"Ага! Это прейскурант!" Блюма Моисеевна вцепилась в него глазами, но скоро разочарованно перевела взгляд на другие таблички -эта ей явно была не нужна -- слишком незначительные двухзначные цифры оказались в этом столбике. "Эх, вздохнула Блюма Моисеевна, -- может быть, они и правы... ну, не в школу же идти учить язык... и где эта школа..." Когда поляки кричали "Жид!" было все понятно, хотя не так обидно -- ну, у них нет другого слова. Да, что учить язык! Потом русские кричали "Жид!" -- тоже было все понятно, потому что у них есть другое слово. Может быть, они торопились, а это слово короче. Но вскоре они сравнялись. Эти слова. Сколько плакал Леньчик, что его дразнят "евреем"! Как можно дразнить "евреем".
-- Они тебе завидуют, Леньчик! -- успокаивала его Блюма!
-- А чего же дразнят?
-- Так я ж тебе говорю -- от зависти! -- Они же не могут стать евреями!
-- А им хочется? -- Удивлялся любопытный внук.
-- Хочется? -- Сомневалась Блюма Моисеевна, -- Еще захочется! -- Уверенно завершала она...
"А!" Потом так и вышло, когда все стали уезжать! За то, чтобы стать евреем, платили большие деньги... Она насторожилась, сзади ей послышался скрип гальки под ногами, и чуть глянула назад через плечо: "А! Не выдержал таки. Мальчик. Золотой мальчик... сколько он из-за меня не "допилил" сегодня! Ему же надо заниматься! Он говорит, что если один день не занимается -- мучается сам, а если не занимается два дня, так мучаются слушатели! Это же надо, как он слышит -- весь в меня!" Она медленно повернулась к нему и смотрела, как он при каждом шаге, поднимаясь к ней по склону, словно пробивает головой упругую преграду.
-- Как же они хоронят, Леньчик? -- Спросила она, когда он подошел.
-- Как?
-- Ну, нет же ни сторожа, ни мастерской, где камни точат,... ну, не с кем же поговорить!
-- Ба! Ой, ба, ну перестань! Я тебя прошу! Ты за этим сюда ехала! Я же тебя спрашивал, зачем ты едешь? Я бы тебе дома сказал -- они не тратят денег зря! Наверное, есть контора такая, которая этим всем занимается! Тебе то зачем? -Возмутился Леньчик.
-- Зачем? -- Возмутилась в ответ Блюма Моисеевна. -- Мальчик! Ты так привык ко мне?
-- Ба! Я сейчас разозлюсь! -- И он шагнул по склону обратно. Блюма помедлила мгновение и поплелась следом, упираясь пятками в склон. "Какой он нервный все же, -- думала она, -- Эти звуки на скрипке всю душу вынимают. Лучше бы он играл на рояле... но как его возить с собой. Он такой большой". Внизу она остановилась перед автоматом с разными напитками и бессмысленно смотрела на надписи -- "Везде таблички, везде... и эти зеленые деньги с разными портретами... ничего, довольно солидные люди... серьезные... хорошо выглядят".
-- Ты хочешь пить? -- Услышала она над собой голос внука.
-- Нет. -- Она протянута руку и указала на надпись над рисунком доллара. -- Что тут написано?
-- Здесь? -- Леньчик тоже ткнул пальцем. -- Фейс ап.
-- И что это значит?
-- Лицом вверх.
-- Вверх? -- Переспросила Блюма Моисеевна и скорбно подняла глаза к небу.
-- Ба! Ба, ха-ха-ха, -- не к месту неудержимо засмеялся Леньчик. -- Это его лицо кверху, понимаешь...
-- Понимаю, -- Перебила его Блюма. -- Понимаю. Твой прадед, мой отец, всегда говорил мне... еще я маленькая была, слышала, он говорил брату, а потом мне: "Генг нит ди коп!" Понимаю. Я понимаю...
ПАРНУСЕ
На земле были разложены картонные, разо бранные по выкройке ящики, газеты, клеенки, и на них грудилось все, что можно только себе представить в захламленном десятилетиями сарае из почерневших досок и с земляным полом, все, что годами без прикосновения хранилось в ящиках под кроватью, в старом сундуке, в диване под сидением и на кухонной полке на самом верху, куда хозяйка заглядывает только при переезде... Трудно даже описать, что это было
-- от ржавых и кривых гвоздей до дырявого медного таза , в котором когда-то варили варенье, от ложки с мерными полосами-делениями по ее периметру в глубине до безмена без пружины, от старого тюбика резинового клея из велосипедной аптечки, в котором уже десять лет как ничего не было, до керосиновой лампы с отскочившим колесиком для регулировки высоты фитиля... Владельцы этих сокровищ стояли вряд вдоль улицы, идущей к рынку, и как это ни странно, около них всегда толпились люди, потому что нет ничего интереснее этого добра для того, кто понимает в жизни и в драгоценностях...
-- Я делаю парнусе? Я просто живу! -- Разговаривала сама с собой Дора, одетая поверх всего в плащ-палатку еще довоенного образца, потому что несмотря на жару, обещали дождь, у нее ломило поясницу и некуда просто было положить эту гору брезента, -- ничего, еще не смертельно душно! -- она разговаривала в основном сама с собой, потому что считала, и достаточно справедливо, что ее не понимают, и еще она классически расхваливала свое добро, лежащее на старой клеенке, состоявшее из множества полезных в хозяйстве мелочей и перевозимое ею многократно из дома сюда, и почти в том же, не убывающем количестве, обратно. Когда заканчивался трудовой торговый день, она сгружала это все в старую детскую коляску, тяжеленную, на резиновом ходу с надувными, но давно спущенными колесами, везла, с трудом толкая по песку, свой лимузин домой и закатывала прямо в сарай, а назавтра снова появлялась с ним на своем обычном рабочем месте возле палатки, в которой торговали рыбой. Сегодня Дора не пошла на свою торговую точку -- она ждала керосинщика. Прогресс прогрессом, но за все надо платить. Когда стали устанавливать газ в огромных железных ящиках по два баллона на дом и устанавливать газовые плиты в кухнях, Дора загорелась. Целый месяц она мечтала, как, наконец, хорошо у нее станет -- она избавится от этой черной керосинки, которой, наверное, уже двадцать лет и которую невозможно отмыть, и воздух у нее в доме станет замечательный, без этого чада, который выветрить невозможно, хоть всю зиму двери настеж... она мечтала и... одновременно считала. Что она считала? Сколько получает пенсии в месяц, сколько присылает сын с Урала, сколько стоит железный ящик, два баллона, газовая плита на две конфорки, труба, которая их соединяет, работа и выпивка рабочим... получалось, что два года ей не надо вовсе готовить, и есть тоже не надо, потому что все деньги надо отдать за эти баллоны, ящики и плиты с трубками... так какой же это газ и какое облегчение? Поэтому она так и осталась со своей керосинкой... но Б-г все же милостив, и когда соседке провели газ, та отдала ей свой почти новенький, может, всего пятилетней давности керогаз. Эта Марина, вообще замечательная женщина: она прежде, чем что-нибудь выбросить, всегда показывает ей, Доре, и у нее , конечно, всегда находится место в сарае -- пусть лежит, стоит, ждет своего часа -- оно же есть не просит. Так Дора обзавелась керогазом, что по сравнению с керосинкой было несомненным шагом вперед. Во-первых, он не вонял и не коптил, как керосинка, во-вторых, он жег намного меньше керосина, и в -- третих, он быстрее готовил, почти как газ... так зачем ей два года голодать! И сегодня как раз должен приехать керосинщик, но никогда не знаешь, в котором часу, и дос из а вейток ин коп...55
Но в это время послышался грохот пустого ведра за окном и сиплый зычный голос керосинщика:
-- Каму карасину! Карасин!
-- Вос шрайсте! Их гер!.. -- прокричала Дора в ответ в открытую форточку, -- я слышу,-- взглянула на себя в зеркало и засеменила на крыльцо. Там она подхватила уже приготовленный десятилитровый бидон и направилась неспеша, даже важно к калитке. На улице, прямо на углу, через дом от нее стояла лошадь, запряженная в телегу, к которой обручами была прикреплена довольно большая, горизонтально лежащая, скорее бочка, чем цистерна. Рядом с ней стоял плотного сложения человек в прорезиненном, когда-то коричневом плаще и соломенной шляпе, но цвета асфальта, на который пролили бензин или масло. -Здравствуй, Семен! -- приветствовала Дора прямо в спину.
-- А! -- Обернулся к ней человек и приподнял шляпу настолько, что обнаружились его поседевшие, но весьма густые и не свалявшиеся кудри. -- Приветствую Вас, уважаемая Дора Максимовна! Пожалуйте Вашу тару. -- Он степенно взял у нее из рук бидон, неспеша отвернул крышечку, затем поставил его на землю, налил в свой небольшой бачок из цистерны шипящей и пенной струей половину, а затем огромным половником зачерпнул из него и аккуратно через черную воронку стал наполнять Дорин бидон.
Он уже и не помнил, сколько лет развозил керосин по поселку -- может, двадцать, а может и все двадцать пять, но давно -- поэтому его все знали. Он никогда не болел, никогда не пропускал назначенных улице дней и не путал их, всегда давал в долг, если не было денег, и ему всегда отдавали. Его всегда угощали, кто огурчиками и редиской со своей грядки, а кто и пирогом или домашней колбаской. Он никогда не отказывался и никогда не ел при людях -- все складывалось в аккуратный ящичек с боку от цистерны на подводе.
И лошадь его была подстать ему -- степенная, неторопливая и безотказная в работе и общении. Дети кормили ее падалицей яблок, которые она очень любила, и, когда смотрели, как Маня хрумкает ими и подбирает сочными мягкими губами выпадающие кусочки, у них у самих текли слюни.
-- Так что, Дора Максимовна, дождусь ли я от Вас ответа? -- Спросил он, глядя ей прямо в глаза, и ясно было, что продолжается давний разговор.
-- Слушай, Семен, сколько лет уже прошло, как умерла Клава? -- Собеседник только вздохнул и пожал плечами.
-- Я сегодня считала, так получается уже одиннадцать...
-- Я же и говорю Вам -- пора решать.
-- Решать, что решать? -- Она говорила ему это двадцать четыре раза в году, не больше и не меньше, потому что он привозил керосин два раза в месяц, каждые две недели. -- Что решать? Если ты один и я одна -- это же не значит, что мы должны жить вместе!
-- Нет, нет, нет, -- возразил Семен, -- тут, извините, другая арифметика. Вы одна, а у меня чувства -- значит, нас двое, и это значит еще, что получается Семен плюс Дора, вот какая сумма!
-- Сумма! Тебя можно разве убедить? Нет, как отмыть от этого запаха. Как же можно жить с этим запахом?
-- Это справедливо. Но мы проведем газ, а я пойду работать на газозаправочную станцию. Мне уже много раз предлагали -- это преспективная работа! Идет же газификация села, Вы понимаете?!
-- Что идет, куда идет? Газификация... если даже я тебя отмою от этого керосина, так как же я пойду за тебя -- ты же крещеный, а я еврейка.
-- Так что? -- Искренне удивился Семен, -- Что у нас таких мало? Даже в поселке я человек десять насчитаю!
-- Это все молодежь. Они вообще ничего не знают и знать не хотят!
-- И правильно, -- подтвердил Семен
-- Правильно. Что правильно? Ты же не можешь стать евреем!
-- Зачем? -- Искренне изумился Семен
-- Зачем, зачем? А что же мне на старости лет идти в церковь креститься.
-- Не надо! -- Убедительно махнул рукой Семен, не надо -- мы можем и в ЗАГС не ходить, будем жить гражданским браком.
-- А что скажет мой сын?
-- Что он скажет? -- Сдвинул шляпу на затылок керосинщик.
-- Он скажет,-- зол эр зайн гезунт, майн маме геворн мишуге! Ду форштейст? -Ду форштест нит!..56
Этот разговор продолжался много лет, и неизвестно, чем бы кончился, но после того, как во многих домах зажглись голубые подсолнухи на газовых плитах, загудели колонки и, как невиданная роскошь, багодаря им потекла из кранов горячая вода, в сельпо завезли маленькие газовые плиты с двумя пузатыми баллончиками, которых, говорят, если умеренно жечь газ, хватало каждого почти на три недели!
Дора снова занялась подсчетами, и выходило, что теперь ей нужно не есть и не пить всего восемь месяцев, тогда вполне можно заменить эру керосина на газовый рай...
Но время шло... Однажды их видели в кино у станции. Многие проходили мимо и не узнавали -- он в своей тройке стального цвета с галстуком оказался высоким и стройным мужчиной... а те, кто узнавали, -- удивленно здоровались и даже останавливались... В ответ Семен кивал, и шляпа темного велюра, насаженная на макушку, заслоняла половину фотографически застывшего лица... Дора в это время шла по прямой, держа его под руку, не давая замедлить движения и уставив свои глаза в нечто только ей ведомое и, наверное, очень занимательное...
Весь сеанс они просидели молча, даже не поворачиваясь друг к другу. На обратном пути Семен не выдержал:
-- Где они это видели... я сам служил... старшим сержантом был...
-- Там? -- Неуверенно спросила Дора
-- Ну, в армии... тоже на границе... -- тогда Дора, помолчав, ответила совершенно уже уверенно и другим тоном:
-- В кино... и видели...
Вскоре после этого похода на дверях поссовета в который раз вывесили огромное объявление о газификации, должность Семена сократили, а его самого перевели, как он и говорил, в новый трест... люди потянулись по утрам к рынку, давно опустевшему, где позади заброшенной церкви в низенькой кирпичной постройке с новой силой закипела жизнь сельской керосинной лавки, в которой невольно темы разговоров сворачивали на тяготы снабжения и, конечно, уж на то, что "при Семене лучше было". Поселок пропустил момент, когда он вкатил два чемоданчика на двухколесной тачке в дорину калитку....
На вторую же ночь, когда еще и не начинало брезжить, он потихоньку выскользнул из-под одеяла, и когда Дора пошла взглянуть, почему он так долго не возвращается, обнаружила, что нет его сапог и старого плаща.... а когда уже совсем рассвело, он вернулся и стал спешно собираться на работу. Дора молчала, но он сам произнес, не оправдываясь, а как бы сообщая о само собой разумеющемся:
-- Маню ходил проверить...
-- Так это надо ночью? -- Поджала губы Дора
-- Ее тоже сократили...
-- А?! -- Дора была возмущена -- И что она теперь будет делать?
-- Лошадь? -- Удивился Семен....
-- Лошадь. -- Практический ум Доры не давал ей покоя... Через несколько дней Семен вернулся домой в неурочное время, переоделся и отправился в поссовет. С кем он там говорил, что делал....
-- Надо из моей избушки все вещи перевезти, -- сообщил он Доре, когда вернулся усталый и нахмуренный.
-- А что такое? -- Поинтересовалась она
-- Я ее продал... ну зачем нам два дома?...
-- Да. -- Как обычно поджала губы Дора... -- Зачем нам два дома?...
-- Я за эти деньги выкупил Маню... -- Сообщил Семен робко
-- Что? -- Удивилась Дора. -- Лошадь?
-- Да. Они бы ее на живодерню отправили... она же старая... уже...
-- На живодерню?! -- Возмутилась Дора. -- А за ер аф мир! (Это же надо!)
-- А я ее по живому весу выкупил...
-- Как по живому весу? -- Совсем растерялась Дора, -- Маню по живому весу?...
-- Нет, -- оживился и осмелел Семен, -- Я им по живому весу заплатил, а телегу они мне подарили, -- сказали: все равно списывать, мол, а тебе за отличную службу... ну вроде премии... мол, пользуйся... я ж последним возчиком-то был... все -- газификация... -- он устал от такой длинной речи и замолчал...
-- И что?... у нас теперь будет стоять лошадь??? -- Дора совсем сбилась с толку....
-- Ты знаешь, -- робко начал Семен, -- я, конечно, не посоветовался.... это дело семейное.... но я ее подарил...
-- Подарил? Кого? Лошадь?...
-- Да... -- потупился Семен
-- На день рождения?!...
-- Ну.... там на улице Льва Толстого детский дом... понимаешь... у них же огромный участок и лес сзади... они прокормят... а удобство какое.... продукты привезти... молоко...
-- И телегу тоже? -- Спросила Дора
-- Да.
-- Слава Богу, хоть это догадался... и что?...
-- Вот деньги.... что остались... тут как раз на газ хватит.... -- Семен протянул стянутую резинкой скрученую пачку денег...
-- Деньги... ейх мир а парнусе 57 -- Дора даже не протянула руки... -- И что?...
-- Теперь приглашают на торжественную передачу...
-- Какую передачу? -- Не поняла Дора
-- В детский дом... лошадь... честь по чести... дарственную... и вожжи вручить детям... -- Дора опустилась на стул и тихо запричитала...
-- Мишугенер, мишугинер... все сошли с ума... весь мир сошел с ума... -- потом она встала и начала собираться.
-- Куда ты? -- Остановил ее Семен...
-- Как куда? Ты же сказал, что надо дом освободить.... так пока лошадь еще твоя, надо это все перевезти...там же в сарае наверняка столько добра, что на два газа хватит...
ПУСТЫРЬ
Пустырь -- больше, чем слово в России. Это даже не понятие -- образ. Каждый вспоминает свой пустырь, где гонял в футбол и не обязательно мяч, а. Бывало, пустую консервную банку. На пустыре случались драки и даже убийства, но чаще пустырь вспоминают с налетом грусти -- как символ ушедшего времени. Заросший крапивой по краям вперемешку с одичавшей малиной, пропустившей свои корни за ограду жилого соседнего участка, разделенный тропинками на неопределенные геометрические фигуры, с вездесущей пижмой, обозначающей эти тропинки круглый год, даже когда вся земля засыпана снегом, а она таращит желтые глазки сквозь него... пустырь... с огромными кустами чертополоха, с липучими шариками репья и, конечно же, с вытоптанным элипсом -- местом мальчишечьего футбола...
На этом пустыре, кроме всего прочего, валялась груда битого кирпича, проросшая всевозможными травами и покрытая мелким вьюнком, продиравшим свой изворотливый стебель в недоступных глазу промежутках. Никто уж и не помнил, откуда он здесь взялся, кирпич, -- толи дом стоял и остался фундамент, толи привезли по какой надобности, а потом не востребовали... пустырь существовал всегда. По крайней мере, бабка Прасковья, старожил и знаток всех местных событий, припоминала, что сожгли тут богатый купеческий дом во времена революции, чей, не хочет врать, а кирпич от рассыпавшейся печи, мол. Это было очень похоже на правду, потому что изредка в этой куче, когда брали из нее немного для завала лужи на улице, находили обломки изразцов с чистым сочным кобальтом под глазурью на поверхности. Так или иначе, а пустырь выполнял то, что ему положено в жизни: пустовал. Вокруг строили, колотили, перекупали потихоньку участки земли, всеми правдами и неправдами оттяпывали куски от леса, хотя числился он в заповедной зоне. Но деньги делали свое -- кто против них устоит, какой райисполкомовец не подпишет нужное постановление, разрешение и согласование, особенно, если сверху позвонят, а там тоже деньги в силе... но этот участок, удобный и большой, не попадал в руки тех, кто мечтал обзавестись своей недвижимой собственностью с лесом под боком, удобным сообщением с городом и обжитым миром вокруг.
Пытались на этой площади поставить сараи, привозили готовые металлические коробки -- утром глядь: уже расположился темноохровый коробок, и возня около него какая-то... но через неделю-две -- снова пусто. Кто-то из начальства следил, видно, за порядком и не допускал самодеятельности, а откупиться у нарушителей не хватало средств.
Однако, неожиданно в конце апреля на улице, заканчивающейся этим пустырем, появились двое: один с широкой красной доской-линейкой, торчащей вверх, другой с подзорной трубой на треноге, и стали они двигаться вдоль заборов по направлению к пустырю, перетаскивая линейку и переставляя треногу, а достигнув его, и там продолжили свою возню. На вопрос вездесущей Прасковьи: "Што будить?" -- Длинный, что с линейкой, ответил: -- Что надо. -- А короткий, который любовался все время на линейку сквозь стекла, добавил: -- Строить будем, бабуся!.. пора.
Что значило "пора", трудно сказать, но бульдозер сгреб груду кирпича ближе к дороге, потом появился тракторик с ковшом и стал копать траншею под фундамент, а следом появились бетонные столбы, обрезной тес, вырос забор и скрыл от глаз, что происходило внутри. Только несколько раз приезжали мощные грузовики с откидными бортами и привозили невиданные бревна огромной толщины и буроватого цвета. С трудом они пробирались в ворота, и хоромы росли, действительно, не по дням, а по часам. Кому и зачем их строят, никто не знал. Потом поползли слухи, потом приезжала как-то раз "Победа" посредине дня, и видели сквозь щель, что выходил из нее один важный генеральского вида человек и мирно гулял, не распоряжался, а тот, что за ним всюду следовал, заносил на ходу что-то в свой блокнотик, причем фигурой при этом холуйски сгибался и заискивал -- слов слышно не было.
-- Ня будить дела. -- Философски заметила баба Паша. -- Гиблое место.
-- Почему? -- Спросила ее соседка.
-- Потому. Гиблая ... здря стараются. Попросту здря. Через три месяца, т.е к июлю, дом был готов. Стоял он высоко, и всем была заметна невиданная в поселке прежде настоящая черепица на крыше, стволы лиственницы, как выяснили, откуда-то из Сибири привезенной, обшили вагонкой, а ее пропитали олифой, и стояли хоромы, как с рисунка сказки "О золотой рыбке", но вместо старика и старухи поселился в них тот важный дородный генерал с челядью, и каждое утро уезжал на "Победе" с шофером. К дому привыкли быстро. Вдоль забора, сразу же заросшего травой, по осени собирали маслят и подберезовиков, дивились, как привозили целый сад в поместье -- яблони и вишни, уж не меньше, как пятилетки, с корнями не в мешковине, а в досчатых ящиках, и опускали в ямы с помощью маленького трактора...
А через год попривыкли к соседям, которые никого не тревожили, через два, когда сад зацвел, к ним, как и ко всем в поселке, стали лазать соседские мальчишки за яблоками, особенно скороспелками, не боясь грозного генеральского вида и привязанного рычащего пса. И тут снова появились рабочие и стали тянуть по верху забора колючку, да не то чтобы просто поверху досок, как у многих в поселке, чтоб уберечься от малолетних безобразников, а располагали ее на роликах, будто электрические провода. Так оно, видно, и оказалось, да никто бы и не поверил -- невиданное это было дело.
Беда случилась лет через пять, когда все окрестные знали, что факт, живет в этом доме бывший генерал, а теперь замдиректора большого закрытого завода, и что дом ему достался задарма, потому что строили солдатики, еще пока хозяин ходил в погонах, а теперь он отставной, но силы видать, немалой. Трое мальчишек, как обычно, полезли за яблоками -- пустяковый факт, да первый напоролся на электричество -- то-ли его выключить на день забыли, а, может, и нарочно оставили... и повис он на проводах, хотя сразу его не убило... да пока скорую вызвали -- приятели то его с испуга убежали -- страшное это дело... описывать, как погиб мальчишка за дюжину яблок... и на месте его оживляли, кололи, дыхание искусственное делали, и еще бог весть что... не откачали ...
Ночью дом не светился окнами. Машина не привозила генерала. Куда все обитатели подевались -- никто не знал. Только утром с электрички толпа стала тянуться к дому и глухо стояла у ворот. Мальчишка оказался сыном слесаря с того завода, где начальствовал хозяин. Люди понуро молчали. Потом начали что-то негромко произносить, и, когда появился кашляющий, тощий, испитой человек в телогрейке и крикнул:
-- Чего ждем? Мы уже однажды с буржуями расправились! И снова они, как бородавки, на теле нашего государства!.. -- толпа навалилась на калитку, и та неожиданно легко открылась. Рванули дверь в дом -- и там не оказалось заминки... но не на кого было излить злость. Дом был пуст, и хозяев наказать тут же на месте, где погиб мальчишка, не было возможности. Уже иссякал запас злобы, и многие думали, что напрасно приехали сюда -- суд пусть разбирается. Но тут вдруг появился еще один заводила с дерматиновой сумкой в руках и сходу, еще не остановившись, заорал сиплым тенорком:
-- Жиды, проклятые! Они все! Они! Продали Россию матушку нашу! Бей жидов! -Какое отношение это имело к генералу, и зачем он заорал, не было понятно. Но вдруг в глазах у некоторых проснулась искра азарта, сменившая сонное мутное свечение апатии, и первая, сорванная с петлей ставня грохну лась о землю с треском, а там пошло. Бутылки из сумки прекочевывали из рук в руки, опрокидывались в горло и избулькивали свое содержимое, а когда опустоша лись, летели в окна, а из окон выстреливались на улицу посуда, белье... занавески летали по воздуху, подхватываемые ветром, потом затрещали рамы и двери, выламываемые какими-то трубами, раскуро ченная мебель уже валялась по всему двору и, наконец, полетела черепица с крыши, выбиваемая снизу, с чердака сквозь обрешетку.
Здесь вдруг проявился тот энтузиазм, которого тщетно добивались от этих же людей на коммунистических, ленинских и всяких иных субботниках. А толстый никак не унимался и время от времени подогревал всех новыми лозунгами:
"Суки мордатые, жиды проклятые, споили нас и живут в хоромах!" Тощий подтягивал ему вслед: "Православные, Гитлер их не добил, Сталин не успел, поможем народу русскому!"...
Через два часа все устали. Толпа соседей, стоявшая вдоль забора по улице, молча и с сожалением смотрела на вершащееся, а кое-кто терпеливо ждал момента, когда все разойдутся, и можно будет посмотреть во дворе, что в хозяйстве пригодится...все равно все спишут на погромщиков... К концу этого вандализма вдруг на тарахтелке прикатил участковый Онищенко, демонстративно оголил кобуру и гаркнул: "Разойдись!" Все исчезли очень быстро. Рассосались. Он с сожалением обошел двор. В дом заходить не стал. Опечатать его было невозможно. Тогда он опечатал калитку, прилепив бумажку с двумя круглыми печатями. И уехал.
-- Ня будить дела, -- констатировала Прасковья. -- Я говорила. Не слухают. Их дела. Мне что,. мне от их ниче не надо. Мальца жалко. Виданное ли дело -- за яблоки-то. Кто не лазить? А с другой стороны: знал жа -- чаго лезть-то. Зачем? Чужая жа...
В этот дом больше никто не вернулся. На заводе генерала тоже не видели после того дня. И похороны прошли многолюдно, но тихо -- тут уж власть постаралась. Первое время ходили всякие слухи -- мол, все же рабочие поймали его и растерзали, а жену и детей увезли куда-то на милицейской машине, чтобы спрятать...
После этого случая евреи боялись возвращаться с электрички домой, а по воскресеньям ходить на базар. Хотя в мясной лавке Маня, упираясь животом в прилавок и размахивая ножом, разглагольствовала: "Не на меня напали! Я б ему этому длинному хрену .....--то бы отрезла зараз, чтоб он сдох, а за ер аф мир, жиды ему помешали алкоголику! А генерал ему хороший! Жиды ему помешали!.." Но смута рассеялась постепенно и довольно быстро -- каждый думал о себе и о своем пропитании и знал по горькому опыту, своему и чужому, что вернее поговорки, чем "язык мой -- враг мой" на Руси не было, да, видать, и не будет.
Дело шло к зиме. Ноябрь смораживал в единый ковер опавшие листья, и они целыми лепешками переворачивались, зацепленные нечаянно носком сапога. Кто-то ловкий стал по ночам отрывать вагонку со стен разоренного дома. Потом пошли в ход ступеньки крыльца, черепица стала исчезать с крыши целыми квадратами, и теперь обрешетка зияла из-под нее непотемневшими тесовыми проплешинами. Потом сорвали оставшиеся ставни. Разобрали крыльцо. А в первые темные декабрьские ночи, когда не было луны, скатили первые два бревна со сруба. Как их утащили, одному богу известно! А там уж пошло, пошло...и к Рождеству стоял посреди пустыря один фундамент из красного кирпича... ни намека на забор, ни одной щепки от летнего сортира, что стоял в углу участка, не осталось...
-- Говорила -- не будить дела. -- Констатировала баба Паша, ежедневно утаптывая тропинку от своего дома через обретший почти прежний вид пустырь.
-- Да почему? -- Не споря, возмущалась ее соседка Наталья.
-- А по всему. Видать жа, что дела не будить. Тут так дела ня делаются.
-- Как? Не унималась соседка.
-- А так. -- Прасковья помолчала, закусив губы, пока затягивала три платка на голове. -- Так -- скоро. Это Россия. Чаво ей жиды сделают. Они сами по себе, а она сама по себе. А вони на них все списать хотели... ня будить дела. Место это гиблое -- по всему видать. Не с етого года пошло -- не сейчас кончится.Пустырь -- он и есть пустырь.
-- У тебя везде пустырь, Прасковья!
-- Везде, везде, -- в .... -- сильно осерчала баба Паша. -- А ты погляди сама -небось, не слепая. Или нахлебалась мало?.. Может, с ними, с жидами то лучша ба жили -- они капейку считать умеють... Тваво жиды сажали? А!? А вернули тебе что вместо мужика? Справку? А поначалу хто тут жег... а сейчас мы с чего шикуем. Ты на радиво, Наталья, авоську повесь -- в нее сыпаться будить... Нам все мало. Власть туда, власть -- сюда, а нам все мало... вот оно и выходит, что кругом пустырь -- и взять нечего, и виноватить некого.
-- Тише ты, тише! -- Испугалась Наталья, -- Ишь разошлась -- не к месту.
-- А мне что бояться? Мне бояться больше не резон. Ты без хозяина, я с сорок третьего сама по себе, а этот-то откуда приехал , знаешь? Генерал?..
-- А ты знаешь? -- Поддела Наталья.
-- Народ все видить -- от него не схоронисся.
-- Ну?
-- То-то и ну... откуда он таких тесов да бревен, чьими руками? Оттуда, из хороших мест, где костей не считают... прости Господи... вот и отливаются слезки... дом, конечно, жалко... луча бы под детский сад отдали...
-- Тебя в исполком избирать надо, Прасковья...
-- Не надо. Там хрен чаво скажишь... а мальца-то жаль... человеком мог стать... сичас время другое... мог... не судьба... ничему тут ни судьба...
-- Ты уж совсем заупокой, -- возразила Наталья... -- Пошли... -- Они повернулись и зашаркали прочь -- две темные, совершенно квадратные фигуры на двух столбиках. Через несколько шагов Прасковья остановилась, посмотрела вполоборота назад и, скосив глаза, призналась соседке:
-- Я не заупокой... я за Россию... ня будить дела... ДЕВЯНОСТО
Девяносто -- это девяносто. Цифра сама по себе всегда пуста, но, если твоей бабушке девяносто, и она называет тебя мальчик, а тебе сорок, то есть о чем подумать -- сколько уместилось в эту цифру.
-- Так может быть, ты не пойдешь сегодня в синагогу? Смотри, какая погода.
-- Ничего. Погода здесь ни при чем. В моем возрасте нельзя останавливаться. Я ни разу не пропустила, так что сегодня за праздник? С тех пор, как в синагогу стало опасно ходить, я ни разу не пропустила. Когда мужчины стали бояться ходить, так пошла я.