-- А ты не боялась?
-- Что они мне сделают? Должен же кто-то ходить в синагогу. А то они могли сказать, что раз никто не ходит, так она не нужна, ты что не понимаешь!?
-- Бабушка, как у тебя развито общественное сознание, ого! И что ты просила у него, чтобы не закрыли синагогу?
-- Я никогда ничего не просила. У него не надо просить ничего.
-- Но все просят! И русские в церкви, и татары в мечети, и евреи...
-- Нет. Ничего просить не надо. Я рассказываю ему, что да как, чтобы он знал правду. А он уж сам знает, что делать...
-- И как ты карабкаешься туда наверх по лестнице...
-- Ничего. Понемножку. Но ближе к нему, так он лучше слышит... я же не кричу... я ему могу и здесь рассказать... он все равно услышит... но, знаешь, я думаю ему приятно, что я столько лет хожу в синагогу...
-- И все одно и то же, одно и то же...
-- Мальчик, солнце тоже встает и садится, а люди родятся и умирают, а деньги приходят и уходят... станешь старше -- поймешь...
-- О чем ты, бабушка? Мне сорок!
-- Это не тебе сорок -- это мне девяносто. Я никогда не просила его. Бывало так, аж ... а фарбренен зол алц верн... дос их хоб гемейнт... ду форштейст, ду форштейст алц... унд их хоб герехнт -- дос из а соф...58 Но он решил, что нет...
-- Бобе, майне таере Бобе! Их бет дир, леб нох а гундерт ер!59
-- Ты хитрый! Ешефича!.. Ты все хочешь быть молодым... нет, нет... и хватит об этом... я все равно не поеду на твоей машине... а если ты мне разменяешь рубль по десять копеек, то я смогу всем дать у входа... Она собралась потихоньку, в отдельный затрепанный кошелечек с кнопочкой посредине сложила разменяный рубль, в карман длинной черной юбки засунула другой кошелек потолще и побольше размером, натянула старое, но вполне приличное и не засаленное, как обычно у старух, пальто, далеко не закрывавшее юбку, проверила ключи... после этого взяла самодельную можжевеловую очень удобную палку с длинной загнутой ручкой, на которую можно было опереться даже локтем, и вышла из двери. Девяносто ей исполнилось два месяца назад. Пышно это событие не справляли. Но все соседи откуда-то узнали, и оно почему-то стало событием и для них. Приходили. Звонили в дверь и поздравляли, хотя могли это сделать и во дворе... но приходили... она не то что бы дружила с ними, с соседями, но когда знала, что кому-то из них плохо, шла и просто помогала, а не спрашивала, надо ли помочь... еще когда молодая была... она же тут уже не один десяток лет живет на этом самом месте. У них забирали мужей, она не боялась позвонить в дверь... а забирали обоих родителей, так не боялась пойти покормить оставшихся детей... а когда у нее случилась беда, и никто не позвонил в дверь, а на улице, чтобы не обидеть, переходили на другую сторону и не здоровались, она не обижалась... люди есть люди... одни так живут, другие -- так... "Сколько мне тогда было? Шестьдесят? Ну, чего можно бояться в шестьдесят? Я же не знала, что проживу до девяносто?!" Она не любила вспоминать все подряд -- "валить в кучу", а если вспоминала что-то, то так подробно, будто это происходило сейчас, и она просто пересказывает слепому, чтобы он знал...
Каждый раз она рассказывала ему историю и не обязательно о себе, но сегодня день был особенный, и после рассказа она позволила себе спросить: "Готеню, ду бист хот нит фаргесен -- их хоб до алейн геблибн? Готеню, их бет дир... нит фаргес оф мир... их нор дермон дир..."60 На ступеньках по выходе она раздала приготовленный рубль из кошелечка -- "Зайт гезунт! Зайт гезунт! Зайт гезунт!" и поковыляла в горку к остановке. Путь ей предстоял неблизкий, но она хорошо знала его и еще знала, что обязательно доедет до места... троллейбус, метро с пересадкой, автобус -- всего часа два в один конец... у ворот кладбища она остановилась перевести дух и оглядеться -- ей тут было кого навестить. Она постояла минут пять и отправилась прямо по центральной аллее -- теперь совсем рядом.
Она развязала ленточку, вынула ее из проушин, вошла внутрь низенькой ограды, уложила две еловые лапы вдоль и выпуклостью вверх, ладонью протерла фотографию, приблизила к ней лицо, снова вытерла ладонью, потом поцеловала и опустилась на черную влажную скамеечку. "Гайнт их хоб до мит дир, Зяме. Ду бист хот нит фаргесен вос фар а тог гант? Нейн, их глейб дир, нейн!..."61 Прохожие, конечно, могли подумать, что тут сидит сумасшедшая старуха и разговаривает сама с собой, кому-нибудь показалось, что она читает молитву, на самом же деле она просто разговаривала с мужем. "Тогда тоже было пасмурно, и ты, как всегда, торопился, а мне надо было ехать в село -- у нас никогда не было времени побыть вместе... и все же мы, слава Богу, пятьдесят шесть лет прожили вместе, если считать те восемнадцать, что ты сидел тоже... ну, конечно, считать, если бы мы не ждали, так, может быть бы, и не дожили... с детьми конечно, не повезло... если бы их было четыре или пять, так ты бы не отказался! Еще бы! Я знаю! Тебе это очень нравилось... ну, слава Ему, что двоих дал... успели... то ты воевал, то строил... то сидел... а когда ты вернулся, так мне уже сколько было... не будем считать... конечно, мог бы и подождать меня... что ты так торопился? Ты всегда торопился! Торопился, торопился! Мне одной сюда ездить тяжело уже... про детей и внуков я тебе говорить не буду -- ты итак все знаешь... а правнуки... ну, эти пишеры, "А дайньк дир, Готеню! Але гезунт!"62 Ребе сказал сегодня, что "возлюби ближнего, как самого себя!" Это относится больше всего к профессии, -- что сапожнику труднее всего полюбить сапожника, а портному портного, потому что это конкуренция... а что же, наверное, он прав, этот молодой ребе. Он такой умница... конечно, я не сказала ему, что еду к тебе... нельзя же нарушать субботу, но в другой день я не могу -- у нас же сегодня юбилей, а не завтра, так Он простит мне, я думаю... но ты мне только скажи, что тебе сегодня приготовить... девяносто -- это не так много, если ты можешь сам себе сварить картошку и сходить в магазин за молоком... ну, хорошо, молоко мне приносят... и картошку тоже... и варю я себе очень редко... эта гойка Галка хорошо готовит... но могу я сказать, то, что думаю! Что ты молчишь? Ты всегда молчал... когда надо было сказать... а когда надо было промолчать, так тебя вечно за язык тянули... нет... я все же схожу намочу тряпку -- мне не нравится, как ты выглядишь... Она сходила к крану -- воду еще не успели отключить на зиму, и протерла ему лицо, как делала это не раз, когда он сваливался с температурой... и каждый раз, как и сейчас, одна и та же мысль приходила ей на ум: "А кто же там обтирал тебя? Ведь не может быть, чтобы ты ни разу не свалился за восемнадцать лет!"... Она аккуратно свернула тряпочку, уложила на цоколь позади гранитной плиты... и, распрямившись, шепнула ему прямо в лицо: "Кен сте шен а биселе рюкн... их велт зайн балд... е... е..."63 Свет сильно потускнел, и рабочие на мотороллере, которые не раз проезжали мимо, решили сказать Филиппычу, что эта старуха уже который час сидит и сидит в одной позе. Сначала что-то бормотала и качалась, как все евреи, а теперь и вовсе замерла, как статуя. Кто ее знает, не померла ли она там, да и холодно... Филиппыч матюкнулся, толкнул толстым пузом стол и, кряхтя, выбрался из-за него. Он шел по центральной аллее вразвалку и думал, что конец у всех один: все равно вместе уходят редко, а тому, кто остался, куда тяжелее.
-- Вона! -- Из-за спины указал рабочий, шедший сзади, -- сидит не воро`хнется!
-- Филиппыч остановился возле ограды и кашлянул. Старуха даже не шевельнулась.
-- Гражданка! -- Произнес негромко Филиппыч, но не получил ответа. -Гражданочка! Территория закрывается для посещения... может, Вам помочь, -поинтересовался он, изображая участие в голосе. Старуха медленно повернула к нему темное лицо и попыталась встать, опираясь на свою палку, но у нее ничего не получилось. -- Помоги, -- кивнул Филиппыч назад, и рабочий в телогрейке выдвинулся из-за спины.
-- Да, я в цементе весь. Не успел. -- Оправдался он. Тогда толстый Филлипыч, сам, с трудом сгибаясь, наклонился и попытался взять старуху под локоть. Она приподнялась и снова опустилась на скамейку.
-- Ну, вот! -- Огорчился он по-настоящему не столько немощи старухи, сколько неожиданно выпавшим хлопотам. -- Что ж вы одна-то... да в субботу...
-- Ничего! -- откликнулась старуха. -- Я встану. Я дойду... я одна хотела, потому что... -- она замялась, стоит ли говорить, и Филиппыч прервал ее:
-- В вашем-то возрасте!
-- В моем возрасте уже все можно! И одной по ночам гулять, и в субботу! -Неожиданно резко встрепенулась старуха и сделала первый шаг.
-- Во дает! -- Хохотнул рабочий. -- Ну, и бабуля! Сколько ж вам стукнуло?
-- Девяносто. -- Ответила она, и все замолчали.
-- Сколько? -- Переспросил Филиппыч.
-- Не веришь? -- Она помолчала. -- Мы сегодня ровно семьдесят лет, как вместе.
-- Как вместе? -- Удивился Филиппыч и оглянулся на цифры на камне.
-- А ты не считай, не считай... эти то годы идут один за два... так еще больше получится. -- Она почувствовала, что ноги отекли, и, вправду, вряд ли она сама теперь доберется до дома, но не ощутила не только никакого страха, но и волнения. Мелькнула, правда, мысль, что дома будут сходить с ума, но поскольку такое случалось уже не однажды, она махнула рукой. Все равно все сделала правильно. Они так мало в жизни бывали вместе, что и Зяма наверняка с ней согласен.
-- Подгони треногого, -- распорядился Филиппыч, и рабочий быстро засеменил обратно по аллее. -- Вскоре он вернулся на тарахтящем мотороллере, в кузов которого была постелена свежая рогожа.
-- Ну, бабушка, садись! -- Хохотнул рабочий, и они вдвоем с Филиппычем усадили старуху в кузов через низенький бортик.
-- К конторе! -- Распорядился Филиппыч и после довал за ними. Старуха так и дожидалась, сидя на рогоже, пока он подойдет и снова поможет выбраться ей на землю. Потом они долго решали, что делать, и она наотрез отказалась ехать на такси, а только просила проводить ее до автобуса. После долгих уговоров она согласилась, что Филиппыч довезет ее до троллейбуса -- это ему по дороге, а там уж она сама.
-- Внук все записать за мной мою жизнь хочет, -- рассказывала она по дороге, -а я ему говорю, что толку нет -- все мы одинаково жили, ничего особенного, а то, что мне довелось больше других на свете остаться, так это еще неизвестно
-- повезло ли.
-- Да! -- вздохнул Филиппыч и оглянулся. -- А вам больше семидесяти не дашь. Не обманываете?
-- Зачем? -- удивилась старуха. -- Ты представь только -- я ж еще при Александре родилась, в черте оседлости!
-- А это что такое?
-- Что такое? А за ер аф мир! Что такое? Черта для евреев была.
-- Какая?
-- Где жить -- где не жить!
-- Граница что ли?
-- Видно, правда, надо соглашаться мне...
-- Чего?
-- Да рассказывать! Если такие молодые люди ничего не знают... ты хоть учился где?
-- Бауманский закончил, -- похвалился Филиппыч.
-- Это что же такое?
-- Инженером был!
-- Инженер -- заведует кладбищем!
-- Гелт. -- Просто ответил Филиппыч.
-- Ты что, разве а ид? -- Удивилась старуха.
-- Я нормальный. Что, одни евреи умные!? -- Обиделся Филиппыч. -- Неужели все помните? -- Старуха долго не отвечала, так, что водитель уже стал беспокоиться и оглянулся назад через плечо.
-- Я такое помню, что лучше забыть. -- Тихо сказала она. Раньше за это сажали. Теперь все равно не напечатают. Зачем ему трепать нервы. Пусть это уйдет со мной. Он же не виноват, что я его бабка...
-- Знаете что? Я вас довезу до дома. Куда вы в такую темень и с такими ногами...
-- Нет. -- Возразила старуха. -- Я должна сама домой вернуться. Так надо. Мне надо и ему... -- Филиппыч не понял, кому "ему", но уточнять не стал. Он высадил ее на остановке, помог забраться в троллейбус и еще долго стоял, переваривая произошедшее с ним и завидуя неизвестному внуку. У него-то не было стариков -- одни лежали в земле далеко на западе, другие далеко на востоке, и никто не мог даже сказать ему, где их могилы. ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО
На взгорке росли только дубы. Они, не толпясь, подходили к самому берегу озера и даже слегка наклонялись над черной водой, роняя в нее желуди в зеленых шапочках с хвостиками набекрень, а потом уже в позднее предзимье сбрасывая плотные ржавые листья. Озеро было глубокое ледникового периода. Накопило оно за прошедшие столетия много этого дубового концентрата, утащило его на дно таким образом заросшее илом, говорят, метров на десять, отчего вода в нем всегда была черной.
Прожорливое озеро было. Перед войной во время учений сорвался с мостика над крошечной речушкой, вытекающей из него, танк, -- сорвался и остался на дне вместе с экипажем... только пузырь воздушный бухнул на белый свет, будто отрыжка ненасытного голема... искали его... ныряли взрослые, да даже не нашли места, где это случилось, видно, засосало его в глубину и... все... А Ванечку нашли. Не то что нашли -- сразу почти вытащили. Да в чувство привести так и не сумели. И фельдшер, который прикатил на велосипеде, старался потом -- по всем правилам дыхание делал и дышал с ним рот в рот... трудно и говорить, и вспоминать об этом.
Дуся, как подкошенная, упала, когда увидела. Не вскрикнула даже. Повалилась
-- сзади то успели ее подхватить почти у самой земли, а то бы затылком ударилась и за сыном следом пошла. А ей нельзя -- у нее еще четверо было. Старший уже школу кончал. А Ванечка последыш. "Мизиникл" -- Сказала Броха и велела всем уйти. -- Что она там бормотала на непонятном никому наречии над пластом лежащей четвертый день женщиной?.. От больницы ее спасла, потому что та открыла глаза к вечеру, посмотрела на соседку и заплакала. Звука не было
-- слезы текли с двух сторон из уголков глаз на подушку. Волосы прилипли в углублениях у висков к коже. Броха отвернула край полотенца с ее головы и промокнула эти слезы, а потом сняла его вовсе и бросила зачем то на пол в ногах кровати, а сама опять наклонилась к лицу Дусиному и зипричитала, запричитала полушепотом... долго не разгибалась... может, час... шестиклассница Ленка, стоявшая за дверью и следившая за всем, что в комнате творилось, на цыпочках рванула к отцу: "Пап, может Броха сама тронулась? Глянь, -- зудит, зудит... не разгибается... как быть то?" -- "Цыц!" -- Сказал пьяный Денис. И на этом все кончилось...
Выходила Броха Дусю. Своих детей забросила, дом запустила. Моня ее совсем почернел -- не от ваксы и дратвы, лицом помрачнел и сутулиться стал -- то ли свою беду опять переживать начал, когда на Сему похоронку получил, то ли за Илюшу испугался, одногодка дружка его Ванечки... только зыркнул на сына и сказал тихо, как никогда не говорил, орал ведь всегда, -- "Увижу у берега..." дальше у него слов не нашлось, и он для убедительности всадил прямо сквозь клеенку мясной нож в кухонный стол так, что Броха потом ходила за соседом Столяровым, чтоб его вытащить...
Денис то и раньше поддавал, а с той поры вроде как оправдание себе нашел и на окрики жены и укоризны поднимал вверх указательный палец и крутил головой. "Все!" -- Говорил он загадочно. -- "Все. Ребята, все... Ванечка, все!"
С чего бы так незабываемо стало имя его сына... одуванец и одуванец. Шустрый, глаза, как стрелки и на слово скорый, а, главное, пел душевно. Что ребенок в семь годов спеть может? Это вопрос праздный -- так пел, что сердце заходилось. Голосок высокий -- "дишкант"... Денис то еще по своему детству судил, когда в церкви такое слышал, а сейчас, куда его?. Раньше бы к батюшке отвел, а тот то уж знал цену голосу в хоровом деле... церковь порушили... поселок умирал потихоньку... а когда война кончилась, вождь умер, дети разбрелись... остались они вдвоем со старухой... со старухой, не по годам, потому что внуки уже пошли... и их сюда на лето забрасывали под присмотр... а какой присмотр, когда Ванечку не уберегли... все же его помнили: и они сами, и дети их -- братья и сестры его... и чуть что -- Ванечку в пример. Не умирал он. Не уходил из семьи... "Ванечка бы так не сделал..." , "Ванечка то лучше бы спел", "Ванечка бы на одни пятерки учился"... особенно, когда в телевизоре видели лохматых новомодных... -- с ними жил Ванечка... теперь со внуками, которые его по годам догонять стали... Сегодня Денис, как всегда с утра, принял. Норму. Ветлухину лодка нужна была. Таксу человек знал. Такса была твердая. Налил он Денису граненый без ущерба стакан. Да настоящий, не каким семечки покупателям у станции из мешка отмеряют. Денис его степенно выпил, не отрываясь, понюхал корочку и пошел отмыкать замок на цепи у мостка. Весла выдал -- все, как полагается. Потом стал подниматься по взгорку между дубов, да вдруг обернулся и закричал на всю воду, обернувшись к ней лицом:
-- Сталин мене здесь оставил озеро сторожить! Поня`ли! И не позволю! Жиды все! От них разор пошел! Не позволю... -- какая его муха укусила -неведомо... кричит -- и бог с ним, не в том дело, -- пьяный дух выйдет, опять человеком станет. Но на беду, Броха как раз ковыляла с бидоном к Дусе на своих побитых "трозом" ногах. Чего ей самой вздумалось? Да так все вышло по совпадению... остановилась она у косого штакетника, положила пухлую руку в черепашьих морщинах на головку сырого столбика, чтоб поддержаться и передохнуть, и так стояла, глядя в спину расходившегося Дениса. Хотела было повернуть обратно, да ее Дуся заметила. Вышла от Зорьки с ведром молока надоенного и обернулась... крик то и сюда долетал, и она сразу сообразила, что к чему... на мужа бы наскочить, так за это время Броха уйдет, а ее позвать -- так вроде специально, чтоб этого дурака пьяного слушать. Она поставила ведро на землю, пена качнулась и чуть наползла за край на цинковый блестящий бок ведра, и кинулась к соседке, говоря нарочно громко, чтоб перекрыть лишний голос...
-- Ты чего всполошилась то... я что ж, не пришлю тебе молока, что ля..
-- Чтоб ты забыла?.. ты другое забыла... -- возразила Броха, дергая плечом
-- Что? -- удивилась Дуся
-- Завтра.... завтра -- Ванечкин день...
-- Ой... -- Дуся даже будто присела. -- Ой... она закусила край платка зубами, потупилась и перекрестилась
-- Я думала тесто поставить... так нет же дрозьжей... а ты забудешь, так потом корить себя станешь... а он, так, наверно, вспомнил... расходился, во...
-- Он каждый день вспомнил! -- Махнула рукой Дуся. -- Идем уже в дом...
-- И что ему жиды сделали? Что он так разгулялся? Что я мало в жизни имела?!
-- Броха ковыльнула два раза по направлению к калитке и снова остановилась...
-- Ну, скажи мине, что я ему сделала плохо?... я еще погром помню... ну?... Скажи? А?... -- Она вдруг почувствовала, что слезы навернулись на глаза и решила идти назад...
То ли пьяному надоело кричать в пустоту, то ли он услыхал голоса сзади -- он замолчал, повернулся, увидел женщин и прямиком направился к ним. Они тоже замолчали обе от неловкости и смотрели на него в упор. Трудно сказать, помнил ли он, что кричал, и сопоставил ли это как-то с приходом Брохи, но на подходе галантно снял засаленную, когда-то зеленого велюра шляпу, с лентой в разводах от разных случавшихся с ней неприятностей и даже попытался улыбнуться...
-- Здравствуй, Броха... -- и замолчал на полслове...
-- Я не Броха, -- неожиданно для себя ответила соседка...
-- Как? -- Совершенно растерялся Денис...
-- Я -- жидовская морда...
-- Ты??? -- Страшно удивился Денис, -- Не-е-е т!!!.. ты не жидо... -- он осекся и замолчал...
-- И --и-и! -- Протянула Дуся. -- Кабы знала я, до чего ты допьешься... рази бы я шла за тобой столько годов... ну, скажи... рази шла бы?...
-- Нет! -- Денис уверенно помотал головой из стороны в сторону... -- ааа....
-- А разве я к тебе шла за молоком, -- обратилась Броха к Дусе, -- я к тебе шла с разговором...
-- Ну, так... -- начал Денис...
-- Пошли! -- Обрадовалась выходу из неудобного положения Дуся... -- она протянула руку, чтобы перехватить бидон, но Броха его не отпускала...
-- Я думаю, что уже не нужно. -- Тихо сказала она. -- Он ответил мине на все мои вопросы...
-- Нет, -- ободрился Денис, -- это так не годится. Мы сейчас сядем рядком, нальем по-маленькой...
-- Нет. Мы не сядем, Денис Иванович, -- Четко проговорила Броха, -- потому что Вам не годится пить -- нельзя...
-- Совсем нельзя! -- Обрадовалась Дуся. -- Пошли, пошли!...
-- Зачем?.. я же уже все поняла... у меня такое сомнение было, что весь мозг поднялся... я еще сегодня утром думала: как я безо всего этого жить буду, -и она обвела взглядом окрестность, ни на чем его не останавляивая...-- это ж ноги мои этот чертов троз . а за ер аф мир . ломит... от этой сырости , от етого озэра, и чтобы пирог поставить, так за дрозьжами надо в город тащиться, потому что даже Клавка в орсе не может мине достать их. Я же Моню уже неделю просила... и я все равно не могу... что подумаю: утром открою глаза и что я увижу... и кому я что скажу?.... вот.... -- она отодвинула передник в мелкий ситцевый цветочек со своего солидного живота, засунула руку в карман зеленого бумазеевого халата и показала конверт... -- Вот. Это Илюша пишет... -- она потрясла конвертом еще раз и стала снова в общем глухом молчании засовывать его аккуратно в карман... -- Я что, Денис Иванович, виновата, что он жив остался?... так он уехал со своим старшим братом, потому что вы в озеро кричали это страшное слово, а ему голову с этим словом проломили... так он уехал и вот теперь пишет и пишет, а я все не еду и не еду.... так я шла с разговором, потому что тут вокруг на двести кило`метров мине некому дать совета, понимаете? -- Денис, кажется уже совсем протрезвел, кивал в догонку каждому слову головой и открывал рот, как рыба, пытаясь вставить слово, но Броха говорить умела. Она недаром словами своими славилась на всю округу, и шли к ней, как к фельдшеру, даже, когда медпункт открыли и врача прислали... -- Так что я в дом пойду? Вы мине все ответили...
-- Нет!!! -- Вдруг рубанул воздух рукой Денис. -- Это не по-нашему, это как же так -- на улице совет держать -- Мы в дом пойдем...
-- Пошли, -- робко попросила Дуся...
-- Я же не доскажу тогда, -- тихо воспротивилась Броха... -- Моня у меня ничего не решает -- он подметки режет. У него же вся жизнь в подметке, он же по каблуку характер человек высказывает, а я так должна в глаза посмотреть и голос услышать.... так я, как услыхала вас сегодня, Денис Иванович, сразу подумала, что лучше я уже не буду понимать, что они там по израильскому языку говорить будут, чем...
-- Эттто, -- закрутил головой Денис, -- эттто к тебе, Броха, никого не имеет отношения...
-- Не имеет? -- Поинтересовалась Броха
-- Нет! -- Отрезал Денис. -- Я Вас даже очень уважаю...
-- Взаимэнэ. -- Сказала Броха и тяжело повернулась на своих артрозных ногах. Казалось, что они заскрипели под ее грузным телом...
-- У!!! -- Дуся ткнула кулаком в голову Дениса и показала ему на ведро с молоком, а сама бросилась вдогонку за Брохой, молча и отдыхиваясь на каждом шагу.
Так они и шли -- две плотные широкие спины по тропинке между старых дубов, чем-то невыразимо напоминая их... может быть, своей основательностью, кряжистостью, а может быть, внутренним сходством, которое проступает наружу, как у долго проживающих вместе супругов, которые при полной несхожести лиц все же похожи друг на друга даже морщинами... И судьбы их, внешне несхожие, были тоже похожи... похожи даже тем, что одно оброненное слово могло повернуть судьбу соседа наветом, целительным загово`ром, или обидой...
ТАКИЕ ГОДЫ
( повесть )
В начале начал все прошли через это или похожее. Детство было у каждого. И даже "в детстве у меня не было детства..." -- вдумайтесь -- совершенно точно указывает, отчего и откуда родилась фраза.
Просто, от некоторых детство ушло слишком рано, у некоторых растянулось чуть не на всю жизнь... но оно было... А потому я надеюсь на людей -- мы же все однокашники, мы все оттуда, из детства. И я приглашаю вернуться в него с радостью, грустью, сожалением, содроганием, болью, нежностью, восторгом, опасением и многими другими чувствами, которые возможно, надо преодолеть. По-моему, это стоит сделать, если даже не для услаждения и отогрева души, то для того, чтобы понять что-то сегодняшнее мучающее, никак не разрешающееся и не поддающе еся, -- почему? Да потому, что все началось там и снова повторится в детях и внуках...
Это не пустая легкая прогулка... но, может, стоит потратить долю своих душевных сил на нее, ибо я уверен, что отдача будет много щедрее и значительнее наших затрат...
И еще: я прошу всех, кто рискнет отправиться вместе со мной по страницам этой книги. Не отождествляйте героя повести с автором.Автор не пошел по наиболее простому (но отнюдь не самому легкому пути) и не списал из памяти и наслоившихся поздних рассказов то, что показалось ему интересным, и представил на прочтение публике, надеясь на ее благосклонность. Может быть, даже наверняка, что-то покажется в этом повествовании неправдоподобным... в таком случае, я попрошу вас попробовать перенестись в то время, далекое, но достаточное известное по другим книгам, фильмам, картинам, и посмотреть на событие уже взглядом тех лет. Во всяком случае, в не зависимости от оценки читателем моего труда, могу заверить любого, что в книге нет ни звука неправды.
ГЛАВА I. СУДЬБА
Осень еще не потеряла своей привлекатель ности. Утренний холод сковывал остатки вчерашнего дождя. Пижма, высохшая и закоченевшая, ярко желтела вдоль пустыря, и, если растереть ее между ладоней, пахла высохшим и не собранным сеном и знойной пылью.
Пустырь был длинным, кочковатым по краям, а в центре гладко вытоптанным и желто-песчаным. Если бы проверить каким-нибудь инструментом эту утоптанную поверхность, посторонний мог бы утверждать, что соблюден правильный овал. Может быть, даже его сначала начертили на земле, а потом уже специально вытоптали и посыпали песком. На самом деле все было не так. Через забор дровяного склада, который тянулся вдоль одной стороны пустыря, кто-то перекинул с добрую телегу жердей -- наверное, своровал. Ребята в свою очередь успели стянуть из этой кучи четыре ствола потолще и покороче, вкопали их попарно с двух сторон -- так получилось футбольное поле. С одной стороны -- забор, с другой -- тропинка в школу, которая виднелась в полукилометре на краю лежащего за ней оврага. По этой тропинке непрерывно прибывали игроки, как шедшие на урок, так и отбывшие смену. Смен было три -классов не хватало, и потому поле никогда не пустовало. Вот и вытоптался такой замечательно ровный эллипс, а заодно стало ясно, что стоит их поселок на чистом песке.
Забор нисколько не мешал игрокам и не был опасен, потому что мяча никто еще не пробовал ногой. Играли банками из-под тушенки или "Кильки в томате", а поскольку банки были совершенно пусты, то игроки не очень горевали, когда жестяной мячик улетал в аут через забор.
Но в такой ранний час на пустыре никого не было, он действительно был пуст. Венька положил противогазную сумку с книгами и тетрадками на землю, сел на нее и прислонился спиной к штанге. До школы оставалось еще минут сорок, а ходьбы -- десять... он придумывал, что убежал пораньше от назойливой тетки, что ему плохо дома, и вот он, несчастный, сидит здесь на холоде, потому что некуда деться... Жалостная история, крутилась в голове, но по-правде, даже не трогала его. Это он будто сочинял для кого-то и так складно, что сам во все верил, тем более, что сгущал он совсем немного. Была и назойливая тетка, досаждавшая своей опекой, и тесные две комнатушки, в которых ютились три семьи -- родных, но не дружных и мечтавших разъехаться, и школа, правда, была закрыта и не очень-то он ее любил -- даже не так. Он и вовсе не любил школу, но последнее время не прогуливал и бежал на уроки с охотой, совсем не потому что "учиться, учиться, учиться..." Вот этого ему вовсе не хотелось, а потому что...
В отдалении на улице, идущей от заводских бараков, он приметил нечто мимолетно мелькнувшее, оранжевое, и, конечно, не мог обмануться. Это была косынка на ее голове. Там улица поднималась в гору, и сейчас ее фигура начнет расти, расти и медленно приближаться. Появятся ее лицо, плечи в сером пиджаке, распираемом грудью, потом юбка... но он этого уже не увидит...
Венька тихо поднялся, отряхнул сумку, набросил выцветший брезентовый ремешок на плечо и медленно пошел по направлению к школе. Так медленно, что никакому инвалиду не под силу -- это очень трудно -- совсем медленно идти. Он был уверен, что она его догонит -- просто другой дороги к школе не существовало. Ему даже не важно было, что она догадается, что он ее ждал -- не станет же она говорить об этом... Венька спиной чувствовал, как она приближается, потом стали слышны ее шаги по застывшей тропинке, потом скрип песка под подошвами туфель. Наконец, когда она оказалась сзади, в одном шаге, он повернулся и поднял на нее глаза.
Вот так он мечтал смотреть на нее всегда, всю жизнь, на волнистые рыжеватые волосы под легкой косынкой, гладкий выпуклый лоб и серые глаза, и он смотрел, смотрел на нее. Он и себе не мог объяснить, что с ним происходило, когда она стояла рядом или проходила на уроке мимо по проходу -- проплывала ее грудь, медленно переступали ноги, какой-то сладкий аромат неуловимо обволакивал и мгновенно улетучивался, а внутри все напрягалось, настораживалось и поворачивалось к ней... Да, он ее любил совершенно сознательно. Он же уже столько раз читал об этом, и, как положено -- любил безнадежно, потому что... она была так недосягаемо прекрасна -- ну, разве может она обратить на такого внимание...
-- Ты ждал меня, Веня?
-- Нет, Эсфирь Яковлевна, я ... я ведь тут живу рядом... мы здесь в футбол играем... на пустыре...
-- И ты всегда так рано выходишь?
-- Ну...
-- Пошли, пошли, -- она положила ладонь на его плечо, и он прирос к этой ладони, и старался идти в такт, чтобы не сорвать ее -- не обогнать и не заставить напрягаться своим отставанием, и все в нем горело и холодело одновременно, замирало и стремилось вырваться, как при взрыве. В классе было шумно, как всегда перед началом занятий. Кто-то выяснял отношения за вешалкой, стоящей вдоль стены. Оттуда раздавались громкие голоса, пальто колыхались, и вся вешалка шаталась, грозя рухнуть на парты.