Поводок
ModernLib.Net / Современная проза / Саган Франсуаза / Поводок - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(Весь текст)
Франсуаза Саган
Поводок
Посвящается Николь Висняк Грюмбаш
1
Потихоньку я вернулся в сумрак нашей спальни. В этой комнате, такой женской, со стенами, затянутыми ситцем, как обычно витал изысканно тяжелый запах духов Лоранс, от которого у меня как обычно немного заболела голова; к тому же с детства моя жена приучена спать при закрытых окнах и ставнях: на этом настояла ее мать, когда обнаружилось, что Лоранс предрасположена к туберкулезу.
Но, распахнув все окна в ванной, я только что надышался упругим и свежим, словно деревенским, воздухом, какой бывает в Париже лишь на рассвете, и теперь, склонившись над моей прекрасной спящей Лоранс, чувствовал себя просто великолепно. Длинные черные пряди волос обрамляли ее классически правильное лицо, делая его похожим на лик романской девы, что я отметил еще в первые дни нашего знакомства. Она вздохнула. Я наклонился и прикоснулся губами к ее шее. И зачем Лоранс постоянно стремилась похудеть — такая привлекательная, цветущая, с черными ресницами, оттеняющими нежно-розовую кожу. Я откинул край одеяла, чтоб чуть больше обнажить ее, но она, словно шокированная этим, натянула его на плечи.
— Ну уж нет! Прошу тебя! Твои причуды… с утра пораньше! Вот еще! Успокойся!
Как многие женщины, она говорила с отвращением в голосе: «Ты только об этом и думаешь!» — стоило лишь заикнуться о своем желании, ну а если не пристаешь к ней, мямлила бесцветным голосом: «Ты меня разлюбил?» Слишком страстная, чтобы выражаться академически, Лоранс тем не менее о любви говорила не как проститутка, а как порядочная женщина — по-детски, безыскусно. Да и кто сегодня умеет говорить о любви? Насколько я знаю, мужчины ничуть не лучше.
— Вот как, — сказал я, — мы уже и рассердились.
— Я не сержусь, я опечалена.
— Опечалена? Почему? Что мне инкриминируется? — спросил я, уже смирившись с тем, что провинился.
И вправду, кажется, накануне за обедом я обменялся двусмысленными фразами с женой какого-то банкира, хотя, по-моему, в нашем разговоре нельзя было уловить даже намека на смысл.
Оказывается, этот банкир был близким другом моего тестя, жуткого типа, — мы с ним рассорились семь лет назад, когда он заявил, будто я жалкий пройдоха и женюсь лишь затем, чтоб ограбить его единственное невинное и драгоценное дитя. А поскольку ему было более свойственно не тихо подозревать, а бурно обвинять, то это прямо-таки сразило Лоранс. И теперь один лишь намек на то, что ему непременно расскажут, как, обчистив его дочку, я к тому же выставляю ее в смешном свете, был для нее невыносим — все семь лет нашего брака моя жена тяготилась родительской немилостью.
Мы познакомились с Лоранс через два или три года после того, как я окончил консерваторию по классу фортепиано, и почти сразу же поженились, хотя ее отец с большим недоверием отнесся к моей карьере виртуоза. И семь лет спустя у него все еще были бы основания сомневаться во мне, если бы случайно меня не попросили написать музыку к одному фильму; фильм имел настоящий успех, и музыку приняли на ура — с тех пор ее исполняли все певцы и оркестры Европы, а теперь и Штатов. Я надеялся, что, получив деньги, смогу вернуть Лоранс хотя бы часть того, что ей задолжал. И вот, совершенно спокойно пережив годы моей праздности и прозябания, Лоранс, как ни странно, казалась напуганной этим чудесным везением, она выглядела такой расстроенной, что я даже сердился и не понимал, отчего ей не хочется разделить со мной радость удачи.
Успех этой мелодии был настолько ошеломительным, что все бросились искать автора. В ужасе Лоранс тотчас уволокла меня на какие-то острова в Балтийском море, чтобы скрыться, как она выражалась с гримаской презрения, от «этих вульгарных журналистов». Не найдя меня, они накинулись на режиссера и актеров, и, когда мы вернулись в Париж, никто здесь уже не интересовался моей персоной. И все-таки раздражение, ярость и недоверие Лоранс ко мне не исчезли, словно и я был в чем-то виноват.
С другой стороны, я не просто пенял ей за отношение к моему успеху, но и пытался понять ее. Лоранс выходила или хотела выйти замуж за известного пианиста, виртуоза, хотя я так и не стал им (правда, этим она меня никогда не попрекала). Однако и стала она женой не какого-нибудь сочинителя поп-музычки, ведь не ради какого-то шлягерника порвала она с семьей, пренебрегла волей отца и его угрозами лишить ее наследства, навязывала целых семь лет своим друзьям, снобам и меломанам, в качестве своего мужа и музыканта общество человека, которого они величали жиголо, впрочем, на мой взгляд, совершенно безосновательно — мы с Лоранс одного возраста, она по-настоящему красива и обожает музыку.
Во всяком случае, перед свадьбой Лоранс заявила, что искусство важнее денег, принцип абсурдный в глазах ее родных (но я надеялся доказать его правильность всеми доступными и небесприятными, по ее словам, средствами). Ей пришлось бороться за то, чтобы меня приняли в этом кругу снобов, плутов и лицемеров, которые были, впрочем, ничуть не хуже других; они-то и дали моему тестю добро на право презирать меня. Бедняга, ему пришлось смириться с тем, что его жена, умирая, завещала нам все свое состояние (все-таки мать Лоранс была единственной симпатичной личностью в этой семейке. В ней еще оставалось нечто привлекательное, и, должен признаться, не скончайся она так вовремя, я был бы весьма огорчен ее смертью).
Итак, я, конечно, понимал, что мне надо подбодрить Лоранс.
— Дорогая, я не обманываю тебя, и ты это знаешь! Да-да, — настаивал я, — и ты это знаешь! Я сам, сам это выбрал. Уже то, что ты мне даешь приют, еду, одежду, карманные деньги, сигареты, машину, страховки…
— Замолчи! — выпалила она.
Лоранс не выносила, когда я принимался перечислять ее благодеяния, или, вернее, она не выносила, когда это делал именно я, в этом она видела что-то настораживающе-мазохистское, как будто напоминание о великодушии, с которым она оберегала меня от нищеты, не служило лишней причиной, чтоб любить ее.
— Хватит! — крикнула она, наклоняясь ко мне. — Хватит! — И обвила руками мою шею. — Хватит! — Прижалась своей щекой к моей.
— Успокойся, успокойся, — повторял я, укачивая ее. — Ты же сама видела эту бедняжку, костлявую, с соломенными волосами и нос торчком. Помнишь?
— Не знаю. Может, и так…
— Не хочешь же ты сказать, что она в моем вкусе? — Я и сам расхохотался от такой нелепицы. — Пожалуйста, посмотри на себя.
Она кивнула, пробормотав: «Да, наверно…» (как будто в чередовании контрастов не было своей прелести. Но если женщине и нужна логика, то лишь для того, чтобы чувствовать себя счастливой). Ну уж в следующий раз я постараюсь держаться подальше от этой особы.
Я встал.
— Ладно! Пойду-ка ограблю Ни-гроша, — сказал, как отрезал, стараясь, чтоб мой смех над этой избитой шуткой прозвучал как можно громче; я все-таки надеялся развеселить Лоранс, а самому тем временем ретироваться из комнаты, пока игривое выражение ее лица не сменилось на раздосадованное, ну а мое лицо не вытянулось в виноватую мину; Лоранс терпеть не могла, когда я уходил из дома, даже если и не говорила мне об этом, — трудно сказать, характер ли такой или это нервы. Во всяком случае, по-моему, замечательная реакция после семи лет замужества, и ее стоит занести в актив моей благоверной.
У меня как раз хватило времени на то, чтобы выскользнуть в дверь и спуститься по лестнице. Ни-гроша, к которому я направился, было прозвищем владельца издательства «Дельта Блюз Продакшнз», где вышла моя композиция «Ливни». Несмотря на все эти американизмы и непрестанные поездки в Нью-Йорк, фамилия Палассу не менее, чем эксцентричные костюмы и двуцветные ботинки, выдавала его южное происхождение. Фердинан Палассу[1] имел отвратительную репутацию скупого и бессовестного издателя, однако способного подкормить своих несушек, если те давали ему хоть какой-нибудь доход — что как раз я и сделал — и если они Достаточно бурно требовали свои гонорары — что я собирался сделать с помощью моего лучшего друга Кориолана Латло.
У нас было общее прошлое и одинаковый возраст. Мы родились в одном и том же году на одной и той же улице одного и того же округа. Учились в одном и том же лицее, служили в одной и той же казарме, кадрили одних и тех же девчонок, сидели на одной и той же мели, пока не появилась Лоранс. С самого первого дня они невзлюбили друг друга, и я бы к этому привык, если бы каждый не старался продемонстрировать свою антипатию при любом удобном случае: она говорила, что он всего лишь изображает из себя гуляку, а он называл ее мещанкой, да к тому же явно переигрывающей свою роль, — со временем шутка переросла в упрек.
Как обычно, мы условились о встрече перед кафе «Льон де Бельфор» — нашей «штаб-квартирой». Автомастерская Кориолана находилась в конце улицы Дагерр, а его букмекерская контора — на улице Фру-адво, всего лишь в двух минутах ходьбы от нашей квартиры.
Из всей недвижимости, принадлежавшей матери Лоранс, мы выбрали квартиру на шестом этаже дома, возвышавшегося над бульваром Распай, сразу за Монпарнасом; благодаря этому я жил в трехстах метрах не только от Кориолана, но и неподалеку от квартала моего детства, что тщательно скрывал от Лоранс. Если б она узнала об этом раньше, то из всех квартир, принадлежавших ее семье, наверняка бы выбрала что-нибудь подальше от квартала, который я знал как свои пять пальцев. Лоранс захотелось бы пересадить меня на новую почву и — помимо новой жизни, новой любви и нового уюта — предложить мне новый округ. Ей так и не удалось полностью умыкнуть своего музыканта из его прошлой жизни, а те несколько попыток переехать в другое место, которые она последовательно и методично предпринимала, разбились о мою инертность. Конечно же, ни за что на свете я бы не стал противиться ее решениям, разрушать ее счастье — в конце концов, речь шла и о моем, — и я, безусловно, старался ей не перечить. К тому же эти размолвки почти всегда заканчивались для меня приступами какой-то почти дамской мигрени, долгими периодами упадка сил, тягостного молчания; все это настолько обескураживало Лоранс, что и она старалась особенно не давить на меня… короче, мы там и остались — то есть на бульваре Распай.
Итак, я отправился на встречу с Кориоланом и, хотя надо было пройти всего пару шагов, воспользовался своим роскошным двухместным автомобилем, который Лоранс подарила мне три года назад на день рождения; он был похож на черного зверя, прекрасного, мощного, грациозного, как музыка Равеля; его бока блестели под лучами выглянувшего из-за туч утреннего солнца. Париж был пуст, и я прокатился в свое удовольствие под мурлыканье мотора, сделав круг — вдоль бульваров Распай и Монпарнас, затем по авеню Обсерватуар. То дождило, а то вдруг проглядывало солнце, и прохожим надоело надевать и снимать плащи, в конце концов все попрятались под крыши. Пустынные мокрые улицы, сверкая, ныряли под капот моей машины, как гигантские гладкие тюлени. Воздух трепетал, и мне казалось, будто я бесшумно и без малейшего усилия скольжу внутри одной из этих капелек, сотканных из солнца и дождя, воздуха и облаков, ветра и пространства, — чудесное мгновение, которое ни один метеоролог не смог бы описать, — случайный, редкий дар изменчивого неба. Зато на бульварах вся проезжая часть от кромки тротуара до белой полосы была усыпана листьями, которые прошлой ночью бездумно и яростно сорвала с деревьев буря, не пощадив ни простодушных и наивных побегов, ни старых, порыжелых листьев. Машинально включив дворники, я увидел, как эти листья, скапливаясь, сползают по ветровому стеклу, перемешиваются с изломанными струйками дождя. Пока усердный механизм разделял их на две отары, чтобы тут же сбросить в сточную канаву, на последний выгон, листья, мне казалось, цепляются за стылые стекла, заглядывают мне в лицо и умоляют сделать для них что-то — но что именно мой холодный рассудок горожанина не мог понять.
Для меня приступы подобной чувствительности в общем-то неудивительны, хотя я и считаюсь человеком уравновешенным. Люди совершенно не разбираются в некоторых вещах, не представляют, даже вообразить себе не могут, что все, к чему мы можем прикоснуться и уничтожить, обладает нервами, способно страдать, стонать, кричать, а я понял, что скрывается за этой беззащитностью и безмолвием — безмолвием ужаса, — и эта догадка порой сводила меня с ума. Как музыкант, я знал, что собаки восприимчивее к звукам, чем люди, наше ухо не улавливает и сотой доли того, что звучит вокруг, а звуки, издаваемые травой, когда на нее наступают, не воспроизведет ни один, даже самый совершенный, синтезатор. — Наконец-то!
Дверца отворилась, и Кориолан просунул голову в машину. У него был вид вечно оскорбленного испанца, хотя сейчас лицо моего друга расплывалось в улыбке. Порой некоторое несоответствие между внешним видом и характером может привести в замешательство, но в случае Кориолана это просто ошеломляло. Внешне он воплощал собой настолько совершенную аллегорию испанского дворянина, получившего смертельное оскорбление, что даже его лучшие друзья, хотя и любили нежно Кориолана, предпочитали видеть его грустным. И мало кто из женщин, уступив уговорам благородного идальго, не был потрясен, проснувшись в одной постели с разбитным малым; из-за этого на вечеринках, где ему хотелось бы повеселиться, Кориолан зачастую был вынужден сохранять на лице меланхолическую мину, чтобы не потерять благорасположения своей подружки. Будучи серьезным, он производил впечатление и располагал к себе, как может нравиться и привлекать идальго; в смешливом же настроении смущал и разочаровывал, как разочаровывает и смущает выдающий себя за дворянина проходимец. Может, такая несправедливость судьбы кого-нибудь и угнетала, но не Кориолана, поскольку у него не только на лице было написано, что он гордый, храбрый и честолюбивый малый, но это и соответствовало действительности, даже если кто-то, поневоле введенный в заблуждение, и принимал эти достоинства за бездумность, упрямство и спесь. Во всяком случае, это был мой друг, мой лучший друг, а после женитьбы — мой единственный друг, поскольку наши с Лоранс взгляды на дружбу не совпадали.
— Куда едем? — спросил он, вытянувшись на переднем сиденье с довольным видом, который у него был всегда, когда он смотрел на меня, и я почувствовал к нему прилив благодарности. Более верного, внимательного товарища трудно себе представить; краем глаза я отметил, как он был одет, — значит, снова денежные дела идут из рук вон плохо; но от Лоранс он бы не взял ни одного су, а у меня" последние семь лет других денег не водилось.
— Надо обязательно вырвать деньги у Ни-гроша, — сказал я как можно убедительнее. — Повсюду играют «Ливни», а он заявляет, что SACEM[2] ему ничего не выплатило.
— Вот ворюга! — благодушно изрек Кориолан. — Всегда одно и то же! Каждый раз, когда ты зарабатываешь хотя бы десять франков, этот тип прикарманивает себе полтора только потому, что ему присылают квитанцию и он делает расчеты, представляешь! И еще не хочет тебе платить. Это уж чересчур! Откуда он, собственно, взялся?
— Ну, по-моему, он из Ниццы или Тулона, точно не знаю. Голова у него варит, хотя он и жаждет, чтобы его принимали за коренного ньюйоркца. Увидишь.
— Я им займусь, — заявил Кориолан, потирая руки.
Потом он принялся распевать во все горло квартет Шуберта, от которого, по его словам, вот уже месяц никак не мог отвязаться. Дело в том, что этот автомеханик и букмекер был одним из наиболее авторитетных музыкальных экспертов, сотрудничать с которым стремились крупные европейские журналы, к мнению которого прислушивались исполнители мировой величины, настолько его память, культура, интуиция во всех областях музыки ошеломляли; но он не хотел заниматься этим ради заработка, уж не знаю, из романтических или каких других ностальгических переживаний.
Кориолан перестал петь и повернулся ко мне:
— Ну а твоя жена? Она потихоньку привыкает к твоему успеху?
Уж не знаю, кто его оповестил о наших с ней размолвках. Суховато и раздраженно я ответил:
— И да и нет… Ты же знаешь, что она хотела бы видеть меня великим пианистом…
Кориолан рассмеялся:
— Ну-ну-ну! Да она и сама в это ни секунды не верит. Даже она! Ты не упражнялся уже целых три года… Чем ты занимаешься в своей знаменитой студии? Небось, читаешь детективы? Да ты сегодня не справился бы и с этюдами Черни; уж это понять у нее ума хватит! Какой ты теперь виртуоз? Для этого, старик, нужно работать, и сам знаешь как!
— Ну и чего же, по-твоему, она от меня хочет? И вообще, чего ей надо от меня?
— Чего ей от тебя надо? Чего она хочет? Да ничего, старик, ничего. Хотя нет: всего! Она хочет, чтобы ты был рядом и ничем не занимался. А ты еще не понял? Она хочет тебя — и точка! Вот единственная романтическая черточка в твоем вампире.
Тут зазвонил телефон, и Кориолан подавленно замолчал: больше всего в моей машине его завораживала эта штуковина. Я снял трубку и, естественно, ничего не услышал: тишина. Только Лоранс знала номер, и просто так она бы меня не побеспокоила. Значит, ошибка на линии. Однако мы уже подъезжали к конторе моего издателя.
Бюро Палассу — просто шарж на другие офисы Елисейских полей. По зачуханной лестнице надо было подняться на третий этаж к грязноватой двери, рядом с которой все-таки висела табличка «Дельта Блюз» — серебряными буквами по черному мрамору.
— А почему «Дельта Блюз»? — усмехнулся Кориолан. — Почему не «Тулонский таракан»? — предложил он, вышагивая за мной по слишком ворсистому паласу в приемной. Эффектная секретарша поведала нам, что издатель совещается по телефону с другим набобом, чем он и вправду занимался в довольно запальчивом тоне. Но, увидев нас, он заторопился, скроил измученную физиономию, хотя и не прервал разговора; впрочем, ему так и не пришло в голову извиниться, когда он положил трубку. Лично я привык к медвежьим манерам деловых людей: все друзья Лоранс занимают посты, с высоты которых мою вынужденную праздность можно только презирать, что они и делают, даже если втайне завидуют моему положению. — Но такое отношение со стороны Палассу, который в некотором роде кормится и за мой счет — и, говорят, неплохо, — кажется мне немного неуместным.
— Как поживает ваша очаровательная супруга? — осведомился он светским, как ему казалось, тоном.
— Хорошо, хорошо. Вы знакомы с Кориоланом?
— Ах, здравствуйте, месье! Вы пришли со своим испанским другом, мой дорогой Венсан? Вы никогда не ходите один?
Он еще и шутил! Я взорвался:
— Кориолан — мой импресарио! Он пришел по моей просьбе, чтобы объясниться с вами по поводу ваших задержек с выплатой.
— Ну уж! — хохотнул Кориолан, но, перехватив мой взгляд, замолчал.
Ни-гроша, казалось, опешил.
— Импресарио? Но вы же понимаете, мой дорогой друг, это профессия… простите, не знаю вашего имени… обычно в своем кругу мы все знакомы друг с другом… тут нужен опыт, подход, хватка, ну и умение помозговать…
— По-вашему, у меня не хватает извилин? — спросил Кориолан тонким инквизиторским голосом, и я отвернулся, уже не опасаясь за свое финансовое будущее.
Однако, посмотрев на ситуацию с другой стороны, я пришел в ужас: что я натворил? Сделать Кориолана своим импресарио, чтобы дать ему средства к существованию, — идея, безусловно, гениальная. Но что об этом подумает Лоранс? Я выбрал своим финансовым агентом человека, о полной безответственности которого она твердила мне целых семь лет; в ее глазах это будет выглядеть умышленным оскорблением, еще одним доказательством того, с каким презрением я отношусь к ее мнению. Она ни за что не поверит, что я сделал это ненароком, скуки ради, разозлившись на Ни-гроша, ну и, конечно же, из добрых чувств к Кориолану. Не поверит, что я всего лишь схохмил. (В сущности, все люди таковы: то, что их проклятущие советы забыли, забыли напрочь, не может служить оправданием того, что этим советам не последовали.) Вдруг я увидел прямо перед собой за окном, над трепещущими каштанами Елисейских полей, измученное и возмущенное лицо бедной Лоранс. Я перевел взгляд на Ни-гроша, который с широко раскрытыми глазами, утонув в своем кресле, внимал Кориолану.
— …Тут был у меня, как и вы, один клиент, который играл на тотализаторе в Нейи, ему просто не хотелось выплачивать долги. Во всем остальном симпатичный… великолепная контора на авеню Опера, счет в солидном банке — в общем, все как надо. Да только задолжал пятьсот тысяч франков новыми. Мне пришлось обеспокоиться, навестить его на авеню Опера, вот как сегодня я заглянул на Елисейские поля. Признаюсь, мне нравится только XIV округ. Лучше бы вам сразу отстегнуть Венсану то, что вы ему задолжали, иначе… — Он наклонился и понизил голос; я безрезультатно прислушивался…
— Ну что вы, что вы, дорогой Кориолан… — бормотал Ни-гроша. — Вы же знаете, как SACEM тянет с выплатой, — прибавил он громко.
Кориолан снова наклонился, одним жестом смахнул все отговорки и тихим голосом опять принялся что-то ему втолковывать. Ни-гроша отнекивался все тише и наконец, перейдя на шепот, достал из своего стола какие-то бумаги. Кориолан бросил на меня торжествующий взгляд, я ему ответил бодренькой улыбкой. Что бы там ни было, именно в такие мгновения достоинства друзей особенно бросаются в глаза.
Короче, я был очарован, Кориолан был очарован, и, как ни странно, Ни-гроша тоже, кажется, вздохнул с облегчением. И мы втроем отправились перекусить в компании клиентов «Дельта Блюз» — музыкантов какой-то рок-группы и одной известной певицы. Уступив настояниям и доводам моих спутников, я махнул рукой на угрызения совести и решил позвонить Лоранс и сказать ей, что не вернусь к обеду. Я уже давно не боялся выглядеть смешным, и мои сообщники решили обвинить меня в прижимистости — оба с убежденным видом твердили, что расплачиваться в ресторане должен я. К тому же вся эта история с Кориоланом в роли импресарио и без того сулила мне такие семейные ссоры, что эти два лишних часа погоды уже не делали. Правда, позвонить домой попросил гардеробщицу, потому что отлично знал: стоит мне самому заявить Лоранс о своем отступничестве, как она ответит на мои извинения так ядовито-снисходительно, что уж лучше бы отругала; а я был в добром настроении, в слишком добром, чтобы, видя беззаботные, сияющие, веселые глаза Кориолана, позволить хотя бы маленькой тени набежать на мое счастье. Порой и я становился эгоистом…
2
Два часа спустя я оставил несколько оторопелого, но надменного Кориолана при исполнении его новых обязанностей — он беседовал с бухгалтером издательства «Дельта Блюз Продакшнз», которое упорно продолжал именовать «Тулонским тараканом». В конце концов, благодаря своему неуважительному отношению к деньгам он, быть может, станет прекрасным финансовым агентом для других. И потом я не собирался тут же оповещать Лоранс о его назначении, во всяком случае, до тех пор, пока чек на кругленькую сумму не упадет в нашу мошну.
Часа в четыре я тихонько открыл дверь в квартиру. И сразу же на меня обрушился ноток чудесной музыки: из комнаты Лоранс, словно мне в назидание, звучал концерт Шумана. Сперва я подумал пробраться в студию, которую мне устроили в глубине квартиры, чтобы я бренчал там себе помаленьку на фортепиано; но для этого мне нужно было пройти через нашу общую комнату, нашу спальню, или же прошествовать мимо моей секретарши Одиль.
Разбирать почту, отвечать на телефонные звонки — а после внезапного успеха звонили мне достаточно часто — Лоранс доверила одной из своих многочисленных поклонниц, школьной подруге Одиль. Добродушная крепышка с невыразительным лицом, она была из тех женщин без возраста, которые со смешанным чувством неловкости и надежды разыгрывают неблагодарные роли сначала девушки, потом молодой женщины, цветущей дамы и так далее и так далее, никогда никого, и даже самих себя, не умея убедить в искренности своей игры. Одиль приходила рано, уходила поздно, отвечала вместо меня на довольно тощую почту, в которой корреспонденты обращались ко мне главным образом за деньгами.
Лоранс считала, что это классическая почта «шлягерника». Если бы я прославился как виртуоз, мои корреспонденты, разумеется, были бы утонченнее, а ее положение почетнее. Что ж, если мечтать о том, как после сольного концерта мужа можно отобедать где-нибудь в Байрейте или Зальцбурге[3] вместе с Шолти[4] и Кабалье, а вместо этого оказаться в Монте-Карло на песенном фестивале Евровидения, то есть от чего расстроиться. Ну а уж представив себе, как муж во фраке раскланивается на авансцене перед восторженной публикой, вдруг обнаружить, как он за кулисами подбадривает обладательницу тщедушного, выхолощенного голоска, благодаря которому пластинки с его музыкой разойдутся в тысячах экземпляров, — после этого белый свет и вовсе может померкнуть. Что бы там ни говорили, но такие лубочные картинки моей карьеры могли бы за семь лет несколько поблекнуть. Но откуда она взяла, что я равнодушен к этим романтичным и очаровательным небылицам? И если она хотела стать Мари д'Агу[5]? то это не мешало мне мечтать о славе Ференца Листа. Однако я был еще в своем уме, чтобы отличать Бетховена от Венсана Скотто[6]? и даже если глушить меня с утра до вечера Шуманом, я все равно соображу, где тут попреки, а где отзывчивость и понимание. Когда-нибудь в один прекрасный день я все это ей объясню, когда-нибудь, — но не сегодня, потому что из-за неожиданного обеда с Ни-гроша она уже, должно быть, и так вне себя. А мне все-таки бесконечно тяжело расстраивать Лоранс.
Вот поэтому-то я и проскользнул коридором, ведущим в кухню, и через закуток Одиль — в свою студию. Мое убежище. Пристанище. «И это ты называешь убежищем? — воскликнул Кориолан, когда его увидел. — Какое же это убежище, раз тебе нужно промаршировать мимо двух твоих часовых, чтобы там укрыться?..» Как обычно, он преувеличивал. Я был уверен, что Одиль прекрасно ко мне относится и готова закрыть глаза на мои выходки, если мне что-нибудь и взбредет в голову. А может, и она принимает меня за никчемного человека? Я считал своим долгом как можно быстрее доказать несправедливость этой репутации, которую на первых порах после женитьбы имел среди подруг Лоранс (все они в основном составили себе богатые партии), ну и хоть отчасти дать этим дамочкам понять, почему Лоранс вышла замуж за меня. Все это, конечно, никоим образом не афишировалось, хотя мало кто из мужчин ее круга — да, к сожалению, и прочих кругов тоже — заботился, чтобы хоть элементарно прикрывать свои связи; Лоранс могла сомневаться в моей верности, но ни одного реального доказательства у нее не было. Ненавижу парочки, которые кичатся друг перед другом своими изменами под предлогом, видите ли, искренности, замешенной, по-моему, на садизме и тщеславии.
— Венсан? Вы?! — Одиль встретила меня так удивленно, будто дюжина мужчин одновременно шла на цыпочках через ее кабинетик. — Венсан! Вы видели Лоранс?
— Нет. Вот иду в обход…
— Но… но… — Бедняжка растерялась, потому как, по рассказам Лоранс да и по всему ее поведению, представляла нас идеальной парой. — Но она вас ждет… Ждет! — И глазами, руками, голосом, всем телом старалась направить меня к Лоранс, к Шуману — к семейному счастью и великой музыке, если точнее выразиться.
— Не хочу ей мешать, — ответил я и несколько поспешно скрылся в своей студии.
Я нарушил моральные устои дома и буду, очевидно, за это наказан, и все-таки торчать здесь с виноватым видом, какой мне отразило зеркало, не собираюсь. Прежде чем выйти твердым шагом, я сбросил плащ и кинул его на кровать.
— Ах, вот вы!.. — сказала Одиль, и если она не прибавила: «какой шутник!» — то лишь потому, что не слишком была в этом уверена.
Я подмигнул ей. Она покраснела. Бедняжечка! Надо бы хоть из сострадания заняться с ней любовью, но я слишком эгоистичен для подобной благотворительности. Однако я улыбнулся, подумав, что Лоранс выбрала мне и впрямь самую уродливую из своих лучших подружек.
Я вошел в спальню — в нашу спальню, — насвистывая Шумана, конечно. Лоранс в пеньюаре ждала меня перед пылающим камином. И мне припомнился осенний вечер пять лет тому назад, когда, вернувшись домой после прослушивания в концертном зале Плейель, я чувствовал себя униженным и словно побитым, впервые в жизни я ощутил себя неудачником. Впервые в жизни мне пришло в голову, что я уже не многообещающий юноша, а мужчина, у которого ничего не вышло. И от этой мысли мне стало страшно, я ссутулился, на глаза навернулись слезы. В замешательстве думал было увильнуть от Лоранс, но она меня окликнула, едва я вошел в квартиру; и я вступил в эту сумрачную, как и сегодня, комнату, на стенах которой, как и сегодня, плясали отблески огня.
— Подойди, Венсан! — повторила она, и я сел рядом, в сумраке, униженный и разбитый, отвернувшись от страха, что сейчас начнутся расспросы.
Но ни одного вопроса она тогда не задала; сняла с меня пиджак, галстук, отерла волосы своим платком, тихонько меня целуя и только приговаривая: «Дорогой мой! Бедненький!» — тем низким, нежным, материнским голосом, который был мне так нужен. Да, она любила меня!
Лоранс меня любила! И ради таких воспоминаний я прощал ей мелкие капризы избалованной девочки.
Вот и сейчас она ни единым словом не обмолвилась о моем обеде. Наоборот, казалась очень веселой, глаза ее блестели. И когда начала с того, что у нее есть для меня сюрприз, сердце мое так и подскочило: неужели она ждет ребенка? Я знал, что ребенка-то она как раз и не хотела. Может, не убереглась? Но речь шла не о ребенке, а всего лишь о родителе.
— Угадай, кто мне только что звонил? Мой отец.
— Что с ним стряслось?
— У него был сердечный приступ… он считает нашу размолвку нелепой и боится умереть, не повидавшись со мной. Он прекрасно понимает, что его… ну, наша ссора абсурдна.
— Короче, он со мной смирился!
Я чуть не расхохотался. Ну и денек! В полдень — импресарио, в пять часов — тестюшка! Жизнь раскрыла мне объятия и осыпала цветами.
— Что ты об этом думаешь?
Я посмотрел на Лоранс. Насколько я мог читать по ее лицу, она и вправду была взволнована.
— Наверно, ты счастлива. И это нормально, ведь он — твой отец.
Она посмотрела на меня с любопытством:
— А если бы я пришла в ужас?
— И это нормально, ведь твой отец не изменился.
Мои ответы, по-моему, были достаточно остроумны, но до Лоранс это не дошло, так что пришлось их растолковать:
— Ты примирилась со своим предком и радуешься этому, и все было бы нормально, если бы не его характер, а поэтому это нормально, что…
— Остановись, пожалуйста! Вечно ты шутишь! Кстати, тебе наверняка было весело и с этими артистами и музыкантами месье Фердинана Палассу. И ты, конечно, в полном восторге от своих новых друзей?!
Голос ее дрожал от презрения, но на этот раз я взбунтовался. С тех пор как успех моей музыки нарушил наше тихое житье, я чувствовал себя увереннее; во мне проклюнулось какое-то забавное чувство, что не совсем уж я такой немощный; вернее, с успехом «Ливней» я почти перестал комплексовать, будто не в силах зарабатывать себе на жизнь. Конечно, этот успех, быть может, всего лишь дело случая, но все говорило об обратном. Некоторые музыканты, напротив, видели во мне композитора будущего. И я постарался ответить Лоранс как можно достойнее:
— Но, дорогая, это же мои коллеги! И мне действительно не было скучно.
Она взглянула на меня и разрыдалась. Пораженный, я обнял ее — прежде всего потому, что не часто видел Лоранс плачущей, к тому же раньше я никогда не был причиной ее слез, чем немало гордился. И я нежно прижал Лоранс к себе, извиняясь и бормоча: «Дорогая моя! Ну, пожалуйста, не плачь! Мне так тебя там не хватало». И все в таком духе. Но Лоранс продолжала рыдать, и я обнимал ее все крепче, пока физическая боль не успокоила ее. Она засопротивлялась, наконец высвободилась, задыхаясь.
— Ты не понимаешь, — заговорила она, сложив руки на груди, — это чудовищное общество! Ты даже не сам позвонил мне, как делают все эти субчики, из трусости, чтобы приятели не подумали, что тебя ждут дома. Уж какая там независимость, это просто грубость! Нет-нет! Все это заурядные людишки! Как же ты мог!
Лоранс судорожно всхлипывала, и я не мог не признать, что она права; и потом, ее горячие слезы капали на мои щеки, легкий жар, дрожь, пробегавшая по телу, волосы, слипшиеся на лбу, — от всего этого сердце мое разрывалось. Меня переполняли нежность, участие и сострадание. И я немного оторопел, когда ее рука скользнула мне под рубашку и Лоранс потянула меня к постели, — оторопел и растерялся. Еще десять минут назад она так и сыпала упреками, три минуты назад заливалась слезами и, может быть, презирала меня почти с самого утра. Неужели все это вызвало у нее желание, да еще так скоро? К несчастью, моя натура скроена до смешного просто: душа и тело всегда идут рука об руку, оттого близость и согласие так же естественно приводят к желанию, как ссоры подстегивают к бегству. Мне претит любое насилие, а разлад между чувством и мимолетной страстью знаком мне только по пикантным рассказам и литературным опусам. Короче, скандалы и сцены Лоранс делали из меня чуть ли не импотента. Я становился таким примитивным и неизобретательным в постели, что сам на себя злился за свою тупость, но ничего не мог поделать.
Но сегодня Лоранс отдалась мне так страстно, как давно уже этого не случалось, очень давно; правда, мне показалось, что даже если ее крики, жесты и не преувеличены, то обращены к какому-то другому Венсану, более лиричному, пылкому, — я себя таким, к сожалению, уже не считал и чуть было не выдал себя с головой, из одного лишь тщеславия достойно сыграв навязанную мне роль.
Чуть позже я пил чай в гостиной, а Лоранс иронически поглядывала на меня. И вправду, я переоделся с ног до головы, она же так и осталась в своем кремовом пеньюаре, а ее томный взгляд и не скрывал того, чем мы с ней только что занимались. Она подначивала меня, будто я из себя строю тихоню, я же еле слышно бубнил, что она банальна. В наше время все больше парочек считают своим долгом проинформировать окружающих о своих любовных забавах, едва лишь они закончатся; мы вкладываем какое-то радостное тщеславие в отправление тех функций, которым предается с неменьшим пылом и энергией любое млекопитающее, — есть, по-моему, в этом что-то неуместное и даже гротескное… К тому же утоленная страсть ничто перед любовью, которой только еще предстоит состояться!.. Сколько раз я убеждался, что при всей этой суете, ласках на виду — глядите, мол, какой восторг нас ждет — дальше многообещающих посулов дело не идет. А скорее всего, думал я, эти умышленные, болезненные отсрочки как узда на страсть объясняются лишь одним — бессилием.
Мои теоретизирования венчало неприятнейшее, по-моему, зрелище: цветущей и томной Лоранс подавала чай закомплексованная и неудачливая Одиль.
— Но здесь лишь Одиль, больше никого! — сказала Лоранс. — Ты не…
А вот и Одиль подсела к нам с жеманным видом.
— Кстати, — сказал я, — сегодня в «Дельта Блюз Продакшнз» девушка с зелеными волосами спрашивала меня, не получил ли я ее письмо. Бедняжечка еще в прошлом месяце попросила надписать ей фотографию. Вы ничего такого не припоминаете, Одиль?
К моему великому изумлению, она залилась краской, а Лоранс необычайно живо отреагировала:
— Ну ты же знаешь, что Одиль сортирует твою почту! Ей приходится все читать, чтобы отсеивать письма наиболее… вернее, наименее пошлые. Признаюсь, последнее время я тоже не успевала все просмотреть. Если что и задержалось, так по моей вине.
Я растерялся, но потом и призадумался. Конечно, мне и в голову не могло прийти, что мне пишут незнакомые люди, но пишут, оказывается. Значит, на мое имя приходили письма, Одиль и жена их перехватывали, читали из любопытства, а затем забывали передать. Вот откуда у них этот виноватый вид, которым я вовсю насладился. Нельзя сказать, чтобы все это меня так уж шокировало; разумеется, если бы я ждал любовных писем, то раскричался бы, наговорил резкостей; но ничего подобного не было, и меня лишь покоробило от такой бесцеремонности. О безнравственности поступка я сужу только по его последствиям и не собираюсь без конца ниспровергать абстрактные и омертвелые моральные устои Лоранс и ее друзей — ничего, кроме упреков в свой адрес, я бы не услышал. Зато мне представился замечательный повод побунтовать, попричитать о тайне переписки, ну и повздыхать о старомодной нынче деликатности. Но ударяться в меланхолию, разыгрывать из себя разочарованного да еще устраивать из этого целый спектакль — на такое я был не способен. Ни я ей не судья, ни она мне.
Очевидно, я все-таки виноват. Хотя бы в глазах моего тестя, которому я всегда казался никчемным человеком; но и сам я был о себе такого же мнения. Быть может, он считал, что в моем безропотном нежелании прославиться, стать кем-то и зарабатывать на жизнь виновата моя артистическая натура. Если бы я занимался не музыкой, а маркетингом или какой-нибудь коммерцией, мне бы гораздо дольше удалось поддерживать ложное представление о своей персоне: в бакалейной лавке посредственность не так бросается в глаза, как в концертном зале, — простая порядочность не позволила мне годами стучать по клавишам или давать никому не нужные уроки сольфеджио. Уж, казалось бы, что может быть суровее испытания совестью, но никакой горечи во мне не осталось — я лишь получил выигрыш во времени и сумел сохранить в себе вкус к жизни. Иногда я задаюсь вопросом: что меня поддерживало — собственная сила духа (которая морально помогла мне пережить неудачи) или Лоранс (которая помогла материально). Без сомнения, и то и другое.
Одиль вышла за печеньем, и Лоранс, которую разговор о моей почте не особенно вдохновлял, решила переменить тему.
— Этот костюм сидит на тебе потрясающе! — сказала она, окидывая меня взглядом с макушки до пят. — Удачно, что мы выбрали серо-голубой, а не серо-зеленый, верно? К твоим глазам это так идет!
Я кивнул с важным видом. Мне очень нравилось, когда она говорила «мы» по поводу моих покупок.
«Мы» выбрали эту ткань, «мы» придумали фасон костюма, «мы» нашли подходящие рубашки, «мы» когда-то достали запонки, которые подходят ко всем сорочкам, «мы» уже имели итальянские мокасины на любой случай, «мы» раскошелились на голубой галстук, который так хорошо сочетается с цветом пиджака. И, черт побери, если после всего «мы» еще были недовольны, так у меня просто нет слов!.. Все эти «мы» произносились от лица Лоранс, только неудовольствие я осмеливался выражать от своего собственного лица. И все-таки через семь лет мне удалось восстановить некоторые чисто мужские права: я, например, сам выбирал сигареты, парикмахеров, спортивные клубы, разные безделушки и т. д. и т. д.; но что касается одежды — и пробовать было бесполезно. Казалось, что Лоранс одновременно с молодым и пылким мужем приобрела себе большую куклу, которую нужно было наряжать. И от этого права она никогда бы не отказалась; я уже достаточно повоевал, чтобы знать это наверняка. Так что из года в год, чаще осенью, реже весной, мы отправлялись к «ее» портному, где она одевала меня по последней моде, по самому последнему писку, выряжала под некогда саркастическим, а теперь равнодушным взглядом все того же портного и все той же закройщицы (впрочем, если из всех, как правило, заносчивых поставщиков Лоранс мне пришлось бы расстаться с этими двумя, я был бы действительно глубоко опечален).
— Почему ты переоделся? — спросила она. — Из-за Одиль? Ты думаешь, она о чем-нибудь догадывается?
— Нет, нет… скорее, чтобы рассеять меланхолию…
Лоранс рассмеялась:
— Рассеять меланхолию? Звучит претенциозно!
— Не думаю, чтобы она стала завидовать тебе, — глупо начал я. — Я хочу сказать… ну, скорее, нам… нашему виду…
Момент был упущен, и, когда Одиль вернулась, об исчезнувших письмах уже все позабыли. Минут десять я размышлял о коварстве французского языка. Одиль ушла, и мы остались одни, Лоранс и я, как это нередко случалось по вечерам в последние годы. Я дружил лишь с Кориоланом; друзья же Лоранс стали настолько скучны, что и она это поняла и стала уставать от них, и это меня беспокоило: я знал, что Лоранс плохо переносит одиночество, особенно теперь. Теперь, когда я видел в окно, как бульвар Распай серебрится под дождем, а слово меланхолия, всплывшее в разговоре об Одиль, казалось, стучится во все ворота, выскакивает на неоновых вывесках Монпарнаса с какой-то обновленной энергией и блеском.
Тем временем Лоранс устроила так называемое любовное телегнездышко: у нее вошло в привычку огораживать на ковре с помощью диванных подушек четырехугольное пространство, которое она величала нашей «крепостью». Оттуда, приютив меня под бочком, она, подобно фее с волшебной палочкой, правила нашими телегрезами, дирижировала своим крохотным мирком, перебегая с одного канала на другой, от сказки к репортажу; но телевидение оставалось тем, чем и было всегда; и я быстро засыпал, едва закончив с ужином, который нам приносили из очередного нового ресторана (их Лоранс меняла каждую неделю, и при этом всегда разыгрывалась маленькая трагедия).
Но в этот вечер мне не сиделось на месте; телевизионная болтовня раздражала "меня больше обычного, а руки и ноги так и норовили покинуть бархатный замок. Лоранс буквально обвилась вокруг меня.
Знаю я эти дамские маневры: многообещающие жесты, взгляды, зовущие заняться с мадам сексом, ну и то же самое потом (не забывай меня, мой милый); в общем, у мужчины времени на размышления не остается, а главное, ему уже трудно понять, на какой же стадии теперь ваши отношения. На всякий случай я обнял Лоранс и поцеловал ее.
— Ах, нет! — подала она голос. — Угомонись же! Ну ты подумал о моем отце? Что-нибудь решил?
— Пусть будет, как ты решила. И Лоранс чмокнула меня в щеку с благодарностью.
— Ты ведь не сердишься?
— Нет. Быть злопамятным, по-моему, это пошло. Разгневаться я могу. Но копить злобу? Не имеет смысла.
Я все-таки надеялся, что она извлечет из моих слов урок на будущее и, может, даже сделает выводы.
— Как ты прав! — откликнулась Лоранс. — Отец приглашает нас обоих послезавтра к себе. Но с тобой он бы хотел поговорить отдельно. Кажется, он хочет извиниться, а я… я буду его стеснять.
— Очень жаль. — Я улыбался, но в общем-то был доволен: наедине мне будет легче его подначивать, отпускать на его счет всякие шуточки и намеки, а то Лоранс уже стала потихоньку понимать, когда я балагурю.
— К тому же, ты знаешь, он прекрасно разбирается в делах, — добавила она. — У тебя ведь будут какие-то доходы от твоего… твоих… от твоей песни… хоть немного, но все-таки карманные деньги… — Лоранс осеклась: после ужина у ее нотариуса выражение «карманные деньги» стало для нас запретным, во всяком случае, бестактным. Супруга нотариуса целый вечер болтала о гадостях, которые натворил ее сынок, а закончила фразой: «Однако ежемесячно я ему выдаю столько-то карманных денег!» — эта сумма в точности соответствовала той, что я получал ежемесячно от Лоранс. Я тотчас соскользнул под стол, чтобы подобрать, так сказать, свою салфетку — а заодно и прийти в себя, — когда ж я вынырнул, Лоранс поняла по моей гримасе, что я с трудом подавил приступ бешеного смеха. Через месяц, не сказав мне ни слова, она удвоила свои субсидии, уж не знаю почему… Быть может, потому, что мальчику было шестнадцать лет, а мне тридцать два… Во всяком случае, я еще долго поминал добрым словом этого славного и безденежного паренька.
В этот вечер, устав от выходок Лоранс, от тошнотворных картинок телеящика, задыхаясь посреди бархатных подушек, я почувствовал, как снова после долгого перерыва на меня накатывает приступ клаустрофобии. Раньше стоило мне только подумать о какой-нибудь каморке или хотя бы о приюте для социально неадаптированной молодежи, куда я вполне мог бы угодить, — чтобы тут же прийти в себя; но в этот вечер ничего не получалось. Опьяненный твердостью Кориолана и неожиданным подобострастием Ни-гроша, я вдруг представил себе, как возвращаюсь в квартиру, которую сам оплачиваю и где ждет меня женщина — не безраздельная владычица моего живота, которая иногда бросает мне, словно кости, кусочки независимости, а та, с кем я хотел бы разделить свое существование. С другой стороны, идея расстаться с Лоранс теперь, когда у меня были для этого средства, казалась мне страшной низостью. Пусть я и вправду хочу и могу уйти, но я не мог не думать об отвращении, с которым буду после жить — уж не говоря о мнении окружающих, — об отвращении к самому себе, хотя, быть может, вскоре это и пройдет.
3
Как известно, чужие сновидения кажутся безумно скучными, поэтому я лишь упомяну, что всю ночь мне снились изумительные снегопады, звуки фортепиано, шелест каштанов, но проснулся я, задыхаясь больше обычного. В комнате пахло духами, любовью; и хотя эта атмосфера действовала на меня завораживающе, с раннего утра я чувствовал себя словно одурманенным. К счастью, Лоранс уже не было дома. Я открыл окно и все никак не мог надышаться парижским воздухом, который считается загрязненным выхлопными газами и пылью, а по мне — так самый свежий и здоровый воздух на Земле. Потом отправился на кухню и сам сварил себе кофе, поскольку Лоранс не желала видеть прислугу в доме до трех часов дня. Я этим воспользовался, чтобы, вопреки установленным правилам, походить босиком по голому полу и паласам, пожить немного в свое удовольствие. Я давно понял, что эта большая квартира не была приспособлена для праздноболтающегося; постоянно я наталкивался на обремененных делами женщин и обычно замыкался в своей студии, где порой чувствовал себя ужасно одиноко; я бы предпочел участвовать в домашней суете, расхаживать в халате, изрекать глупости — все уж лучше, чем торчать одному перед фортепиано, которое, словно ворчун с одышкой, глухо попрекало меня за мой провал в концертном зале Плейель. Слава Богу, оно покоилось рядом с диваном, куда я и перебирался с книгой в руках (за семь лет я, безусловно, прочитал больше, чем за все свое детство, хотя и тогда уже читал запоем).
Накануне я уговорился пообедать вместе с Ксавье Бонна, режиссером «Ливней», и с его продюсером. Ксавье назначил мне встречу в том ресторане, где он был завсегдатаем в пору неудач; это омерзительное заведеньице он величал своим «home». Слава славой, но Ксавье ему не изменил; и Лоранс расценивала это как то, что успех не вскружил ему голову. А я-то как раз думал, что он окончательно ее потерял, потому как ни одно плотоядное не могло питаться в этой харчевне, разве что с голодухи, да еще и в кредит.
«Ноте» представлял собой большой зал, под сводами которого с утра до вечера чадили свечи и беспрерывно гудела средневековая музыка в исполнении дудок, свирелей и труб, отчего могли расплавиться любые мозги. Ксавье Бонна и его продюсер П. Ж. С. поджидали меня за маленьким столиком. Одежда Ксавье еще раз подтверждала, что успех отнюдь не вскружил ему голову: режиссер по-прежнему щеголял в бежевой куртке с капюшоном, надетой поверх черно-серого свитера. Зато П. Ж. С. сидел в новой тройке и наконец-то выглядел настоящим продюсером. Бонна ненавидел любые условности, и я устроился рядом, не протянув ему руки и даже не посмотрев на него. Лоранс с ним познакомилась в шестнадцать лет; долгое время, по ее словам, он был влюблен в нее; еще она рассказывала, что Ксавье был «просто напичкан всяческими совершенствами». И всяческими бредовыми идеями; длинный, здоровенный, с тонкими чертами лица, ему могли дать и тридцать, и пятьдесят лет, а он лишь поддакивал; как теперь выяснилось из газет, нашей знаменитости стукнуло сорок. Сорок было и П. Ж. С., но лицом, телосложением, характером и умом он явно не блистал. К моему удивлению, П. Ж. С. встретил меня широкой улыбкой.
И вправду, они меня заинтриговали. Еще со времени учебы в лицее П. Ж. С. находился под сильным влиянием Бонна, потом финансировал все его картины, провалы которых обходились ему все дороже. Последний фильм он даже не довел до конца, и на полпути его сменили профессиональные продюсеры, выкупившие контракт на три четверти. Они-то и потребовали от Бонна среди прочих переделок отказаться от идеи целиком строить музыкальную фонограмму на основе нарочито заумного сочинения Альбана Берга[7]? Когда Ксавье пришел поплакаться к Лоранс, она ему подсказала мое имя. Он ухватился за эту соломинку, видимо, считая, что человек с консерваторским дипломом сочиняет исключительно додекафонную музыку (с первых нот моей партитуры, написанной более-менее в мелодическом ключе, он демонстративно вышел из монтажной). Ну а продолжение этой истории далеко не способствовало нашему примирению: фильм имел успех, собрал восторженную критику, но появились рецензии и другого рода, причем в таких влиятельных изданиях, как «Обсерватер» и «Кайе дю Синема». Когда я вернулся с Балтийского моря, Кориолан, которого от кино Бонна воротило, показал мне эти две заметки. В первой говорилось, что претенциозный зрительный ряд Ксавье Бонна держится только благодаря двум молодым актерам и особенно благодаря музыке. Автор второй вопрошал, почему такая чудесная музыка проиллюстрирована такими невразумительными картинами. Однако все это, очевидно, не слишком раздражало Бонна и не настроило его против меня.
— Ну и что ты думаешь об этом успехе? — спросил он. Голос его звучал устало и презрительно.
— Ты же знаешь, — подхватил я весело, — Лоранс захотелось побывать на Балтике; мы уехали в самый разгар успеха, а вернулись, когда уже все успокоилось. Наконец-то твой фильм идет широким экраном. — И, обратившись к П. Ж. С., добавил: — Для вас это, наверно, чертовски здорово.
— П. Ж. был бы, конечно, доволен, если бы не продал три четверти прав этим пройдохам! — сказал Ксавье. — К тому ж своим диктатом они чуть было не загубили фильм на корню.
Поскольку и моя музыка входила составной частью в этот диктат, я потупил глаза и опять подъехал к П. Ж. С.:
— Во всяком случае, критика приняла Ксавье прекрасно, замечательно!
— Чего уж там, — все так же сардонически отпарировал Бонна, — если эти писуны разок проснутся на просмотре моего фильма, считай уже, что они потрудились на славу. Вообще невероятно! Вот подожди… сейчас припомню… Послушай, ну хотя бы это… «Между Любичем и Штернбергом»[8]?.. «наконец-то сплав изящества и глубины» или… «сделать великий фильм на основе столь простого сюжета мог лишь выдающийся режиссер»… И это еще не все, нет, послушай-послушай… «Бонна сильно рисковал, поразительная удача». И это еще не все!
— Постой! Постой! — вклинился П. Ж. С. — Там есть один изумительный отзыв его коллеги… что-то насчет бритвы и облаков…
— Не вали все в одну кучу! — сурово отрезал Ксавье. — «Бонна не идет по стопам своих коллег, которые тащат нас в грязь или подымают под облака, — он словно скользит по лезвию бритвы».
— Вот-вот, «по лезвию бритвы»! По-моему, это великолепно! К тому же это правда… невероятно, однако правда!
— Представляешь себе? — не унимался Бонна. — Я еще далеко не все цитирую.
Это была его манера зубоскалить; и все же в его глазах и голосе проскальзывали не насмешливые, а скорее счастливые искорки; мне трудно было представить, что столько высказываний о себе самом можно запомнить из одного лишь отвращения.
— Заметьте, — сказал П. Ж. С., — музыка существенно способствовала успеху фильма, это вне сомнения!
— Ты хочешь сказать, вне обсуждения! — подчеркнул Ксавье.
— Не будем преувеличивать! — откликнулся я. — Музыка… разумеется… но в конце концов…
К несчастью, я не мог процитировать ни одной рецензии. Пришлось строить из себя скромника; впрочем, в этой ситуации так было, пожалуй, лучше всего.
— Очень рад, что все так вышло, — заявил П. Ж. С.
— Я тоже, — сказал Ксавье таким тоном, что я невольно ждал завершения: «А кто бы мог подумать», — но не дождался. — Впрочем, я еще вчера говорил об этом Лоранс.
— Ты виделся вчера с Лоранс?
— Мы выпили с ней кофе. Она рассказала, что ты никак не поладишь со своим издателем, с этим кретином… как его?.. Ни-гроша. Нужно подсуетиться, старик!
— Два миллиона так просто конторе не дарят! — прокомментировал П. Ж. С.
— Два миллиона? — Я посмотрел на него. — Мне представлялось… неужели два? Новыми?
— Два миллиона долларов. Деньги я считаю только в долларах, — высокомерно уточнил П. Ж. С., одернув свой новенький жилет.
— Вы хотите сказать… По моим подсчетам, Ни-гроша мне должен приблизительно шестьсот… ну, шестьдесят миллионов старыми франками, насколько я понял…
— Сейчас он вам должен миллион долларов, или шестьсот миллионов в старых франках. И вы можете ожидать такие же поступления из Америки. Я вовсе не шучу, не шучу! — сказал П. Ж. С. — Я изучил ваши права у Вламинка, а он как импресарио чего-нибудь да стоит.
Я пялился на него, обалдев не столько от цифр (нулем больше — нулем меньше в этом случае, мне уже не так было важно), сколько от его предупредительности.
— Вы изучили мои права у Вламинка? Очень мило…
П. Ж. С. стал пунцовым. Ксавье смерил его ледяным взглядом, но вдруг расхохотался открытым, дружеским и заразительным смехом — правда, особенно он им никогда не злоупотреблял. Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.
Страницы: 1, 2
|
|