Бедный мальчик. Привез ей машину. Весь свой гонорар потратил, лучше бы купил себе новый смычок...ой, да что она... совсем стала все забывать... смычок ему подарил его профессор перед конкурсом... свой отдал... насовсем... так неудобно было... но денег не было купить...
"Господи, -- снова обратилась она, -- протруби в большой шафар, возвещая о свободе нашей и подними знамя, под которым соберется народ наш, рассеянный по свету..." она подумала и не стала читать дальше... Ему же тогда ... пятнадцать лет назад... я еще могла выйти замуж... я могла... они его держали над пролетом школьной лестницы вниз головой и рисовали на попе череп и кости, а потом связывали ноги его же ремнем, и он не мог встать... и директор сказала, что "лучше бы вы, мамаша, перевели мальчика в другую школу", потому что она не ручается... за это надо было, чтобы его отец погиб на войне, чтобы она не ручалась... ну, она перевела его в другую школу, так там ему нагадили в футляр от скрипки... хорошо, что ее не сломали... и в третью школу она его уже не повела, потому что во второй тоже не ручались... так для чего третья... ей же сосед по дому дал хороший совет: "Убирайся в свой Израиль"! А почему бы ему и не давать советы, если "космополиты беспачпортные", а "врачи-убийцы" и все евреи! Кто же станет их защищать? А штилер гейт дафмен лейгн шлофн...15" Она погладила машину по боку, поправила кружевную розетку, вынула застрявшее в нитках перо от подушки и поудобнее уселась на краю кровати, как это делают дети, приготовившись слушать сказку... может быть, он и прав этот Егоров -если у тебя есть дом, так и живи в нем. Езжай в свой Израиль и все. И он не хотел ее вовсе обидеть. Может, там давно все стирают в таких машинах и могут запросто купить порошок, который в нее засыпают, а в школе никто не держит товарища вниз головой над пролетом и не пишет ему на заднице "жид". Всю ночь она полудремала или полуспала -- во всяком случае, ей совершенно отчетливо виделось, как прыгает ее стиральная машина на всех четырех колесиках и не поддается никаким уговорам угомониться, пока не появляется Егоров из второго подъезда и не говорит ей спокойно и отчетливо: "Катись в свой Израиль!" Тогда она вдруг перестает прыгать, разворачивается на пол оборота, так что отрывается от крана резиновая трубка, приделанная Борисом Ивановичем из домоуправления, и наотмаш бьет стоящего рядом Егорова, а все остальные в испуге отскакивают в стороны, и машина медленно катится к двери, за порог, по лестнице со второго этажа и дальше, дальше по улице, очевидно, в сторону Израиля. Точно Бэлла утверждать не могла, потому что проснулась. Машина, конечно, стояла на месте. Бок ее был желтым от света уличного фонаря, а салфетка, как ей показалось в первый момент, чуть колыхалась, потому что машина только что остановилась. Она пыталась связать видимое и виденное, но одно замещалось другим, и наконец, слилось. Бэлла посмотрела на тарелку часов -- для работающих наступало утро, а она вполне могла еще полежать. Но ее уже что-то поднимало.
"Благословен ты, Господь,Бог наш, владыка вселенной, освятивший нас своими заповедями и по милости своей возвративший мне душу ..." вспомнила она голос отца из детских невероятных времен и встала с постели. Было еще темно, когда она, сойдя с электрички и переправившись на другую сторону путей, шла вдоль оврага по знакомой дороге к детскому дому. Там только начиналась утренняя, самая суматошная и непонятная чужому жизнь. Но ей не надо было ни спрашивать, куда идти, ни с кем поговорить. Дети были уже другие, но стены, двери, потолки, треснувшие опять по тем же самым местам, что и двадцать и десять лет назад... и запахи... запахи ничем не истребить... ни духами, ни десятилетиями. И как только знакомый, привычный ударит в ноздри, и ты вдохнешь его поглубже -- сразу же перелетишь в тот мир, из которого он до тебя добрался: запах -- самый мощный художник и строитель! Она открыла одну створку двойной стеклянной двери и села у стола, на котором стояла зачехленная пишущая машинка. Сколько времени прошло неизвестно, но когда рука легла ей на плечо, она вернулась сюда обратно из далекого далека и подняла лицо, чтобы взглянуть, кто прервал ее дорогу.
-- Валя! -- вскочила на ноги Бэлла и попала губами прямо в щеку подруги!
-- Белка! Боже мой! Ты знаешь, ты мне сегодня приснилась!
-- Ты про меня вспоминала?
-- Бессовестная! Ты же пришла! Значит, вспоминала тоже?!
-- Я по делу!
-- Неужели поработаешь снова... нет... -- Валентина безнадежно махнула рукой,
-- а так бы хорошо было. Людей не хватает. Трудно у нас. Зарплата... дети сложные... война уж давно кончилась, Белла, а их все больше и больше... отчего так, скажи... А ты, небось, и чаю не попила в такую рань, идем, идем!
-- Я хочу, чтоб ты у меня забрала машину,. -- ответила Бэлла.
-- Какую машину? Ну идем же, по дороге все расскажешь... или, знаешь, я сейчас... только скажу, чтоб нам сюда принесли... и булочки... наши... представляешь, тетя Клава жива и все печет их! Боже, сколько же ты не была тут... -- она покрутила головой и исчезла.
В кабинете сильно пахло геранью и керосином от намытых окон. Они сидели по разные стороны стола и смотрели друг на друга, покачивая седыми головами.
-- Вот я и решила от нее избавиться, -- продолжала Бэлла. Я и так плохо сплю, а тут еще на ней в Израиль отправилась, представляешь?
-- Ты что и, правда, надумала что ли?
-- Зачем? -- удивилась Белла. -- И мальчику жизнь поломать, чтобы его никуда не пускали. Он слишком дорого за все заплатил...
-- Да. Ему досталось. Зато теперь лауреат, мы ведь кое что слышим и в нашей суматохе... подумать только: Мишенька -- лауреат! А как играет... я плакала, когда слушала недавно...
-- Это теперь скрипка его слезы выплакивает... и мои... и твои, Валя...
-- Боже мой, за что же нас так...
-- Перестань. А машина...Просто она у меня перед глазами все время и не дает мне жить. Как ее начало трясти в первый день, так и трясет, трясет все время, а меня вместе с ней... сил нет...
-- А я... -- Валентина замолчала и стала переукладывать свой пучок на затылке.
-- Я была бы еврейка... -- она махнула рукой,-- устала смертельно... знаешь, стала, как подрубленная береза: жить -- живу, и листья трепыхаются, а сока снизу не поступает...
-- Ты, правда, устала...
-- Да... -- она достала платок и подоткнула им снизу по очереди обе ноздри...
-- главное, мне даже и "спасибо" не надо, но раньше внутри что-то держало, а теперь... -- она ловко тпрфукнула губами и замолчала.
-- А я, знаешь, Валя, молиться стала...
-- Как это? На икону что ли? Так у вас же нет икон!?
-- Зачем на икону? Сами слова вылезают, и папин голос слышу... просто, как в детстве было, так и слышу... не стараюсь... просто в тишине само получается... я даже вот сейчас не повторю, наверно...
-- И что? -- Врадчиво спросила и перегнулась к ней через стол Валентина, -помогает?
-- Не знаю. Только уже не одна ты, понимаешь, я не знаю, как тебе обяснить...
-- И что? Ты у него чего-нибудь просишь?
-- Все просят. У него все всегда просят... что ему то от нас нужно! Прошу! Себе! Мише, Лизе... внука прошу... чтобы Сема меня не забывал там... скоро свидимся, так хоть узнал бы... он же молодой еще совсем погиб... но я то его узнаю, а он меня?... и эта машина... ее пока не было, так я и не молилась... это вот как Мишка привез ее... гебрахт аф майн коп.16
-- Абер дайн копф ист зеер клюг!17 -- сразу откликнулась Валя по-немецки.
-- Вот я и придумала, что может, избавлюсь от нее -- пусть у вас скачет! Пригодится!
-- Слушай, Белка, сколько ж лет я тебя знаю...
-- Не надо! Не надо! Ты приезжай за ней и останься!
-- Как это?
-- А просто! Они увезут машину, а я тебе Маарив прочту... вечернюю молитву... ты в субботу приезжай... как папа читал... там такие замечательные слова есть, сейчас, сейчас: "... и запиши в книгу благополучной жизни всех, с кем ты заключил союз... -- понимаешь, -- она посмотрела на застывшую напротив подругу, на ее расширенные немигающие глаза и говорила им, именно им, ничего больше не видя. -- и все живое будет вечно благодарить тебя и восхвалять твое великое имя вовек, ибо ты добр, ты -- Бог, наша опора и наше спасенье вовеки!.." Вот и получается, что кто-то рядом. Понимаешь? Это так, поверь, если есть кому сказать, что болит...
РОЗА
Где Роза работала, никто не знал. Утром она надевала плащ, клала локти на выпиравшие бедра, сцепляла пальцы на животе замком и отправлялась на станцию. Казалось, что с крыльца спускается серая тумбочка, под которой мелькают два зашнурованных ботинка армейского образца. Вечером точно так же медленно она возвращалась назад, но на левой руке всегда висела пухлая матерчатая и, очевидно, тяжелая сумка.
Две вещи удивляли заботливых соседей. Невозможно было угадать, в какую сторону утром увезет Розу электричка. И каждый, кто заглядывал в дверь ее комнаты, чтобы сказать, например, что кастрюля закипела, натыкался взглядом на бо-льшую фотографию красавицы довоенного образца и не мог представить, как же эта красавица превратилась в расплывшуюся Розу. Дома Роза оставляла до вечера одного сына Вовку, десяти лет, и обед в кастрюле на подоконнике, заменявшем холодильник, потому что из прогнившей рамы свирепо дуло круглый год.
Вовку все звали Бесом по началу фамилии, из одной ноздри у него всегда торчала зеленая густая тошнотная сопля, а за оттопыренной губой два желтых кроличьих зуба-лопаты. Мальчишка он был неумелый и безответный, в игру его брали, когда некого было поставить, просто для ровного счета, а учителя никогда не портили двойками его дневника, потому что это никак не влияло ни на его настроение, ни на желание, что-нибудь исправить и подтянуться. Наверное, и его душа чем-нибудь горела, но никто этого не знал, а поскольку друзей не было, и не интересовался.
Однажды в субботний день во двор прямо к самому крыльцу подкатил "Москвич" с шашечками на боках, и это взбудоражило весь разлапистый дом. Такого не припоминали -- чтобы сюда на такси!? Но тут же всем стало ясно, в чем дело -никто не разбогател и не собирался переезжать в город. Это Исер завернул домой, потому что попался клиент в поселок, а как ни ехать к переезду на станции, все мимо их дома -- так почему же не заглянуть и не проглотить тарелку супа?
Тема разговора на кухне давно сменилась, и мальчишки, обтерев бока машины, уже отправились на пустырь гонять банку -- мяч был для них роскошью, а Бес все крутился около нее. Он заходил и сзади, и спереди, заглядывал в окна, рассматривал приборную доску, гладил красный глаз единственного сзади фонаря и, приседая, смотрелся в блестящие колпаки на колесах, сам себе корча рожи и содрогаясь от смеха прямо в глаза собственным диковинным отражениям.
-- Садись, Вовчик, прокачу! -- Услышал он над собой и не поверил своему счастью. Когда машина тронулась, игра на пустыре остановилась, и все проводили взглядом пассажира, пока он не скрылся за поворотом. По дороге дядя Исер угостил Вовку леденцом-подушечкой, потрепал его по голове и выпустил у самого шлагбаума: "Правильно -- сядешь за руль, всегда сыт будешь, не пропадешь".... а потом еще долго смотрел вслед и задумчиво ковырял спичкой в зубах, ожидая проезда.
Все через неделю забыли об этом эпизоде, а полгода спустя и вовсе не знали -было ли такое. Все, но не Бес. В его голове что-то стронулось с места, проснулось, и каждый звук редко проезжавшего мотора волновал его, заставлял настораживаться и неодолимо притягивал. Ему хотелось бежать за этим звуком, верить ему и, внимательно выслушав, понять, о чем он ему говорит. Он и сам не знал, отчего так, да и не задумывался. "Кончу семь -- в ремеслуху... надо узнать только -- учат на шоферов в ремеслухах или нет... но дядя Исер уж точно знает... и он, как все маленькие, мечтал: "Вот уж я им тогда покажу -- позавидуют... " Неважно, кому и что -- всем...
Роза возвращалась домой и начинала всегда с того же: что у Столовицких дети, как дети, что она выбивается из сил и готовит этому оболтусу обед, а ему лень заглянуть в кастрюлю "Митен коп ин дер. эрд зол сте гей н! Их хоб алемен фарлорн а гликлехе цайт.... Ун их кен нит вейнен... их кен нит..."18 Она садилась на засаленную табуретку, сутулилась, и тогда живот и груди покрывали ее жирные колени, а над этим комом торчала лохматая голова с обломанным гребнем на затылке. Так она сидела некоторое время, потом спина начинала часто-часто трястись, и Вовка вжимался в продавленный диван... Он смотрел на фотографию матери и думал, что у всех, где бывал, всегда на фотографии мать с отцом, а у них только она одна, и про отца лучше не спрашивать... может, его отца никто не знал и не видел... но мать- то должна была ему хоть что-нибудь про него сказать... что он дурак что ли... не знает, что ли, как дети получаются... но думал он про это лениво и равнодушно, и только в такие роковые моменты по вечерам в будние дни. Все жили без отцов... ну, почти все... Бес перебирал в уме своих товарищей и ему становилось не то чтобы легче, но спокойнее... В это воскресное утро полуторка остановилась на поляне между сосен метрах в сорока от крыльца, напротив пустыря. Игра сразу прекратилась, и мальчишки обступили машину -- новенькие борта, пахнущая свежей краской кабина, черные, тоже блестящие и терпко воняющие диски колес... но скаты были потрепанные, и знатоки сразу сообразили, что машина- то из капремонта, а так -- военного года выпуска, но сделали ее хорошо, и она еще побегает. Усатый парень, соскакивая с подножки, бросил на ходу -- "Только ничего не крутить!"- и отправился к Витьке в соседскую хибару на второй этаж, а все сразу заполнили кузов и устроили "сражение за крепость". В кабинку залезть никто не решался.
Машина, даже настоящая, быстро надоедает, если на ней не едешь, не отдираешь ничего с ее поверхности и не залезаешь к ней в "пузо" с целью познания.
Постепенно все вернулись снова к игре на пустырь -- не такое уж чудо была обыкновенная полуторка в их краях. Вовку тоже вернул в дом на обед голос матери. Он механически без всякого аппетита и удовольствия проносил ложку от тарелки в рот и обратно, нехотя жевал хлеб и исподлобья незаметно взглядывал на лицо матери. Но Роза, как всегда молчала и думала о своем. После обеда Бес опять получил свободу и необъяснимо для себя сразу очутился возле машины. Он обошел ее несколько раз, провел на ходу пальцем по гладкой и не отвердевшей краске борта, стукнул носком ботинка в скат и остановился у подножки. До ручки дверцы он не доставал с земли. Несвойственно быстро оглянувшись, он вскочил на подножку и, чтобы не упасть, ухватился за блестящую гнутую ручку, та щелкнула, легко подалась вниз, дверь резко открылась и Бес чуть не слетел с подножки, сметаемый открывающейся дверью. Он испугался, но не падения, а того, что перед ним зияла пустая кабина. Инстинктивно Бес вцепился в огромную баранку второй рукой, и сам не понимая как, взлетел на сиденье. Он посидел некоторое время, соображая, что же произошло, поглядел вперед сквозь ветровое стекло -- ребята гоняли банку и ничего не заметили, петух Дьячковых стоял на обочине и высматривал добычу в канаве, Клава, сгибаясь на одну сторону и упе рев локоть в бок, тащила огромное ведро на помойку... Бес пригнул голову, уперся одной рукой в стойку, чтобы не упасть, а второй дотянулся до ручки и дернул ее на себя. Его отбросило назад внутрь, но что-то рвануло за руку, и он услышал дикий оглушительный крик. Он даже не понял, что это его собственный голос... Мгновенно машину окружила толпа мальчишек, дверцу распахнули и освободили защемленный палец, кровь заливала стойку, сиденье, вытертые временем куртку и штаны из чертовой кожи... Конечно, боль сразу опала, но Бес орал как ненормальный, зеленая сопля сползла до губы, и между кроличьих зубов пузырилась слюна. Он уже заметил, с какой ловкостью и скоростью летит к машине мать, и все, необъяснимо почувствовав ее приближение, успели расступиться. Она одним рывком выдернула сына из кабины, перехватила на лету за шиворот и не дала растянуться на земле, а дальше, развернувшись без остановки, поволокла его обратно к дому с такой скоростью, что Бес едва успевал перебирать ногами. Он по-прежнему ревел, но голос его теперь тонул в крике Розы:
-- Он пьет чай и кричит машина! У меня есть бинт -- я ему не дам! У меня есть ед -- я ему не дам! Он пьет чай и кричит машина!
-- Нет! -- Безобразно голосил Бес! -- И вместе этот хор так переполошил округу, что его еле отняли у вцепившейся в ворот мертвой хваткой Розы и пытались их обоих утихомирить!
-- Швайг шен! Генуг! Генуг! Замолчи уже! Хватит!
-- Хоб рахмонес!19
-- И ты замолчи, несчастный!
-- Перестань орать -- ты же мущщина!
-- Нет! Он пьет чай и кричит машина! Он пьет чай и кричит машина! У меня есть бинт -- я ему не дам! У меня есть ед -- я ему не дам! Он пьет чай и кричит машина! -- Она с такой страстью и горечью произносила страшные слова, что нельзя было не поверить -- не даст. Пусть хоть умрет у нее на руках -- не получит.
-- Вер нит мишуге! -- успокоила ее Клава -- Ер хот нит геброхен а голденер фингер, дайн фардриссенер Ойстрах! Вер нит мишуге!20 -- Это так подействовало, что неожиданно наступила тишина. Бес тоже замолчал. Роза окинула всех взглядом и совершенно спокойно сказала.
-- А гроейсер данк! Гейт авек...21 -- и все ушли... Тогда она села в свою любимую позу на свою любимую табуретку и закачалась на ней вперед -- назад. Она качалась и тихо бормотала, как ее дед и прадед и их деды и прадеды, как качаются все они от горя и тоски, бормотала то единственное, что носила в себе, никогда не жалуясь и ни к кому не обращаясь.
"Вос хоб их ин майн лебн, вос хоб их, вос хоб их?! ... а фардриссенер... эр хот нит фардриссенер, их хоб гемейнт"... -- она говорила это не для себя, не для сына, ни для кого...22 Роза взгромоздилась на табуретку и стащила сверху с антресолей чемодан. Вовка молча следил за ней, поддерживая правой свою левую забинтованную руку. Она положила чемодан на кровать, откинула крышку и со дна, из-под старых пахнуших нафталином вещей, вытащила фотографию мужчины точно в такой же рамке, как ее собственная над комодом. Потом она переставила табуретку, вбила гвоздь в стену и повесила ее рядом, отодвинулась и поправила. После этого перенесла табурет снова, села напротив Вовки так, что он отшатнулся назад, и сказала, уставив глаза в глаза: "Это твой отец, Яков Бе-совский. Он ни в чем не виноват... и пусть опять живет с нами... он, как Исер ездил на машине... потом его начальника арестовали, и он хотел уйти... он думал, что лучше уйти... но не успел... -- она зажмурила глаза и потрясла головой из стороны в сторону, словно хотела что-то сбросить,-- а потом была война, и тебе три года... ты меня слышишь... и никогда больше не подходи к машине... ты слышишь... он был на машине, а они успели раньше... разве человек виноват, что ездит на машине?... это машина виновата... И никогда больше не ходи к машине... у меня есть бинт -- я тебе не дам! У меня есть ед -- я тебе не дам! Будь проклята эта машина..." Она снова зажмурилась и снова потрясла головой, но видно ничего не помогало, и сегодняшний крик сына слился с тем последним криком, который слышала она от его отца и с тем, как она потом кричала в подушку, чтобы не слышали соседи, кричала до тех пор, пока не потеряла сознание и чуть не задохнулась, ткнувшись в мягкую пуховую безвоздушность... Поэтому тогда она спрятала портрет, чтобы не слышать этого крика, и поэтому никогда ничего не говорила громко, чтобы не заглушить его. Она боялась его, и не могла без него, потому что это было так осязаемо, так воспроизводимо, и так страшно... и он догнал ее... крик оттуда... через войну, эвакуацию, возвращение, вопросы хозяек и хозяюшек, пускающих на постой, через ежедневный грохот электрички и тишину страха возвращения по ночам, через боль от "не такого", но "его" сына, через всю свою непонятно кому и зачем нужную жизнь...
Она повернулась и вышла из комнаты.
Тогда Бес пересел на табуретку напротив портрета отца, устроил на коленях больную руку, чуть наклонился вперед, чтобы получше рассмотреть его лицо, потом откинулся назад, и снова вперед... и неожиданно для себя тоже закачался, как все сотни поколений его предков и совершенно бессмысленно начал повторять в той же тональности и с той же интонацией, неизвестно почему застрявший в его голове крик матери: " У меня есть бинт -- я ему не дам! У меня есть ед -- я ему не дам! Он пьет чай и кричит машина... он пьет чай и кричит машина..." Тут его заело, как старую пластинку, и, словно засыпая, бессмысленно и обреченно он твердил, раскачиваясь мерно и монотонно, эти последние сами по себе ничего не значащие и навсегда оставшиеся в судьбе слова.
ПЕРЕДАЧА
Она была уверена, что навсегда избавилась от этого слова, и оно никогда не появится в ее жизни. Уже много лет она не произносила его и не вспоминала. Не дай Б-г.
Но жизнь... она почему-то никогда не спрашивает, что тебе нравится и чего совсем не хочется, а что и просто несовместимо с ней в тебе. Это же жизнь, и что на нее обижаться. Не обижаешься же на дождь и мороз. Они тоже жизнь. Твоя жизнь. Говорят: "Сломал себе жизнь -- сам виноват!" Может быть, кто-то самоуверенный так и думает, но на самом то деле, -- это не так. Что с того, что ее вырастили атеисткой -- время было такое. А Б-г то оказывается есть вне зависимости от того, что думает об этом его многочисленная, грешная и неразумная паства. Если бы она знала, что такая встреча предстоит, то подготовилась бы. А так... она стояла лицом к заляпанному желтыми листьями окну и не могла повернуться назад. Она только кивнула головой сыну, когда он обычным голосом сказал: "Мам, я на передачу!" Вот она кивнула головой ему в ответ и чуть не рухнула лицом на стекло -- так толкнуло ее сзади это слово, ударило в спину, в затылок, под левую лопатку против сердца. Дверь хлопнула вслед за этими словами. Они не требовали ответа. Теперь она так и стояла лицом к стеклу, к осени за окном, к этой жизни, которая никогда и никого не спрашивает, кто чего хочет...
Да, да, он ушел на передачу, на радио, он же говорил ей, что у него предстоит дебют на радио. Значит, как раз эта передача, и она его не благословила, не пожелала "ни пуха, ни пера" на дорожку... какая глупость... он так долго и трудно пробивался... хотя она не хотела этого, но молчала... любой успех здесь означал лишний риск... а как жить без этих маленьких, а может быть, не маленьких побед... но он тогда как-то по-другому говорил... нет, она не могла представить себе, что это слово опять так врежется в ее жизнь. Как же он говорил?.. Интервью? Нет, программа?.. Программа? Да, да, да... когда было на слуху ежедневно: "Программа передач" -- это не вызывало у нее никаких ассоциаций... программа передач... нет, этого слова просто не существовало для нее во множественном числе... была многократная передача -передача. Передача. Передача. А не много передач -- это очевидно. Была одна передача, разбитая на части: на годы, месяцы, недели, дни. Эти куски были связаны одним длинным стоянием в бесконечной очереди на ветру, на дожде, на снегу, на морозе, на палящей жаре -- то в полузамерзшем, то в полуобморочном состоянии... и это была одна передача... Одна. Навсегда. Без возврата, без права... при чем здесь право...
Когда несколько раз у нее не приняли узелок, вытолкнув его обратно в окошко, и не было никакой возможности спросить, узнать, потому что сзади подпирала многочасовая очередь угрюмых, сосредоточенных и взвинченных людей, когда она поняла, что надо что-то делать, чтобы не сойти с ума от обиды и бесполезности существования, -- решение пришло само собой. И она в следующий раз подложила под перекрестье завязанных концов наверху, куда запускаешь пальцы, хрустящую бумажку так, чтобы один край ее обозначился в руках берущего. Это подействовало безотказно. Она сначала страшно обрадовалась, а потом засомневалась: передаст ли. Ведь он мог взять себе и деньги и передачу, а почему бы и нет? Это поначалу она по инерции задавалась вопросами вроде: "Неужели в них нет ничего человеческого?" или -- "У него же тоже есть жена и дети!"...
В один из ноябрьских дней после ночного стояния, когда она только-только передала узелок "по новой системе" и отошла несколько шагов, сзади послышался какой-то необычный шум. Она невольно обернулась, вопреки уже выработавшейся привычке не реагировать, или, по крайней мере, не показывать, что реагируешь, на то, что тебя не касается. Когда она обернулась, увидела лежащую на сыром тротуаре женщину с неестественно подвернутой рукой вцепившейся в (как было совершенно ясно) не принятый узелок-передачу. Она помедлила мгновение тоже в неестественном состоянии с выдвинутой вперед и не шагнувшей ногой и вывернутой назад головой, потом медленно развернулась и направилась к лежащей. Это было против всяких правил нового общежития и соответствовало лишь одному неодолимому инстинкту, очевидно, -- сохранения человеческого облика. Она склонилась над женщиной. Перевернула ее на спину и не стала оглядываться, ища помощи, -- все равно никто бы не подошел, а ей одной не под силу было поднять пусть и худое, но все же тело взрослой женщины. Та что-то невнятное шептала, и она наклонилась, чтобы разобрать слова, но лежащая произносила только одно: "Вита... вита... вита..." Она почему-то представила это написанным по латыни, нисколько этому не удивилась и только тяжело вздохнула: "жизнь" -- и это жизнь. Надо было отсюда убираться поскорее, и та, что была на земле, будто поняла это, открыла глаза и попыталась подняться. Тогда она подперла ее плечом сзади, встав на одно колено, уперлась в нее посильнее, и они вместе стали отрываться от мостовой, наклонившись друг к другу, как две палочки вырастающей вверх буквы "А".
-- Вам далеко?
-- Да... Меня зовут Зелма... Спасибо...
-- Надо поскорее убираться отсюда... я Фира... пойдем ко мне. --Добавила она не для обсуждения. -- Что вы все время говорили Vita? Вы врач?
-- Нет. Наверное, Витас... это мой муж...
-- Давно? -- Она кивнула назад.
-- Полгода!.. Его же недавно совсем перевели сюда. Он был главным лесничим в районе, а его... -- Фира остановила ее жестом руки:
-- Надо... чем меньше мы знаем друг о друге, тем лучше. -- И продолжила в ответ на недоуменный взгляд Зелмы, -- Неизвестно еще, как наша жизнь повернется, и где нам придется отвечать на вопросы... поэтому лучше поменьше знать друг о друге. Там допрашивать умеют... ладно, пошли поскорее... не бойтесь...
Дома после того, как они напились так называемого чаю, она внимательно разглядела Зелму и, медленно выговаривая слова, произнесла:
-- Я надеюсь, что не все люди превратились в "них". -- Невозможно передать словами многозначность и глубину интонации этого слова. Зелма молча кивнула головой, соглашаясь. -- Надо дать им возможность поживиться, вы меня понимаете?
-- Нет! -- В отчаянье воскликнула Зелма. -- Им ничего не надо давать -- они все забрали у нас сами...
-- И тем не менее. У всех разные возможности и среди них... надо... Теперь, когда она стояла перед этим заплаканным стеклом, прошлое, сдерживаемое столько лет, вдруг хлынуло наружу, и уже бесполезно было сопротивляться, а, может быть, вдруг мелькнула у нее мысль, надо дать ему вырваться наружу, и таким образом избавиться от него. Ведь невозможно столько лет жить в таком напряжении! Почему невозможно? Живет же она. И если Павел иногда сердится на нее, то ничего не поделаешь. Что это она, мол, такая грустная, когда все хорошо. Все хорошо. Конечно. Разве нет? Не сажают подряд. Вообще можно сказать -- не сажают... против того, что было... и под ногти не загоняют иголки, чтобы ты мгновенно превратился в японского, а лучше в английского шпиона...
Да, она объяснила ей, как нужно сделать, поделилась своим, ею только выработанным методом, пока действовавшим безотказно. Зелма побежала на толчок и продала там тоненькое колечко с александритом, которое Витас подарил ей. Он его очень любил, и Зелма решила, что Б-г оценит ее жертву. Она только не знала, к какому обратиться: к своему еврейскому или к его католическому... Фира тогда словно почувствовала, что с ней творится, и вдруг произнесла:
-- Бог один. Это верно. Но, может, поэтому он часто не видит, что творится на земле? У него просто не хватает времени?..
Зелма вернулась счастливой -- передачу взяли. Так они подружились и уже не могли друг без друга многие годы. И судьбы их были так же похожи, как судьбы тех, кого у них забрали, а вернули через много лет вместо них справки, отшлепанные штемпелями фиолетовыми чернилами на промокающей бумаге -- так выглядела святая правда по мнению все тех же людей. Они ошиблись. Они не нарочно. Они исправились, а правда хороша в любом виде. Фира тянула изо всех сил Павла, и все в ее жизни было подчинено этому стремлению. Зелма вышла замуж, разошлась, снова вышла замуж и снова осталась одна. Совсем одна. Ребенком обзавестись не успела. И тогда она притулилась душой к своей старой подруге. Помогала, как умела, участвовала в маленьких семейных праздниках, копала грядки на шести сотках и закатывала банки... год за годом, незаметно, однообразно, старясь и сгибаясь под тяжестью всего пережитого, не умея избавиться от прошлого.
Они никогда не говорили о том, что было, и не рассказывали Павлу. Даже те давнишние фотографии, которые хранились в бархатном зеленом альбоме с вытесненным золотом на обложке фонтаном "Дружба народов" на ВДНХ, они доставали , чтобы посмотреть, очень и очень редко... Теперь Фира оторвалась, наконец, от стекла, бессмысленным взглядом обвела комнату и пошла к телефону звонить подруге. Когда Зелма пришла, они уселись на кухне за круглым столом, нажали третью кнопку пожелтевшего старенького "болтуна" и стали ждать.
До Павлика оставалось еще минут сорок. Тогда Фира вдруг поднялась, посмотрела на Зелму долгим оценивающим взглядом, подняла вверх указательный палец, обозначая внимание, и отправилась в комнату. Она вернулась с белой выглаженной и сложенной вчетверо наволочкой, расстелила ее на столе... и тут Зелма вдруг по провинциальной забытой привычке прикрыла рот ладошкой, потом махнула этой рукой, резко поднялась и бросилась помогать Фире. Они нарезали полбуханки черного хлеба и положили его внутрь наволочки, потом туда же отправили завернутый в свежую газету и аккуратно уложенный сахар-рафинад, Фира встала на табуретку и с буфета из-за резного бортика достала старую затвердевшую пачку Моршанской махорки, хранившуюся с тех пор и картонную коробочку "Казбека".