Послышался вздох… Георгий вздрогнул.
– Ох, испугался было я… Уж очень вы наклонились, думал, самогубство, не иначе… Грех бы на мне… – Это было сказано на чистом русском языке, и Георгий, с удивлением оглянувшись, увидел молодого человека в русском кафтане и высокой шапке.
– По-русски-то не понимаешь небось? – с сожалением спросил человек и добавил уже полупрезрительно: – Эх, латинская твоя душа!
– По платью о душе судишь? – ответил Георгий тоже по-русски и улыбнулся.
Человек ахнул, раскрыв от удивления рот.
Встретить русского в ту пору в Италии было делом редким и необычным. Москва еще только начинала завязывать отношения с Западной Европой. Великий князь Иван III в 1499 году направил в Венецию своего посла Митрофана Карачарова, да посольство это было почти бесцельным: оно скорее являлось ответом на приезд итальянцев в Москву. Москва не очень нуждалась в дружбе с далекой Италией. Дела с беспокойными соседями занимали ее куда больше. Да и Митрофан Карачаров, посол московский, не одобрил латинских порядков. Домой вернулся и сильно ругал все.
– Затея сия пуста и грешна. Об ней забыть надобно и на меня пост наложить в сорок дней! – говорил он самому великому князю.
Однако преемник Ивана, Василий III, не оставил этой мысли. Росло и богатело Московское княжество. Нужны были ему не только почетные посольские связи с заморскими странами, но и торговые. Князь Василий под всякими благовидными предлогами рассылал своих людей за моря: «смотреть да примечать».
К одной из таких «смотрельных компаний» и принадлежал молодой русский иконописец Тихон Захарович Меньшой, по прозвищу Тишка-богомаз, с которым встретился на башне Георгий.
Тишка так обрадовался, услышав родную речь, что облобызал незнакомца, назвал земляком и любезным другом. Георгий не менее Тишки был рад этой встрече. Завязалась живая откровенная беседа.
Впрочем, говорил больше Тишка. Он был возбужден и словоохотлив. Георгий с интересом слушал его.
Тихон рассказал, что их «компания» везет подарки от великого князя венецианскому дуку – соболиную мантию, да шубу из пупков бобровых, да самоцветы, да птиц ловчих редких пород, и все невесть за что… Ехать сказано важно, не торопясь. Везде все присматривать да запоминать, что лепо… А от худого крестом и кулаком борониться.
По каким причинам, ему то неведомо – вроде занемог в пути наистарший их, сам Никита Иванович Солод, – приказал он в Падуе передышку сделать.
– «У меня, – говорит, – от ихнего теплого воздуха внутри все взопрело…» Да только причина, поди, не та. Не иначе как добрых муралей
высмотрел, теперь на Москву сманивает. Все пытал, – шепотом сообщил Тихон, – кто эту фигуру на площади сотворил и где сей Донателло проживает. А как сказали ему, что мастер уже сорок шесть лет как преставился, осерчал. «Дурачье! – кричит. – Поди, сожгли его!.. Тут, – говорит, – всякого умелого человека на кострах жгут…»
– Да, жгут, – задумчиво повторил Георгий, глядя на погруженный в сумрак город.
Тишка подошел к перилам и тоже поглядел вниз.
– Стоял я на башне тут, – сказал он, – о мире думал. Вот надо такую икону выписать, чтобы святой людям и на земле чудился, и будто над всем миром вознесся. Лик его светлый, радостный, а земля темная, смутная, вот как сейчас… Кто же к святому приблизится, сам его светом озаряется.
– Почему не выпишешь? – спросил Георгий.
– На даль смотрю! – воскликнул иконописец. – Сколь проста отсюда она и сколь загадочна… Как понять?.. Как на одной доске весь мир охватить? Край земли и край неба… В красках ли дело?
– Зовется сие перспективой, – объяснил Георгий.
– Страшна она мне! – ответил Тишка.
– Хорошее познать не страшно. Перспектива – дело полезное, – возразил Георгий.
Тишка усмехнулся.
– Сказано, есть в «подлиннике иконописном» святых изображать так и не иначе, – объявил он. – Я эту науку теперь, что «Отче наш», помню. – И, став в позу отвечающего ученика, Тишка-богомаз выпалил скороговоркой: – Какова телесным образом богородица? Росту среднего, вид лица как зерно пшеничное, волос желтый, взор острый, брови наклоненные, изрядно черные, нос не краток, уста сладковесия исполнены, весьма проста, смирение совершенное являет. Одежду носила темную. А по числу девятому месяца мая – день святого Христофора, изображать коего надлежит с песьей главой…
– Вижу, – рассмеялся Георгий, – учен ты изрядно… Однако смотри, Тихон, вокруг. Учись, запоминай, на Москве, поди, такого не встретишь.
– В Москве не меньше здешнего понимают! – вдруг вспыхнул Тихон, и Георгий увидел в глазах его гордый огонь. – Вот послали нас за моря муралей да механиков хитрых выискивать, что знают палаты ставить, воздвигать храмы, фигуры, посуду серебряную чеканить. Да, видать, у нас и свои мастера найдутся…
– Дело, – одобрил Георгий, – коли своих мастеров выучили.
Но Тихон не слушал его.
– Вот! – почти кричал он, махнув рукой вниз на город. – Они на весь мир похвалились философией да алхимией, ан, поди, прав наш Никита… может, и Донателлу того сожгли, как прочих? По всей их земле смрад идет… – Тихон замолчал, отвернулся и горько вздохнул. – Только, может, мне одному все это чудится? А взаправду и у нас не лучше костров бывает…
Георгий, приблизившись к нему, обнял за плечи и тихо спросил:
– Ведома ли тебе притча о прутьях тоненьких, в одну вязанку связанных, что и богатырь обломать не мог?
Тихон молчал.
– Так и мы – люд слабый, – продолжал Георгий, – поодиночке. А кабы люди ученые друг другу помогали – не то было бы. Был я во многих городах земли. В Литве, и Белой Руси, и в Кракове, и в старом городе Пражском. Везде понимали меня, как брата, везде хороших людей находил. Вот теперь с тобой встретился, с московитом, и ты мне как брат. А захочешь поехать – поучить аль поучиться, ан князь, иль пан, иль рейтар сейчас же кричит: «Стой! Куда ты, зачем?» Кабы без князей да рейтаров…
Тихон повернулся к Георгию, смотрел на него, широко раскрыв глаза, и душу иконописца наполнила радость, подобная ужасу.
– А без князей… – прошептал он, – можно ли?
– Искал я ответа, – продолжал Георгий, – в писаниях древних мудрецов. У Платона в книге «Республика», у славнейшего Аристотеля в трактате о политике, у блаженного Августина в «Граде господнем». И не нашел главного: законов естественных, управляющих жизнью народа по его собственной воле и стремлению. Всюду стены видны. Грани, секущие землю и людей, разделяющие рожденных от одного племени. Оттого вражда, насилие, зло и кровопролитие.
– Как же разрушить стены эти? – воскликнул Тихон, захваченный его словами. – Как связать людей?
– Стены эти подобны стенам Иерихонским, – ответил Георгий, – падут они от трубного гласа. Книга – вот что свяжет людей воедино! Вот что научит их отличать добро от зла. Она пройдет сквозь все преграды и возвестит зарю нового дня! Понятная людям книга. Не на чужой и мертвой латыни, но написанная на благословенном нашем славянском языке… Прочтет ее и чех, и поляк, и русский…
Тихон не мог оторвать взгляда от прекрасного, охваченного порывом лица Скорины. На мгновение иконописцу захотелось поймать это выражение глаз, бледный свет на челе, легкий нимб волос вокруг головы… Быть может, сохранить его для задуманной им иконы. Но тут же Тихон отбросил эту мысль. Нет, это нечто другое. Слова Георгия всколыхнули душу художника, как ни один написанный им образ, как ни одна виденная картина… Это было нечто большее, чем икона.
* * *
Тихона Меньшого пленяло все, что относилось к области художеств. Ограниченный тесными рамками иконописных правил, он тайно предавался не только грешному любованию иноземными картинами и статуями, но и сам делал рисунки, похожие на те, что видел. Страсть эта особенно сильно проявилась во время поездки по Италии.
Пригласив Георгия назавтра к себе в дом, Тихон показал ему книги. Это были древняя русская повесть «О Вавилонском царстве» и «Сказание о Белом Клобуке», позднее отосланное новгородскому архиепископу Геннадию и через него получившее распространение на Руси.
– Книга эта весьма поучительна всем, – сказал Тишка восторженно. – Ибо предвещает она грядущее величие третьего Рима, сиречь царства Московского.
Была у него и старая Псалтырь, писанная в Угличе в 1485 году. Георгий обрадовался этой книге, словно встретил родного человека. По этой Псалтыри, переписанной потом Матвеем, учился Георгий грамоте.
– Стало быть, оба мы от одной книги грамотеями вышли, – весело объявил Тишка. – Правда твоя, что книга людей связывает…
Затем, плотно прикрыв дверь и сделав Георгию таинственный знак, Тихон положил на стол рисунки, иллюстрирующие и поясняющие стихи Псалтыри. Богиня земли – Церера, в образе голой женщины, лежащей среди злаков, Аполлон на колеснице, запряженной огненными конями, бородатый старик с женщиной, сидящие на чудовище, вероятно Нептун с Нереидою, что подтверждала сделанная приписка снизу: «Благословите источники, моря и реки».
Рисунки были робкими, наивными, но было в них какое-то свое, особенное чувство красоты, приковывавшее взор.
Затаив дыхание Тихон следил за Георгием. Он видел, как не похож Скорина на других знакомых ему людей, и с трепетом ждал его отзыва. Но случилось иное. Дверь широко распахнулась, и в комнату шагнул невысокий плотный человек с чуть одутловатым лицом и маленькими острыми глазами. Человек был одет в русскую одежду, только куда богаче, чем у Тихона. Георгий понял, что это был сам Никита Солод.
Никита Иванович подошел к столу, взял рисунки из рук Георгия и, едва взглянув на них, бросил на стол.
– Ты? – спросил он, обращаясь к Тихону.
Тишка ответил одним движением побелевших губ.
Никита снова взял в руки рисунки и снова бросил их на стол, подходя к Тихону.
– Дело твое, богомаз, все видеть и все изображать уметь. За тем и возим тебя с собой… Учись!
Кровь густо прилила к лицу Тихона.
– Был я вчерась в церкви ихней, – продолжал Никита, медленно прохаживаясь вдоль стола и ни на кого не глядя, – «Капелла дель арена» прозывается. Стены в ней разными картинами расписаны. Где зло, где добро… На самой большой изображен «Страшный суд», весьма натурально и поучительно… Не ведом ли тебе еще мастер такой? – спросил Никита Иванович, через плечо взглянув на Тихона.
Тишка вздрогнул и торопливо ответил:
– Не ведом… А этому имя Джотто. Итальянский мастер стародавний. Поди, боле ста лет как росписи сделал, а краски и по сей день…
– Не о красках речь! – оборвал его Никита.
Тихон замолчал, с тоской глядя в спину посла. Георгий с любопытством наблюдал эту сцену. Он видел, что Тихону трудно вести беседу с суровым и, вероятно, своенравным Никитой Ивановичем; у него даже мелькнула мысль перевести разговор на себя и тем выручить своего нового друга, но Никита Иванович неожиданно повернулся, мельком покосился на Георгия и, словно вспомнив, что в комнате находится гость, объяснил Тихону уже заметно другим, более ласковым голосом:
– Только ли у Джотто твоего краски лепость свою сохраняют? Хитрость эта многим известна. А мастера такого у нас на Руси не встречал ли?
Тихон боязливо качнул головой:
– Нет… не встречал.
– То-то, темень косматая, – снова готов был вспыхнуть Никита Иванович. – Вернемся домой, самолично свезу тебя к Троице Сергия. Увидишь, стены расписаны земляком нашим, Андреем, сыном Рублева. Есть там икона одна, «Троица». Слышал небось… Одной бы ее хватило вровень с итальянцем этим стать, а то и повыше. Да в Успенском соборе, во Владимире, сей Рублев разом с Данилкой Черным прямо на стене «Младенца Иоанна в пустыне» изобразили, очей не оторвешь…
В голосе Никиты Ивановича была такая убежденность и такой гордый укор, что Георгий невольно почувствовал стыд, словно не Тишка, а он должен был знать о русском художнике Рублеве и не знал. Без всяких сомнений он поверил словам Никиты Ивановича и с радостью ожидал новых открытий. Но Никита Иванович по-своему истолковал происшедшее.
– Молодо-зелено, – заговорил он, глядя на Георгия, как бы оправдываясь за своего подручного. – На заморское глаза пялит, на свое родное прищуривается. – И снова к Тишке: – Нет, Тихон, гляди на все, открыв очи. Все изучай да примеривай, кабы своего не обронить. Ты человек русский и должен русским мастером стать. В том и помощи нашей жди. – Никита кивнул на рисунки. – Другого я, может, за уши оттаскал бы, а на тебя надежду имею.
Обрадованный Тишка бросился к Никите Ивановичу, схватил его руку и прижался к ней губами.
– Будет! – ласково остановил его посол. – Я тебе отцом родным приказан, а ты хоронишься. От своего скрытничаешь, а чужому кажешь. – Никита показал глазами на Георгия.
– Не чужой он! – горячо воскликнул Тишка.
– Не чужой? – переспросил Никита с любопытством.
– Русский он, – захлебывался Тишка, – и многому научить может… Я сперва к вам хотел его привести, да вот как получилось… Слава те господи.
* * *
В тот же день Георгий с радостью принял приглашение Солода отправиться вместе в Венецию. Никита Иванович был доволен, что встретил ученого человека, умелого лекаря и толмача. Он уже примеривался, как лучше, не переплатив лишнего, сманить этого доктора на Москву. Куда как выгодней будет он, чем иноязыкие латынцы.
Георгию же приглашение Солода пришлось кстати. Средства его по-прежнему были ничтожны, а посетить Венецию, где в то время печатались лучшие в мире книги, было необходимо.
Оказавшись среди посольской компании, Георгий вздохнул с облегчением. На душе было светло, словно он уже ступил на край родной земли. Тишка так привязался к своему другу, что не отходил от него ни днем, ни ночью. А однажды принес подарок – портрет доктора Франциска, писанный на обратной стороне старой иконы. Скорина был изображен в мантии и четырехугольном берете, за раскрытой книгой, в окружении всех известных Тихону атрибутов учености. Из-под книги свисало полотнище, на котором были изображены солнце и луна.
В углу портрета Тихон Меньшой поставил свою подпись, хитро переплетя начальные буквы. Георгий был растроган подарком и решил сохранить его на всю жизнь как память о друге и брате.
Много лет спустя другой художник и друг Скорины вырежет этот портрет на дереве, украсит его новыми символами творчества Скорины. Портрет станет общеизвестным, проживет века, но долго никто не разгадает переплетенные в углу славянские буквы, означавшие подпись русского живописца Тихона Захаровича Меньшого, по прозвищу Тишка-богомаз.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
ЛЮДЯМ ПОСПОЛИТЫМ
Земля моя, моя краина,
Я слышу твои призывный звон!
Якуб Колас
Глава I
В дыму и огне рождался день на краю Литовского княжества. Дрожали каменные стены Смоленска. Со свистом проносились через них легкие ядра. Юлой вертелись на пыльной земле кривых улиц.
Жители отсиживались в ямах и погребах. Ждали, когда пронесет дальше грозовую тучу, осыпающую город железным градом.
В дыму и пыли метались в крепости обреченные жолнеры Сигизмунда. Не было им от горожан ни помощи, ни сочувствия. Одна надежда на толстые стены, ограждающие город с четырех сторон, да на обещанное подкрепление.
К полудню все затихло. Трубы позвали бойцов на отдых. Жители высовывали головы и прислушивались.
Кончилось ли? Может быть, открыты уже ворота победителям? Нет, всюду тихо… Кто посмелей, вышел на улицу. Кто спасался в ямах, заторопился к дому: уцелел ли скарб да скотина домашняя, не пострадали ли пожитки от грабителей?
Хромой пономарь постоял на своем дворе. Подумал и отправился к соборной церкви отзвонить к запоздалой обедне.
Почти доверху поднялся он по шаткой лестнице старой колокольни, как вдруг… Словно толкнул кто всю землю, сдвинул с места. Огромный столб дыма, песка и камня взлетел к небу у крутого изгиба крепостной стены. Вздрогнул собор, и сами загудели колокола. Это московские воины зажгли в заранее подведенной тайной сапе
не одну бочку отборного зелья. В зияющий пролом, словно вода в прорванную плотину, хлынули москвитяне.
Это был конец многодневной битвы, томительных ожиданий. Понял это и оглушенный пономарь на колокольне и в радости рванул сразу все веревки колоколов, затрезвонил что было сил. В первый день августа месяца кровопролитного тысяча пятьсот четырнадцатого года в Смоленск вошел великий князь Василий. Владыка Варсонофий, в праздничных ризах, с крестом и иконами, в окружении всего церковного причта, вышел на мост встречать московского князя. Вышел с владыкой сдаваться на милость победителя и наместник короля Сигизмунда – Юрий Сологуб с малолетним сыном. Упал на колени.
Князь Василий сошел с коня. С радостной улыбкой подошел под благословение.
– Радуйся, православный царь Василий! Великий князь всея Руси! – возгласил дрогнувшим голосом Варсонофий. – Много крови пролито, земля пуста… Возьми город с тихостью и здравствуй на отчине своей, городе Смоленске, многие лета!
За Василием благословлялись братья его Юрий и Семен, воевода Данила Щеня и князь Репня-Оболенский.
Поодаль стоял со своими приближенными победитель смоленской битвы князь Михайло Глинский. Красивые разлетные брови приподняты, чуть раскосые глаза мечут молнии, он взволнован. Не то радуется, не то еще не остыл гневный пыл в груди воина. Хитрый советник его, немец Алоиз Шлейнц, стал рядом и тихо по-немецки спросил:
– Не видел, князь, как враг твой, Сологуб Юрий, с великим князем любезно разговоры вел?..
– Знать бы о чем, – ответил Глинский также по-немецки.
– Уши наши слыхали, – засмеялся немец. – Сологуб воли просит, к королю своему Сигизмунду уйти.
– Что же Василий? – быстро спросил Глинский.
– Согласен, – ответил Шлейнц. – Московский царь сегодня что именинник. Добр и тих. Хочешь, говорит, мне служить, я тебя пожалую, а нет – волен на все четыре стороны.
Глинский улыбнулся.
– Не простит Сигизмунд Сологубу Смоленска.
– Верно, князь, – подхватил немец. – Сологубу прощать незачем. Вот другому кому все простится…
– Сегодня забыть это надо, – нахмурился Глинский, – больше о Сигизмунде мне не поминай. Цель достигнута, и ныне с Василием дружба крепка будет!
Шлейнц вздохнул:
– Умен ты, князь, а подчас будто слепой. Как бы тот, что пиво варил, на пиру без ковша не остался…
Глинский взмахнул нагайкой:
– Эй, герр Алоиз! Не говори под руку… Пир еще не окончился!
Великий князь Василий медленно двинулся к соборной церкви. Улицы были полны праздничным движением и гулом. Черный люд и мещане, прорываясь сквозь цепь стражников, тянулись к московскому князю, хватали край его платья, прикладывались к стременам. Стаями разноцветных голубей взлетали брили и шапки. Молебен служили всенародно. А когда соборный хор запел «многая лета», подхватили его тысячи голосов на площади и на улицах. Весь Смоленск возвещал многие лета московскому царю. Гудели торжествующие колокола. Из подвалов выкатили бочки пива и меда. Быстро охмелевшие простолюдины в пьяном восторге выкрикивали то благословения, то ругань и лезли под копыта коней.
После молебна Василий отправился на княжий двор. Глинский отделился от свиты и поехал вдоль городской стены. Возле большого пролома его встретил иноземный пушкарь Стефан с помощниками. Пушкари любовались результатом своей работы. Вокруг еще дымились балки обгоревших креплений, валялась, косо уткнувшись в землю, разбитая московским ядром пушка, обезоруженные ратники Сологуба убирали трупы. Здесь царили смерть и печаль.
– Слава, князь! – приветствовал Глинского пушкарь. – Долго ты этого дня дожидался… Смоленск пал. Город твой!
Глинский бросил пушкарям горсть монет и, не ответив, поехал дальше. На мгновение слова пушкаря отозвались в груди Михайлы праздничным песнопением: «Город твой!» Но что же омрачало победу?
С момента вступления в Смоленск великого князя Василия все стало казаться Глинскому не таким, каким он ожидал увидеть. Словно и впрямь ему были дороги эти люди, солдаты короля Сигизмунда, теперь побитые ядрами и потоптанные его конем. Или вновь, как дурной хмель, засверлили сердце слова немца Шлейнца: «Как бы тот, что пиво варил, без ковша не остался»… Почему князь Василий не окликнул его, когда с братьями шел под благословение?.. Почему не оглянулся никто, когда он, словно непрошеный гость, отстал от свиты и повернул коня?.. Ведь это он, Михайло Глинский, был главным победителем. И разве не с ним первым должен был князь Василий разделить сегодня почести? А получилось, что он вроде наемника… Отвоевал, и получай расчет! Мало ли помог он Василию? Став вождем вольнолюбивых русских людей, он увел к московскому государю великое множество черного люда.
Польские магнаты проклинали «изменника» Глинского, высмеивали его: «Глинский-де якшается с холопами, пресмыкается перед Василием».
Завистники князя Михайлы, прежде грызшиеся друг с другом, теперь вновь объединились. Вдохновляемые королем Сигизмундом и его советниками, немецкими рыцарями Георгом Писбеком и Иоганном фон Рейхенбергом, они не пожалели ни трудов, ни денег. Уход Глинского на Москву значительно осложнял дело жесточайшего закабаления Белой Руси польскими магнатами и костелом.
Зато имя Глинского стало популярным в православных братствах. Простые люди искали пути в войско князя Михайлы. Из уст в уста передавались рассказы о том, как хорошо да вольно живется теперь людям Белой Руси, последовавшим за Глинским к московскому царю. То там, то здесь вспыхивали все новые и новые восстания. Польские воеводы требовали от короля Сигизмунда решительных действий. Предлагали подослать убийц к зачинщику небывалой смуты. Но на тайном совете у короля рыцарь фон Рейхенберг предложил другое… В костелах и монастырях больше не произносились грозные слова проклятия. И даже рассказывали, что каких-то пойманных простолюдинов, пробиравшихся за кордон к князю Михайле, отпустили на волю, не причинив им зла.
К Глинскому был подослан, будто ненароком, польский шляхтич из дома Трепков, который своими рассказами скорее успокоил, чем насторожил Михайлу. Глинский был полон лучших надежд. Не придавая значения шипению Сигизмундовой дворни, он уже снова видел себя вождем и собирателем сильного государства, способного помериться не только с ослабленным распрями королевством Сигизмунда, но и с европейскими странами. Недавно им получено было письмо из далекой Венеции.
«Ты, князь, – писалось в этом письме, – явил мужество, начав избавление братьев наших от чужеземного ига, что, как черная хмара, закрыла земли Белой Руси. Дело это свято, и в далеком потомстве имя твое повторится с благословением. Правое дело творишь ты, соединяя православный люд наш с Москвой.
Наступит час, когда брат подаст руку брату, и не токмо люди твои, но все, кто от одной веры рожден и от одного языка богом на свет пущен, в великой семье соберутся. Не будет семьи сильнее этой. Кому противно сие?.. Друзьям ли твоим и нашим?.. Но не зло связывает людей в сердцах их, а добро и разум, знанием освещенный…»
Подписано это письмо было доктором Франциском из города Полоцка и доставлено князю посольской компанией боярина Никиты Ивановича Солода из Венеции.
Никита Иванович сообщал: «Ученый сей муж, доктор Францишек, человек православной веры и ума весьма быстрого. Многое видел, многое знает. Родом он из Белой Руси, куда вскорости вернуться хочет, и можно от него немалой пользы ждать».
Глинский и не вспомнил бы об этом письме когда-то служившего у него бакалавра, если бы не несколько слов, заставивших его иначе осмыслить все происшедшее.
«Спешу к дому, – писал доктор Францишек, – дабы в меру сил своих помочь делу не твоему только, но общему. Есть на земле нашей православные братства. Они радеют о поспольстве денно и нощно. С их помощью соберем людей, пройдем все межи и грани, ибо дух наш свободен. Тебе же, князь, надобно с братствами союз заключить немедля. В них ты и помощь найдешь, и наставление. Иначе не мыслю, как сможешь народ привести к правде? Я и сам вскорости опять прибуду к тебе…»
Не в первый раз слышал князь Михайло о православных братствах. В самом начале пути Глинский подумывал о союзе с ними. Но жизнь постепенно меняла его замыслы. Не о свободном духе народа думал теперь князь Михайло. Теперь не то, что было в Турове. Иначе поведет дело князь. Он сядет господарем в Смоленске, будет держать в своих руках ключ от двух государств, Кто захочет идти на московского князя, у того на пути он, Михайло Глинский, в Смоленске. А пойдет московский государь походом на Литву, и ему не миновать этой крепости. Со Смоленска начнет, а там… бог поможет!
Вот ради чего так трудился он, воюя Смоленск. Не щадя людей своих, вел штурм крепости. И покорил Смоленск. Это признали все: и наместник смоленский Сологуб, и княжий воевода Щеня.
Теперь слово за великим князем Василием. Настал час, когда московский государь может уплатить за верную службу. Князь Василий по праву отдаст победителю город со всеми его людьми и имуществом. В этом Глинский не сомневался.
Глинский привык к лести и славе и теперь, войдя в княжьи палаты, принял как должное поклоны и сдержанный шепот придворных. С гордо поднятой головой он прошел мимо вставших ему навстречу бояр и направился к возвышению, на котором сидел великий князь меж двух своих братьев – Семена и Юрия.
– Дай руку, князь, – сказал Василий поклонившемуся Глинскому. – Спаси тебя бог за твою храбрость и службу.
Вот он, долгожданный час! Глинский опустился на одно колено.
– Великий государь! – сказал он, и голос дрогнул в сильном волнении. – Ныне я дарю тебе город Смоленск. Чем одаришь меня?
Василий ответил не сразу. Словно обдумывая награду, он смотрел на коленопреклоненного. Потом встал и, подняв Глинского, тихо попросил:
– Повтори, князь, слова свои!.. Ныне ты даришь мне город?..
– Город Смоленск… – повторил Глинский, смутившись.
– Нет, князь, не город, – ласково поправил его Василий и, подведя к окну, объяснил: – Не город, но крепость сильнейшую, какой лишь при великом умении овладеть удается.
Похвала окрасила щеки Глинского румянцем. Василий продолжал говорить, постепенно сам зажигаясь своими словами:
– А в крепости люди. Одной с нами веры, одного племени. Большую радость принесли им наши воины. Смотри, князь, в городе будто светлое воскресенье! – Василий распахнул окно, и в палату ворвались густой гул колоколов, многоголосое пение и пьяный шум. Лицо Василия озарилось радостью. – С ними и мы ликуем! Ликуем, что вернули отчину нашу стародавнюю, братьев наших от чужбины избавили… Только, думаю, дело наше еще не окончено.
Василий повернулся от окна ко всем стоявшим в палате.
– Король Жигмонт, как раньше наших уговоров не слушал, так и теперь, поди, не захочет мира. Ведомо нам, собирает король большую рать. Надо оборонять наш Смоленск!
И, шагнув на середину палаты, Василий заговорил быстро, повелительно:
– Боронить его будем не здесь, не за стенами. У Друцка, у Борисова… К Минску пошлем дружины. На все пути наши замки повесим. А ты, князь Михайло, направляйся к Орше не мешкая. Стань на Днепре!
Глинский чуть было не вскрикнул. Сердцем почуял: случилось злое, непоправимое. Еле сдерживаясь, спросил:
– А Смоленск?
– Бог милостив, – перекрестился Василий. – Князь Шуйский нашим наместником тут станет, досмотрит за городом. Вы же его там оберегайте, авось в дружбе и отстоите Смоленск… Поклонись, боярин, воеводам. Проси, не дали бы тебе одному с Жигмонтом биться.
Шуйский вышел вперед и, не сдержав улыбки, поклонился Глинскому. Князь Михайло стоял бледный, чувствуя, как кровь отливает от сердца. Ох, не прост оказался Василий, московский государь! Не знал Глинский, что лежат в московском тайном приказе перехваченные письма из Польши и сидят в темницах перебежчики, под пытками сознавшиеся, что посланы они самим королем Жигмонтом к князю Глинскому. Не знал он и того, что в самом доме Глинского его советник немец Алоиз Шлейнц вел двойную игру, помогая перехватить письма, им же самим подсказанные. Расчет у того был один: доверие московского князя к Глинскому постепенно ослабеет. Рано или поздно Глинский это должен будет почувствовать и пожалеть о своей измене Сигизмунду. А от раскаяния до желания вернуть былое путь недалек.
Расчет был верен. Василий, хотя не очень прислушивался к доносам тайного приказа, все же не решился отдать Смоленск Глинскому, и это была последняя капля, переполнившая чашу.
Еще до того, как обиженный и оскорбленный князь Михайло наконец согласился на уговоры Шлейнца и собственноручно написал королю Сигизмунду о желании вернуться, князь Василий уже расставил свои ловушки…
* * *
– …Прямого пути тебе нет. Не стало прямого пути ни конному, ни пешему. Будто кто нарочно все перепутал. Едет человек в одно место, а попадает в другое. Бог знает куда, как далеко. Не то что шляхи проезжие – лесные тропы и те заставами перегорожены, волчьими ямами изрыты. Не ровен час – пропадешь. В своей околице с хутора на хутор не пройдешь. А коли заставит человека беда в город или еще куда отправиться, так прощается с семьей, словно за море путь держит. И скажи на милость, откуда их набралось, столько стражников да соглядатаев! Хватают каждого, откуда бы ни ехал, с русского аль с польского боку. Говорят, ищут какого-то князя беглого. Может, и брешут, только сказывают: князь этот везет волю крещеным людям. Вот его паны и ищут… А напрямик не проедешь. В объезд надо. Путь держи берегом вдоль речки. Что на ночь собрался, может, оно и лучше… А может, и хуже… Кто его знает!..
– Спасибо, отец…
– Храни тя господь!
Старик перекрестил всадника и долго смотрел вслед, пока тот не скрылся в сумрачной мгле перелеска. Незнакомый всадник казался старику человеком хотя и необычным, но, по всему видно, незлым. Никакого оружия старик при нем не заметил. И разговаривает, будто в соседнем селе родился. А с виду – пан. Подаренная же на прощанье монета и вовсе убедила рыбака, что человек тот не злодей. А все же хорошо, что он проехал… Старик вздохнул, поправил на плечах худой армячишко и побрел к шалашу, одиноко темневшему на песчаной отмели.