Меня же всегда подкупали в людях именно жесты — то, как они двигаются или сохраняют неподвижность. А тут казалось, что я сижу рядом с манекеном или калекой. Всю дорогу меня била дрожь. Сначала от страха, что Алан нас догонит, появится внезапно при красном свете, вскочит на капот машины или же в полицейской фуражке и со свистком в руке навсегда приостановит мое бегство к свободе, смехотворной, быть может, но свободе. Потом, когда началась автострада, меня стало колотить от того, что благодаря скорости это «нападение на дилижанс» станет невозможным. Меня стало колотить от одиночества.
Лишившись непрестанного, неотвратимого, какого-то кровосмесительного общения с Аланом, я осталась одна. Для меня было внове "я", «мне», «меня». Исчезло «мы», как ни невыносимо оно было. Куда же делся другой? Другой — палач или жертва, какая разница, но все же спутник гибельных и непреодолимых бесовских радений этих последних лет. В глубине души я казалась себе больше похожей на одинокую девушку посреди танцплощадки, навсегда разлученную со своим кавалером силой непредвиденного случая, чем на женщину, лишившуюся мужа. Я и вправду много танцевала с Аланом, и во всевозможных темпах, и при тысяче разных обстоятельств. Утомленные до полуобморока, пресытившиеся, мы, однако, делили на двоих нежные передышки страсти, и лишь с одной ревностью он не мог ничего поделать. Из-за нее-то наша любовь и стала невозможной. Пусть это была болезнь, но ему одному предстояло теперь подбрасывать вязанки воспоминаний, фантазий и страданий в то радостное или горестное пламя, которое есть история всякой любви. Вот потому-то я и смирялась так долго, и потому на этой автостраде я мучилась смутным сознанием вины. Вины в том, что не любила больше, вины в том, что стала безразлична. Само это слово внушало мне ужас. Я знала, что оно, безразличие, и есть козырный туз в любовных отношениях. И я презирала его. Меня восхищали безумство, постоянству бескорыстие, даже в какой-то мере преданность. Понадобилось немало лет, чтобы от беззастенчивости и цинизма прийти к этому. И я пришла. Если бы не животная, органическая ненависть, питаемая мною к тому, что называют «вкусом к несчастью», я, конечно, осталась бы с Аланом.
Укрепленная ферма, миниатюрный замок Юлиуса А. Крама был образцом своего рода. Он был выстроен из массивного камня, в форме подковы, с окнами-бойницами, подъемными мостами и мебелью в стиле Людовика XIII, возможно подлинной, если учесть огромное состояние Юлиуса. Несколько оленьих голов вносили траурную нотку в убранство прихожей. На верхние этажи вела каменная лестница с перилами из кованого железа. Единственной уступкой современности была белая куртка дворецкого. Воистину, он лучше бы выглядел в камзоле. Он хотел взять мой чемодан и, не без причины не найдя его, извинился. Юлиус четыре или пять раз нервно спросил, все ли в порядке, и, не дожидаясь ответа, ввел меня в гостиную. Чего здесь только не было: кожаные диваны, полки с книгами, звериные шкуры и огромные камин, в котором поспешили разжечь праздничный огонь. Если поразмыслить, не хватало только одного — собаки. Я спросила у Юлиуса, есть ли собаки. Он ответил, что, конечно, есть. Они на псарне, где им и подобает быть. Завтра утром он мне их покажет. А сейчас уже темнеет. Есть легавые, лабрадоры, терьеры и т.д.
Не могу сказать, что я не слушала, поскольку я отвечала ему. Просто тот, кто его слушал и отвечал, не был мною — такой, как я представляла себя. Вернулся дворецкий и пригласил нас выпить чего-нибудь. Я накинулась на водку и проглотила ее одним духом. Юлиус показался обеспокоенным. Сам он, как он заявил, вот уже скоро тридцать лет пьет только томатный сок. Один из его дядюшек умер от цирроза, дед тоже. Это наследственная болезнь, которой он предпочел бы избежать. Я кивнула, а затем, взбодренная, по-видимому, русским эликсиром, задала вопрос, который не давал мне покоя:
— Как это случилось, что вы приехали ко мне?
— Когда вы не пришли на нашу встречу, на нашу вторую встречу, — начал Юлиус, — я был очень удивлен…
Я немного поерзала на кожаном диване, спрашивая себя, что могло удивить его в моем отступничестве. Возможно, сильные мира сего не привыкли, чтобы им назначали свидание, а потом надували.
— Я был очень удивлен, — продолжал Юлиус, — потому что о нашей встрече в «Салине» у меня осталось очень приятное, очень теплое воспоминание.
Я кивнула, в очередной раз изумляясь тайнам некоммуникабельности.
— Видите ли, — продолжал Юлиус, — я никогда ни с кем не говорю о себе, а в тот день я вам признался в том, чего никто не знает, кроме, конечно, Гарриэт.
Мгновение я глядела на него, недоумевая. Кто эта Гарриэт? Может, от одного сумасшедшего я попала к другому?
— Той девушки-англичанки, — уточнил Юлиус. — Эта история застряла в моей голове, в моей жизни, как заноза. Поскольку я играл в ней скорее смешную роль, я никогда не мог об этом говорить. И вдруг в «Салине» я увидел в ваших глазах что-то, подсказавшее Мне, что вы не станете смеяться надо мной. Не могу передать вам, как мне стало хорошо. И вы сами показались мне такой милой, такой доверчивой… Мне, правда, очень хотелось вас снова увидеть.
Он говорил все это медленно, немного бессвязно.
— Но, — произнесла я, — как вы сумели проникнуть ко мне?
— Я справлялся. Сначала сам, у ваших друзей. Потом послал свою секретаршу к вашей консьержке, к вашей служанке и т. д. Я долго колебался, прежде чем вмешаться в вашу частную жизнь, но, в конце концов, подумал, что это мой долг. Я знал, — заключил он с торжествующим смешком, — что только очень важное обстоятельство могло помешать вам прийти в «Салину» в ту среду, двенадцатого.
Мен" разрывал невольный смех и вполне резонный страх. По какому праву этот чужой человек расспрашивал моих друзей, служанку, консьержку? Во имя какого чувства он осмелился тратить на меня запасы своего любопытства и своих денег? Неужели потому, что я не рассмеялась ему в лицо, когда он рассказывал мне жалостную историю его любви к дочери английского полковника? Это казалось мне неправдоподобным. Под его башмаком было слишком много людей, которые почти искренне посочувствовали бы его грустному рассказу. Он лгал мне. Но почему? Он должен был прекрасно знать, чувствовать, что он не нравится мне и никогда не понравится. Между мужчиной и женщиной с первого взгляда заключается или соглашение, или пакт о невозможности такого, соглашения. Само тщеславие ничего не может поделать с этим почти животным чутьем. В тот момент я возненавидела его — и его самоуверенность, и его мебель в стиле Людовика XIII. Я дико его возненавидела. Не говоря ни слова, я протянула ему рюмку, и, укоризненно поцокав «тц-тц» (уж не думает ли он, что цирроз его предков навсегда отвратит меня от алкоголя?), он пошел ее наполнить. Подумать только! Я находилась в каком-то доме к востоку от Парижа, в небольшом рыцарском поместье времен Людовика ХШ, а владельцем его был богатейший банкир с замашками детектива. Я была без машины, без вещей и без цели. Не имела ни малейшего представления ни об отдаленном, ни даже о самом близком своем будущем. В довершение всего, уже наступал вечер.
В жизни мне доводилось бывать в массе необычных ситуаций, и комических, и роковых, но на сей раз, я побила все свои рекорды в искусстве комедии. Мысленно я сняла перед собой шляпу, поздравляя себя с этим, и отпила глоток из рюмки, которая казалась мне моим единственным имуществом на земле. Вскоре я поняла, что не следовало так строго ограничивать мой рацион консервами, ибо голова моя уже начинала кружиться. Мысль увидеть Юлиуса А. Крама в трех экземплярах показалась мне устрашающей.
— У вас нет пластинки? — спросила я.
На минуту придя в замешательство — настал и его черед! — ибо, вероятно, он ждал иного поведения от женщины, вызволенной из плена у мужа-садиста, Юлиус встал, открыл шкафчик, бесспорно старинной работы, внутри которого, однако, стоял великолепный стереофонический проигрыватель японского производства, как заверил меня хозяин. Учитывая декорацию, я рассчитывала услышать Вивальди, но голос Тебальди заполнил комнату.
— Вы любите оперу? — спросил Юлиус. Он присел на корточки перед дюжиной никелированных ручек и казался выше, чем был на самом деле.
— У меня есть «Тоска», — добавил он все с той же немного торжественной интонацией.
Я решила, что у этого человека забавная манера всем гордиться. Не только усовершенствованным и действительно превосходным проигрывателем, но и самой Тебальди. Быть может, передо мной был единственный известный мне богач, извлекавший подлинное наслаждение из своих денег. Если так, то это свидетельствует о большой душевной силе, ибо по своему опыту я знала, что богатые люди под тысячу раз пережеванным предлогом того, что деньги — это медаль с двумя сторонами, считают своим долгом без конца кричать об оборотной стороне. Они считают себя редкостью, а стало быть предметом зависти, изгоями, виной чему их богатство. И как ни много могут они обрести, благодаря нему, это их ничуть не утешает. Если они щедры, им кажется, что их обманывают. Если они недоверчивы, то утверждают, что без конца и самым грустным образом убеждались в обоснованности своей недоверчивости. Но тут — наверное, из-за водки — мне подумалось, что Юлиус А. Край горд не своей ловкостью в делах, а скорее тем, что она дает ему возможность слушать не искаженный ни малейшей царапиной, ни малейшей шероховатостью, нетронутый в своей чистоте великолепный голос Тебальди — женщины, которая и сама кажется ему великолепной. И точно так же, хотя и более наивно, он должен гордиться своей энергией и энергией своих секретарей, позволившей ему избавить очаровательную женщину, то есть меня, от судьбы, которую ин счел постылой.
— Когда вы разводитесь?
— Кто вам сказал, что я собираюсь развестись? — ответила я нелюбезно.
— Вы не можете остаться с этим человеком, — сказал Юлиус рассудительно. — Он больной.
— А кто вам сказал, что мне не нравятся больные? В то же время я злилась на свою неискренность.
Уж раз я последовала за своим спасителем, логично было бы снизойти и до некоторых объяснений. Мне хотелось только, чтобы они были возможно короче.
— Алан не больной, — ответила я. — Он одержимый. Это парень, мужчина, — поправилась я, — от рождения помешанный на ревности. Я поняла это слишком поздно, но, в конце концов, в известной мере, я так же виновата, как и он.
— Ах, так? В какой же? — прогнусавил Юлиус.
Он стоял передо мной подбоченясь, в воинственной позе адвоката американского суда.
— В той мере, в какой я не сумела переубедить его, — ответила я. — Он всегда сомневался во мне, чаще всего напрасно. Мне поневоле приходилось быть хоть в чем-то виноватой.
— Просто он боялся, что вы от него уйдете, — заявил Юлиус, — а раз он этого боялся, это как раз и случилось. Все логично.
Тебальди пела главную арию, и музыка, расходившаяся волнами, внушала мне желание разбить что-нибудь. И желание плакать. Я, в самом деле, не выспалась.
— Вы скажете, что это не мое дело, — начал Юлиус…
— Да, — ответила я каким-то диким тоном, — действительно, это не ваше дело.
Вид его не выражал ни малейшей досады. Он рассматривал меня с состраданием, как будто я произнесла невероятную глупость. Он махнул рукой, что должно было означать «она сама не знает, что говорит», и этим жестом окончательно вывел меня из себя. Встав, я сама налила себе полную рюмку водки. Я решила внести полную ясность.
— Господин Крам! Я вас не знаю. Я знаю о вас только то, что у вас есть деньги, что вы чуть не женились на девушке-англичанке и что вы любите миндальные пирожные.
Он так же красноречиво и покорно махнул рукой, как и подобало здравомыслящему человеку перед малоумной.
— Я знаю, кроме того, — продолжала я, — что по причинам, мне неясным, вы заинтересовались мною, наводили обо мне справки и, появившись вовремя, вывели меня из затруднительного положения, за что я вам чрезвычайно признательна. На этом наши отношения кончаются.
Выдохнувшись на этом, я села и с неприступным видом уставилась на пламя. На самом деле меня разбирал смех, ибо в продолжение моей краткой речи Юлиус слегка отступил и стоял теперь в обрамлении двух оленьих голов, которые ему решительно не шли,
— У вас расстроены нервы, — проницательно заметил он.
— Крайне, — ответила я. — Будешь тут нервной. У вас есть снотворное?
Он отшатнулся так резко, что я рассмеялась. С момента моего приезда я только и делала, что то смеялась, то плакала; без всякого перехода впадала то в гнев, то в изумление. Вот я и подумала о хорошей постели (очень возможно, в готическом стиле), в которую я могла бы опустить мои несчастные кости. Казалось, я смогу проспать трое суток.
— Не бойтесь, — сказала я Юлиусу, — я не собираюсь покончить с собой ни в вашем доме, ни в каком-нибудь другом месте. Просто, как вам, по-видимому, доложила ваша секретарша, последние дни были достаточно тяжелыми, и у меня нет желания об этом говорить.
При слове «секретарша» его передернуло. Он снова уселся напротив меня, положив ногу на ногу. Машинально я отметила, какие у него большие ступни.
— Помимо секретарей, чрезвычайно мне преданных, я много говорил о вас и с вашими друзьями, которые вам так же преданы. Они беспокоились о вас.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.