Это поняли, неизвестно каким образом, и все в театре и сразу же при его появлении вели себя соответственно. Он выскакивал на сцену и легко показывал, как, как они распахиваются - двери кабинетов, пид-жаки, души... и почему это происходит... и у актеров возникло ощуще-ние, что у них получается убедительно то, что они делают в ответ на ре-плики и показы режиссера. Какая - то тягучая правда переползала на сцену, и от кажущейся скуки повторения того, что они принесли с улицы сюда для показа тем, кто это сам проживает каждый день и знает дос-конально, от этого и возникало нечто и притягивало к себе узнаваемо-стью. Возможностью увидеть свою жизнь со стороны -- это мы. Это про нас. Теперь ему не надо было ничего выдумывать. Он ломал нелепые диалоги и резал по мертвому тексту, чтобы он ожил. И плевать на ав-тора - автор за окном, за дверью, за экраном телевизора, за страни-цей газеты... Художник? Где художник? Где свет? Приглушить все и уб-рать контурный, к чертовой матери, - размыть...
фигуры... плотные фи-гуры... в сгущенном молоке со шлейфами каждого движения -- все раз-мыто, и все на виду... опустевшее пространство сразу заполняется, и нет проблем с утраченным -- все плотно, нет дыр, хорошо... и двери, двери, много дверей... без надписей, без табличек... может быть, их не вешают, потому что часто меняют, а может быть, потому что не меняют годами, и все итак знают, где и кто... двери... и непременно разные...
x x x
Собственно говоря, мама, и рассказать нечего. Все так благопо-лучно прошло. Инструктор приняла благосклонно, и хлыщ из управления культуры. Потом пили водку на банкете, и, действительно, Надежда Петровна его припирала грудью к стене в коридоре и жарко дышала в лицо, да он сделал вид, что не понял, но необидно...
так... под Ваню-дурачка. Да, уж теперь и звание, конечно, продвинут... а больше давать... нет, не то что некому -- всегда найдется, кому дать, но он их обдурил... срежес-сировал. Стать своим не так просто. И после этого он сначала хотел запить, чтобы смыть душевное неудобство. Внутреннее, невидимое, но от которого его корежило. Не получилось. Он даже обрадовался этому -- значит, еще не совсем пропал... ну, я тебе не буду все перессказы-вать... знаешь, не обо всем я тебе могу рассказать -- так, если сама по-няла или догадалась, то, слава богу, а рассказать, назвать словами не всегда получается... наверное, я стесняюсь тебя... ну, пусть сегодня бу-дет монолог, мама, я не могу... ты ведь не обидишься, правда?
Но ты так и не предполагаешь, куда могла деваться его проза? Стоит ли хоть искать... даже не потому, что она не существует физиче-ски, а потому что еще существует страх...
- Нет, я не промолчу... он будет всегда. Он не может исчезнуть. Ведь страх
-- это биологически оправданное и данное природой всему живому! Доказано, что даже растениям, стебелечкам. Это датчик за-щиты, самосохране ния, это шанс выжить в борьбе за жизнь. Вот наши "извращенцы науки", как их тогда называли, понемножку возвращаются в жизнь, даже мертвые возвращаются, потому что они нужны самой жизни, чтобы она не окончилась бесславно... дело не в том, что много атомных бомб... дело в том, что их перестали бояться. Не физически бояться, но вроде как "их все равно не взорвут, мол, нет таких безум-цев, чтобы взорвать весь мир". Весь мир не взорвут -- не страшно. Вот если рядом взорвется -- страшно. Страх возвращается, слава Богу... это вернее всяких соглашений. То есть их и подписывают под давлением страха... ты не прав.
- Он подступил ко мне, режиссер, теперь, потому что хочет поставить то, что реабилитирует его. Ему не все равно, как отнесутся не к спектаклю, а к нему... и он хочет от меня получить пьесу!..
- Это приходит много позже. Наверное, с мудростью возраста... Моцарт был гуляка... Эйнштейн размышлял по-мопасановски, на ком ему жениться: на дочери или на ее матери, а может, сразу на обоих... очевидно, постные люди праведники, а праведник закован в рамки морали и не может вы-рваться, чтобы создать новое...
- Мама, это говоришь ты? Ты!
- Видишь. Даже меня ты не знаешь. А себя?
- Нет. Но, когда я разговариваю с тобой, многое так проясняется... так ты считаешь, что не надо искать?
- Тебе не надо связываться с твоим Пал Силичем... та женщина тебе правильно говорила: вы не равны талантом... и положением, у вас все в обратной пропорции. Это может кончиться только ссорой.
- Но мне никто так не предлагает... да еще столичную сцену...
- Он ведь только предлагает... зачем тебе этот ненадежный мир... эх, как редко случается то, о чем мечтают родители для своих детей... да и случается ли?
- Может быть, позвонить в журнал? Потом можно будет выстроить цепочку
- Вряд ли там кто-то остался из тех, кто тебе подскажет. Столько лет прошло... такие разоблачения...
- Неужели ты думаешь, что сменили команду, а не табличку?
- Ты стал таким взрослым... может быть, талант старит... умуд-ряет...
- Нет. Чем больше вникаешь в свою область, тем наивнее стано-вишься в жизни...
- А если эта область -- жизнь?...
- Ее описали великие графоманы.
Великие графоманы земли, преклоняюсь перед вами и благодарю за то, что вы были и оставили нам ваши шедевры, ставшие непреходящей ценностью веков. Рискну назвать, хоть одно имя, чтобы понятно было, какие титаны достойны этого великого звания -- пишущий человек, писа-тель... Данте... Петрарка... Шекспир... Гете... Гюго...
Бальзак... Лев Толстой... Гросман... Мандельштам... Хемингуэй...
Возвращение к началу
Смирнов не заглядывал в авоську много лет. Он жил среди пере-плетов книг, среди их переплетений... он не мог не писать, а это требо-вало соредоточенности и уединения. Время не располагало к людской откровенности, но это никак не относилось к его страсти -- именно рас-краивать свою душу не перед людьми или Богом, но перед собой, перед неисписанным листом бумаги, а значит, перед всем миром. Он не думал об этом -- он писал.
Наконец, настал час, когда он понял, что молчание его - это ве-ревка, и чем оно продолжительнее, тем прочнее она и тем плотнее об-матывает петлями шею. Уже и не было никакой необходимости тянуть за ее конец, чтобы сдавить эту шею и сделать молчание его вечным. Но он не хотел этого, и, как профессиональный разведчик, анализировал не потом, в свободное время, на досуге, а прямо тут - в поле, на морозе, под дождем в воде -- по мере поступления данных, потому что вполне могло случиться так, что времени подумать и проанализировать не бу-дет никогда, а он разведчик, и его дело отдать людям все, что он узнал. Он тайно печатал свои стихи сам... на разных машинках с непохожими шриф-тами и изъянами букв и начал рассылать их в редакции с разных почто-вых ящиков. Конверты тоже не надписывал от руки, и шрифты на кон-верте и на листах, вложенных в него, были разными. Обратного адреса он не указывал, а потому еще, чтобы не засвечиваться на почте, опус-кал свои послания в разных местах и безо всякой системы. Это были не фантазии сумасшедшего, но предосторожности профессионала, ос-ведомленного о силе противника, каковым в данном случае для него была власть. Конечно, ему интересно было бы знать реакцию редакций, но... ответить ему было явно некуда... ему даже важнее было не мнение профессиональных критиков и лингвистов, но гражданская реакция... на публикацию он явно не рассчитвал. Дома тоже ничего не держал -- все в голове... стихи, поэмы, варианты... мысли вслух...
Его тренированная память была известна многим. О ней даже анекдоты рассказывали, что он, когда в засаде сидит, не то что все, как фотка запоминает, а даже сколько раз фриц задним проходом стрельнул, а по этому заключает, как врага кормят...
Смех смехом, а когда его из армии вчистую списали осенью сорок пятого, видно где-то пометили про его способности, и стали вызывать... куда вызывают... тут он струхнул, потому что не знал, как отказаться... "Нам, Родине, нужны такие люди, Смирнов, - говорил полковник. - Вы думаете война закончена? -- Она только начинается! Внутренний враг еще страшнее. С ним надо бороться. Нам такие, как вы, очень нужны. Подумайте и приходите... " это повторялось много раз. Повестки были строгими. Полковники разными. Один сказал откровенно: "С таким паспортом и прошлым не продержишься. С нами будешь под крышей -- без нас под колпаком. Подумай. А бумагу мы тебе другую сделаем, и пойдешь далеко -- жить будешь... " Он тогда долго думал, и образование его шло семимильными шагами... сначала в госпиталь лег -несколько месяцев -- тоже жизнь... потом уехал в санаторий... опять в госпиталь... и повестки стали реже... дорого бы он дал за то, что бы посмотреть свое дело... что там понаписано врачами, что полковниками...
Прошлое ворочалось в нем и никак не могло улечься, застыть, затаиться в дальних уголках памяти. Оно все время кололо его изнутри острыми углами, и он проживал его тысячи раз, отчего оно никак не уменьшалось, не съеживалось от времени. Он зрительно представлял его линией, которую он прочерчивает ежедневно, удлинняя и удлинняя каждый раз на крошечный прожитой отрезок. От частого повторения эта линия становится все толще и толще, и потому, получалось, что внутри у него одна дорога: по прошлым, прожитым и снова, и снова проживаемым ежедневно событиям, месяцам и годам. Он не мог уйти от него, от своего прошлого. Не мог поставить точку, рубеж и начать от него новую жизнь. Наоборот -- он втягивал эту свою новую жизнь в прошлое и ценил ее и творил по старым, возможно, уже негодным шаблонам...
Поскольку он довольно часто бывал у себя в лесу, авоську при-шлось перенести в другое место и спрятать у тещи друга.
Толстые журналы просматривал в библиотеке, все, какие мог достать -- от "Нового мира" до "Сибирских огней", от "Литературного обозрения" до "Родных просторов" -- нигде ни строки. А он писал, писал и писал -- его не волновал КПД работы, его утешало и огорчало срав-нение с опубликованным на прочитанных страницах...
одновременно и сильно.
Ни одна душа на свете не знала о его настоящей жизни -- ни ар-тельщики на работе, ни собутыльники, ни малочисленные знакомые.
Друзей у него не было. Он исключил такое понятие из своей жизни еще на фронте, когда его друг, вернее "друг", ради собственного спасения бросил его в критической, безвыходной ситуации и... погиб вслед за этим в своем расположении, а не в бою. Он же тогда поплатился колен-ным суставом, но остался жив, и никто не знал, что произошло, кроме Бога, который, по его разумению, все брал на заметку и не выводил среднюю, а взаимно уничтожал плюсы и минусы. Выйти на его литера-турные труды не было никакой возможности...
После того, как они глупо расстались с Машей Меламид, даже не так -- по его глупости расстались... что же теперь... теперь ее нет, по-тому что судьба второй раз не простила ей, что она еврейка... сначала развела с ним... опять не так -- он не решился пойти против ее родите-лей, которые категорически не пускали ее за "гоя"... он хотел им дока-зать и просил у нее всего год... а потом... потом через год было уже гетто...
После того, как у него не стало Маши, женщины не могли досту-чаться к нему. Он сам брал их, когда ему это было нужно, и допускал до себя на столько, на сколько ему хотелось... но ни одной из них ему не хотелось прочесть стихи, как он читал Маше. Им, ни одной никогда и в голову не приходило, что он пишет стихи... какая чушь! Вряд ли хоть одна из них прочла стихотворную строчку после
"Буря мглою... " в седьмом классе... они были земные, деловые, влюбчивые, рассчетливые, доступные, недотроги, красивые, толстые, с огромными руками и ногами, с тонкими пальцами и щиколотками, хорошо одетые и пахнущие чесноком и мылом "Красная Москва"... они были женщины, но не друзья, даже не подруги...
В доме его была одна подправленная увеличенная карточка с за-ретушированными утратами. Иногда он ставил ее на стол, повернув к свету, и спрашивал: "Ну, что мама, прорвемся? Еще немного продер-жаться надо. Я смогу -- ты не волнуйся. Это вредно. Даже там, мама...
Ты поверишь, мама... они сами топорщатся и стучат строчками, как каблуч-ками по доскам на мостике у озера, когда Машка прибегала... знаешь, это так забавно -- какая-то щекотка между лопаток, и удержаться не-возможно! Вот когда хочешь чихнуть и закрываешь рот, чтобы сдер-жаться -- можно лопнуть, в ушах ломить начинает, как возле сто два-дцати миллиметрового миномета, если уши не закрыть ладонями. Ты представляешь? Так забавно... "
x x x
У входа на асфальте валялись три огромных собаки будто их вне-запно настигла смерть... в боковой аллее вообще никого не было видно. Он открыл калитку, развязав кусок бельевой веревки, служившей запо-ром, положил перчатки на влажную скамеечку и сел на них.
- Мама, ты представляешь, он предлагает писать пьесу, заявку в мини-стерство, аванс и все такое...
- Ну, ты же мечтал об этом...
- Ты думаешь, мечтал?
- Во всяком случае, мне всегда так казалось... хотя...
- Мама, договаривай, - это очень серьезно...
- Та женщина, что говорила тебе, что ты напрасно с ним имеешь дело, была права, по - моему...
- Ну, мама... это так субъективно...
- Творчество, вообще субъективная вещь, но талант для окружаю-щих объективен... это единственное неравенство, которое плодотворно на свете...
- Так ты мне не советуешь?
- Я этого не говорила никогда... видишь ли... без дипломатии не про-живешь, но ты не умеешь идти на компромиссы... как дед...
- Который вовремя умер?.. прости, мама, это так горько... но ему нужна пьеса, он не поставит ничего из того, что все знают... ему нужна новая пьеса...
- Ты хочешь по дружбе его выручить, а сам при этом думаешь о том, что такой удобный случай получить заказ... но публика об этом ни-чего не узнает...
- А если он хорошо поставит? Может быть, попадись ему в руки раньше настоящая пьеса, он бы не фальшивил и не шел на компромиссы?
- Ты веришь в случай... в случайность... я в судьбу... некоторые го-ворят фатализм, некоторые Бог... может быть, есть все же такая книга, в которую занесли наши судьбы, или удачи и обиды...
- Мама, скажи, пожалуйста, я понимаю, что все прятались и врали молчанием, разговорами... но нет никаких следов...
- Думаю, что есть... но люди смертельно напуганы, и никогда не на-ступит время, которое развяжет им языки... только раскопки через века... ты знаешь, откуда залежи магния, скажем, на дне океана... это переработанные временем колонии бактерий... временем... ты не най-дешь следов... слишком мало времени прошло, понимаешь...
- Я чувствую, что мне надо сделать это...
- Дело художника доверять своему чувству... интуицию еще не вы-вели с помощью формул...
- Ты все шутишь... а как мне быть? Мне нужен материал. Легенда. Вечна только легенда...
- А "Ромео и Джульетта"?
- Конечно, конечно, легенда...
- Тогда ищи... хотя не понимаю, что ты себе напридумывал... навер-ное, там обыкновенное бытоописание того страшного, что он видел своими глазами, что пережил своим сердцем, что было его частью, его жизнью. Бытоописание и педагогические откровения, или открытия, если они возможны в той области... А тебе нужна легенда. И ты строишь ее на ощущении неосязаемого и неощущаемого, прости за тавтологию, ма-териала... это не научно... извини, я сегодня устала...
можно же и са-мому выдумать легенду... может быть, ты прав... "Один день Ивана Де-нисовича" уже есть, и что бы кто ни написал -- это всегда будет "Второй день", а нельзя быть вторым писателем, вторым актером... эх, если бы ты пошел в науку...
- А вторым ученым можно быть?
- Нет. Нельзя. Просто вторых ученых не бывает, потому что в науке существуют истины, которые можно оценить... это не количест-венно, как секунды у бегуна... это шаги... если они новые -- ты ученый... если нет -лаборант... вот и все...
- Но, мама... мама? Да. Полдень не может тянуться даже десять минут. Я понимаю... он -- Полдень... спасибо, мама...
Разведка
Автор не предполагал где-то заимствовать материал, а Пал Васильич, надорвав уверенность своей жизни, заслоненной биографией, мечтал реабилитироваться новой постановкой. Но он чувствовал, что никакой Шекспир, Толстой или даже более подходящий времени Горь-кий ему не помогут. Он знал, что ему нужно, но: а). Не мог выразить этого словами и б). Не мог сам себе ничего написать. Он вообще не мог написать даже письма, даже записать инсценировку, делаемую на ходу по мере продвижения репетиций, не мог для благого дела -- получить за нее деньги. Машинистка Наденька списывала со сцены все реплики и со слуха его ремарки, за что ей перепадала большая часть суммы в виде наличности, а потом подарков и трат на развлечения. Он деньги в руках держать не умел -- тем более, в кармане -- их наличие мешало ему жить, лишало покоя, их отсутствие мало заботило его, но тоже лишало покоя и отвлекало...
Компанейская натура режиссера очень трудно перестраива-лась на обычный житейский лад. Он забывал порой, что не все стоящие, идущие, сидящие перед ним люди, - вовсе не персонажи пьесы, что они подчиняются какой-то морали, включающей в себя законы, условности, предрассудки, заблуждения целого государства. Ему хотелось строить мизансцены и тут же видеть результат своего желания, передвигать фи-гурки, учить их походке, интонации, выражению, словам...
но, чтобы все это осуществить, ему нужен был прежде всего сюжет и слова, нанизан-ные на него. Несколько раз он попытался сделать это сам, взяв за ос-нову творения великих графоманов, но понял свою неспособность и за-рекся страшными клятвами от этого уничтожающего своей неотврати-мостью в страсти занятию. Поэтому он прилепился к Автору и в мыча-ниях долгих бесед за бутылкой и в процессе других милых сердцу общих "мероприятий" пытался выразить свое внутреннее ощущуние материала.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.