывались в ликующем перезвоне. По широчайшим улицам московским без конца сновали вестники.
      — Великий государь побрачиться изволил! — возглашали они.
      А к вечеру, в сопровождении Чистого, на Красную площадь вышел Петр Тихонович Траханиотов. Он был во хмелю — это видно было по его неверной походке и подплясывающей бороде. Дьяк, сам выделывавший замысловатые кренделя, почтительно подталкивал окольничего головой в спину.
      Согнанная со всех концов Москвы толпа обнажила головы: еще за неделю по городу передавались таинственные слухи о том, что государь в день своего венца дарует людишкам большие льготы и снимает соляную пошлину… И вот ожидания сбылись. Иначе зачем же созвали людишек на площадь? Сейчас царев человек все обскажет с помоста.
      — Угомонитесь! — икнул окольничий, хотя вокруг было тихо, и его маленькие глаза сурово уставились поверх голов. — Да не кружитесь вы, воронье!
      Чистой растянул рот в добродушной улыбке:
      — Яко столпы стоят людишки, а кружится хмель в очах твоих, Тихонович.
      Он хотел еще что-то сказать, но вскрикнул и покатился с помоста.
      — Полови-ко карасиков, тверезый, — гулко расхохотался столкнувший его Траханиотов на утеху ожидавшей толпы.
      — Да и окольничего за едино в тот же омут! — взметнулся чей-то звонкий задорный голос.
      Толпа оцепенела, чуя напасть. Но Петр Тихонович ничего не соображал. Наклонясь к балясам, он что-то горячо доказывал самому себе, икая и сплевывая. Обиженный дьяк, обтерев рукавом вываленное в снегу лицо, на четвереньках взобрался на помост.
      — Перед кем ославил? Перед смердами ославил! — захныкал он и схватил окольничего за ворот: — Для ради токмо нынешнего дни зла не держу.
      Наподдав Траханиотову коленом в спину, он заставил его выпрямиться.
      — Так и держи, — ухмыльнулся окольничий и подал рукою знак: — Внемлите! Сего дня шестнадесятого генваря семь тысящ сто пятьдесят шестого году совокупился государь — царь и великий князь Алексей Михайлович всея Руси с благоверною цариц…

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49