«Стало быть, и на вашей земле…» – хотел спросить Георгий, с интересом слушая рассказ.
Но Алеш продолжал:
– Бьемся и за волю, и за веру свою. Сколько я себя помню, дня не было, чтобы не нависала над нами угроза чужого ярма.
Старик рассказал, как, будучи еще мальчиком, он принимал участие в защите «Табора», боевого революционного лагеря гуситов. Во время разгрома «Табора» погибли его отец и старшие братья.
Много горя пришлось тогда на долю таборитов. Крестьяне, ремесленники и обнищавшие землевладельцы, вооруженные косами и вилами, храбро бившиеся за свободу, равенство и братство, были обмануты и преданы сторонниками панов-феодалов.
Потерпев поражение, табориты все же не прекратили борьбы. Объединившись в общины «чешских братьев», они продолжали сопротивляться владычеству римского папы и германского государя. Пользуясь трудами выдающегося чешского ученого Петра Хельчицкого, «братья» создали стройную систему самоуправления своих общин.
– Не папа римский назначает нам священников и епископов, – рассказывал Алеш, – а на общем сборе синодом выбираем мы своих пастырей. Оттого и зовемся братьями, что у нас все люди равны. Нынешний король Владислав и многие паны ненавидят нас, с презрением обзывают «грязными земледельцами», «сапожницким обществом», трудно нам отбиваться, да все же держимся, а иначе и вовсе жить смысла бы не стало.
Долго рассказывал Алеш о самоотверженной борьбе чехов. Скорина слушал и думал, что в будущей жизни, о которой сейчас он только мечтал, он не останется одиноким. Новые мечты и новые планы начали возникать в голове юноши. Но не скоро суждено им было осуществиться.
Солнце уже окунулось в багряное озеро.
Потемнел и затих прибрежный камыш. Дважды подходил молодой приказчик, чтобы напомнить о позднем времени. Наконец Алеш поднялся.
– Что же, братцы, – обратился он к ожидавшим его людям, – скоро ночь. Не случилось бы худа ехать далее. Разводите огонь, здесь заночуем.
Коротка летняя ночь.
Георгий, казалось, едва только стал засыпать, как его разбудил лай собак и громкий говор людей.
Выбравшись из-под телеги, где он устроил себе ложе, Георгий увидел, что их маленький лагерь окружен вооруженными всадниками. Некоторые из всадников держали на сворках больших рычащих собак.
Сначала Георгий подумал, что это охотники, егеря какого-нибудь магната, случайно завернувшие на их огонек. Но скоро разглядел на всадниках одежду королевского войска.
Старший из них, не сходя с коня, при свете потрескивающего факела рассматривал поданную Алешем охранную грамоту.
– То добре, – сказал всадник, возвращая бумагу. – Але пану купцу придется не ехать на Вильну. – И, не слушая возражений Алеша, крикнул: – Пистоли, сабли забрать!
Трое всадников обезоружили Алеша. Один из них подтолкнул Георгия, стоявшего в стороне.
Шагнув вперед, Георгий обратился к старшему:
– Дозвольте пана спросить…
– Кто то есть? – прервал его старший, поднося к лицу Георгия факел. – Служка?
– Я не служка, – попытался объяснить Георгий.
– Пане товарищу,
– вмешался Алеш, становясь рядом с Георгием, – это наш случайный попутчик. Он ученый. Бакалавр достославного Краковского университета, он направляется…
– То добре, – не слушая дальше, объявил пан товарищ. – Пану бакаляру надо вернуться до Кракова.
– Но мне надобно в Вильну! – запротестовал Георгий.
– Не можно! – грубо оборвал его старший всадник. – Никому не можно до Вильны! – И, перекрестившись, тихо добавил: – Умер король.
* * *
В ту же ночь к воротам города Вильны подкатили две закрытые кареты.
Взмыленные кони тяжело дышали. На каретах и усталых слугах, сидевших на высоких запятках, толстым слоем лежала дорожная пыль. Видимо, они проделали неблизкий путь и очень торопились.
Латники, охранявшие городские ворота со стороны Трокского шляха, окружили прибывших, приказав всем находящимся в каретах выйти.
Сопровождавший приезжих монах шепнул что-то старшине стражи, и тот разрешил не выводить из кареты молодую панночку и ее остроглазую экономку.
Из первой кареты, опираясь на трость, вышли грузный хозяин и пожилая, тяжело вздыхавшая, утомленная пани.
Латники видели, как старая пани хотела подойти к дверцам второй кареты, но толстый хозяин строго взглянул на нее и сердито стукнул о землю тростью. Пани только прошептала:
– Пресвятая дева, помилуй ее…
Монах торопил стражу. Скоро воротные цепи были опущены, и, прогремев по булыжнику под сводами арки, кареты выехали на мощеную улицу города.
Неприветливо, мрачно встречал город ночных гостей.
Со стен свисали длинные черные полотнища. Толстые восковые свечи горели у распятий и каплиц, уныло перекликались колокола католических и православных церквей. На высоких ступенях костела, мимо которого проезжали кареты, сидел воеводский служитель-бирюч
с бумагой в руке.
Дав знак каретам остановиться, он поднялся и, почти не глядя на бумагу, монотонным голосом объявил заученный текст «Повеления ясновельможного пана воеводы жителям славного места Виленского, всем приезжим и путникам»:
– Никто не должен носить другого платья, кроме как черного. Пусть снимут женщины ожерелья и кольца и всякие украшения. Никто не засмеется, не будет петь песни или слушать музыку… И будет так ровно один год!
Приникнув к окнам карет, приезжие с тревогой смотрели на затихшие улицы города. Хотя уже приближался час заутрени, на улицах не было никого, кроме вооруженной стражи. Это пугало приехавших господ и их слуг. Только одна печальная панночка, забившись в угол кареты, безразлично глядела перед собой и односложно отвечала на вопросы экономки.
Заехав в тихий переулок возле моста через Вилию, кареты остановились у высокой каменной ограды, заросшей диким виноградом.
Монах постучал в калитку. Ему ответил лай собак.
– Мы приехали? – словно очнувшись от сна, спросила панночка.
– Кажется, так, панна Маргарита, – шепотом ответила экономка, не отрываясь от окна, – ой, недоброе творится в этом городе…
Маргарита молчала.
Глава II
– Плачьте, люди места Виленского. Соедините скорбь свою друг с другом и рыдайте! В траур оденьте сердца свои…
Пан Николай Радзивилл поднял тонкий кружевной платочек и приложил его к сухим глазам. Длинные волосы воеводы упали на плечи, прикрытые черным плащом. Могучая фигура согнулась, словно от горя, и голос дрогнул.
– Нет более у нас отца, защитника и милостивого господина, – продолжал воевода, стоя на высоком балконе своего замка.
Но пока еще никто не рыдал.
Собравшись у воеводского замка, толпа молча слушала речь, ожидая погребального шествия. Не горе, вызванное смертью великого князя, отражалось на лицах простых людей, а любопытство и тревога.
Виленчане чувствовали, что воевода и городской магистрат обеспокоены не только тем, как, соблюдая древние обычаи Литвы и Польши, сладить траурную процессию из Вильны в Краков, но и чем-то другим.
Давно уже было неспокойно в столице Великого княжества Литовского. Не успели люди порадоваться миру, заключенному с Москвой, как начались неурядицы между панами магнатами и королем. Доселе шумный, оживленный город затих, насторожился, словно в засаде.
Торговля замерла. Иноземные купцы поспешили уехать, ничего не продав и не купив. У псковских и калужских купцов люди воеводы Яна Забржзинского отняли товары и многих побили. Козельские купцы еле спаслись бегством из самого города Вильны. И это было, пока еще жил Александр, да при нем был князь Глинский, у которого не раз искали русские люди защиту и управу на беззакония панских державцев.
А что будет теперь?
В мае месяце в земли княжества вторглись толпы перекопских татар. Запылали города и села, застонали нивы под копытами вражьих коней. Князь Глинский остановил это нашествие. Одержав блестящую победу под Клецком, он недавно вернулся в Вильну, гоня перед собой толпу пленных крымцев. Накануне его возвращения жители города готовились торжественно встретить победителя, да воеводские стражники плетями загоняли их во дворы и дома.
Вильна встретила Глинского пустынными улицами и молебнами костелов.
Король умирал.
Паны магнаты давно не ладили с Глинским. Потомок татарского князя, осевшего в городе Лиде еще при Витовте, Михайло Глинский был любимцем великого князя Александра. Хитростью и старанием он приблизился ко двору и скоро из придворного маршалка стал властным хозяином чуть ли не половины Литовского княжества.
Обладая острым глазом и пытливым умом, обученный военному искусству в странах Западной Европы, Глинский не только в ратных делах выделялся среди литовских и польских вельмож. Он прежде других увидел признаки распада и гибели Литовского княжества. Уния с Польшей, жестокий произвол, грабежи, чинимые населению королевскими державцами и католическими монастырями, вели край к полному разорению. Войны с русскими еще более отягощали положение. Уже не только пограничные, но и дальние бояре помышляли об отъезде к московскому государю.
Большая часть православного населения, люди Белой Руси, притесняемые иноземцами, теряли терпение, искали пути объединения с русскими, поднимали восстания.
Глинский, не боясь, указывал Александру на причины этих восстаний. Советовал изменить политику. Александр понимал правоту Глинского, доверял ему, но был бессилен против магнатов и шляхты. Видя слабость великого князя, Глинский пытался заключить союз с панами магнатами.
Ярый сторонник римского папы, Ян Забржзинский, завидуя Глинскому, не брезгал клеветой и обманом. Собирая доказательства о якобы подготавливаемой измене, о желании отделить Белую Русь от Великого княжества Литовского, он оговаривал Глинского. Защита Глинским некоторых обижаемых литовскими магнатами русских бояр давала богатую пищу клеветникам. Постепенно Глинский оказался в непримиримой вражде с Забржзинским и его сторонниками. Продолжая пользоваться лаской великого князя, он стал тайно накапливать силы.
Добиваясь назначения русских на «державные и коштовные должности», Глинский стремился окружить себя людьми близкими и преданными. Это не могло ускользнуть от пристальных взоров его врагов. Ненависть литовских магнатов росла. Росло и недовольство политикой Александра. Видя во всем руку Глинского, на сейме в Радоме паны выступили против короля, потребовав ограничения его власти. Желание ставить всякое решение короля под свой контроль давно уже не давало покоя завистливым магнатам.
Выслушав приговор сейма, Александр тяжело занемог. Болезнь обострилась здесь, в Вильне, куда привезли немощного Александра, покинувшего войско Глинского, защищавшее княжество от крымских татар. Александр едва дождался возвращения князя Михаилы с победой. Вскоре он умер, не оставив наследника.
Глашатаи возвестили о последней воле покойного, будто бы высказанной епископу виленскому Табару и воеводе Радзивиллу. Наследником объявлялся брат великого князя, пятый сын Казимира – Сигизмунд. Перед богом и людьми мог свидетельствовать Михайло Глинский, что не о Сигизмунде были последние слова великого князя.
– Гибнет княжество, – прошептал Александр, слабой рукой обнимая склонившегося Глинского, – защити его… На мудрость твою и мужество уповаю. Прости меня, брат…
Были при сем и епископ Войтэх Табар, и Николай Радзивилл, и польский канцлер пан Ласский, да только слышали они как будто другое.
Боялись магнаты, что гордый недавней победой Глинский, владевший отрядами испытанных воинов, захватит великокняжеский престол и, войдя в союз с Московским великим князем Василием, отдаст ему Литовскую Русь, чего хотел и Василий, и люди, населявшие большую половину Литовского княжества.
В Вильну съехались воеводы с отрядами вооруженных слуг. Прибыл смоленский наместник Станислав Кишка, полоцкий воевода Глебович, пан Ян Забржзинский и уже выживший из ума, подслеповатый староста жмудский Станислав Янович.
Желчный и подозрительный канцлер Ласский торопил отправить тело покойного в Краков, чтобы по старому обычаю похоронить его на Вавеле. Но Радзивилл отказал канцлеру, заявив, что, пока Глинский со своими людьми в Вильне, нельзя покидать столицу.
Решено было хоронить Александра в Вильне и сюда же как можно скорей вызвать Сигизмунда.
На воскресенье было назначено траурное шествие.
Все пять ворот города зорко охранялись латниками и ландскнехтами. Закрыты были и все дальние дороги, ведущие в Вильну.
Поняв причину неожиданных распоряжений виленского воеводы, взвесив свои силы и силы врагов, Глинский решил принять участие в шествии, подготовив неожиданный для панов воевод план отступления.
Многие жители Вильны другого ждали от Глинского.
* * *
В доме, в котором остановились Сташевичи, строго соблюдался этикет траура. Комната, отведенная для Маргариты, не отличалась от других покоев. Картины, бронзовые светильники и зеркала покрыты черными полотнищами. Узкие окна, на стеклах которых изображены жизнь и страдания пророка Иеремии, затянуты крепом.
Одинокая свеча изливала печальный свет.
Перед Маргаритой стояло распятие и лежала раскрытая книга.
Когда пан Сташевич вошел в комнату дочери, Маргарита поднялась навстречу ему. Лицо ее было бледно, глаза, веселые глаза Маргариты, потускнели и смотрели испуганно, жалостно.
– Маргарита, дитя мое! – дрогнувшим голосом проговорил старый пан, протягивая руки.
Маргарита упала ему на грудь.
Пан Сташевич в глубине души опасался, что строгие меры могут оказаться пагубными для его хрупкой дочери. Но угроза бернардинцев была так страшна и страх настолько непреодолим, что до приезда в Вильну он и не думал о смягчении участи Маргариты.
Теперь семья его далеко от опасного схизматика Франциска, или – как называла его Маргарита – Юрия, и девушка вернется к жизни.
В эти дни в Вильне нельзя было рассчитывать ни на какое веселье, но прогулка по городу и особенно зрелище торжественного обряда должны были оказать благотворное влияние на сердце юной католички.
Пан Сташевич отправился с Маргаритой к воеводскому замку. Улицы были заполнены людьми, каретами, колясками. Весь «Кривой град»,
вплоть до берега Вилии, протекавшей у подножия Замковой горы, шумел и колыхался. Даже на городской стене и на крышах домов сидели любопытные.
Сташевичи с трудом добрались до палат Радзивилла и поднялись на холм, где уже расположились в своих колясках ранее прибывшие виленчане.
Шествие только началось.
С горы спускались, прорезая толпу, нищие с толстыми зажженными свечами в руках. Их было много, не менее двухсот или трехсот человек. Одетые в траурные хитоны, нищие завывали, ударяя себя в грудь. За нищими на рослом белом коне ехал придворный хорунжий с обнаженным мечом, острием обращенным к сердцу.
Для Маргариты все это было новым и необычным. Стараясь ничего не пропустить, она встала на сиденье коляски и, опираясь на плечо отца, спрашивала его обо всем.
Отец охотно объяснял.
– Это придворный хорунжий, начальник охраны покойного.
– А почему он так держит меч?
– То знак горя и отчаяния, – пояснил Сташевич. – Когда-то телохранитель мечом прокалывал себе сердце, когда умирал его господин.
– Он тоже проколет сердце? – в ужасе спросила девушка.
– Нет, дочь моя, то было раньше, теперь это только напоминание.
Вслед за всадником медленно двигались четыре траурные колесницы и сорок латников, везущих одиннадцать знамен земель, объединенных Польшей, и двенадцатое самое большое, коронное.
На некотором расстоянии от них ехал рыцарь, наряженный в одежды Александра, представлявший в торжественном шествии особу покойного. Следом воеводы несли регалии великого князя. Старший из них двумя руками держал высоко поднятый меч с хорошо различимой щербиной на его лезвии.
– Сам виленский воевода, – тихо сообщил Сташевич, нагнувшись к Маргарите, – ясновельможный пан Радзивилл. В руках у него, очевидно, меч великого князя.
– Если позволит пан, – обратился к Сташевичу стоящий рядом невысокий мужчина с бледным лицом и широко расставленными добрыми глазами, – я расскажу уважаемой панночке, что то за меч…
Незнакомец поклонился Маргарите.
С самого начала Сташевич заметил, что человек этот не столько следил за процессией, сколько за ним и особенно за его дочерью. Сташевич даже подумывал переменить место, но теперь это сделать было трудно, да и внимательно посмотрев на незнакомца, он решил, что человек этот, видно, состоятельный и воспитанный.
Имея взрослую дочь, не следует избегать знакомства с молодыми мужчинами.
– Прошу вас, пан, оказать эту ласку, – согласился Сташевич.
Подойдя ближе и обратившись к Маргарите, незнакомец объяснил.
– Панна видит зазубрину на мече – это «щербец». А сделана эта щербина будто еще Болеславом Храбрым, когда этим мечом он постучал в ворота города Киева, матери городов русских, – с какой-то едва заметной горечью закончил незнакомец.
– А кто тот, рядом с паном воеводой? – спросила Маргарита, указывая на худого, с плоским белым лицом, высокого человека. – Ой, какой некрасивый!
– Т-с-с, – шутливо погрозил незнакомец и, понизив голос, ответил: – То польский канцлер пан Ласский, за ним на подносе несут жезл и державу, символы власти. Справа идет воевода полоцкий пан Глебович, слева – смоленский наместник пан Станислав Кишка.
– Так, так, – подтвердил Сташевич, – то, дочь моя, все наизнатнейшие вельможи.
– Да, – тихо заметил незнакомец, – только не вижу я самого наизнатнейшего…
– Кого пан мыслит?
– Князя Глинского.
Улицу уже заполнило духовенство, идущее впереди королевской колесницы, нагруженной драгоценными, шитыми золотом материями и заморскими шелками. Это везли подарки костелам, встречаемым на пути следования шествия.
Плакали, завывая, «траурники», монотонно звонили колокола.
Тридцать вороных коней везли золоченые дроги, на которых возвышался открытый пустой гроб.
– А где же?.. – успела только вскрикнуть удивленная Маргарита, как отец, жестом приказав ей молчать, опустился на колени и стал креститься.
Перекрестился и незнакомец, но Маргарите показалось, что он перекрестился не так, как крестился отец и как крестилась она.
Отец оставался на коленях все время, пока дроги с пустым гробом медленно двигались мимо них.
– Тело покойного князя в храме, – шепотом объяснил Маргарите незнакомец, – пока идет шествие, над ним совершается богослужение. Объехав все костелы, процессия должна вернуться…
Шум прервал объяснение незнакомца. В толпе, плотно обступившей процессию, мелькнули приветственно поднятые руки, послышались негромкие возгласы:
– Глинский! Князь Глинский!
Незнакомец вдруг оживился и, на мгновение забывшись, вскочил на подножку, схватил Маргариту за руку:
– Вот он, вот! Смотрите!
Лицо его осветилось радостью. Он указал Маргарите на спускавшегося с Замковой горы всадника, одетого в простое военное платье.
– Слава, князь! Виват пану Глинскому! – выкрикивали из толпы на разных языках: по-литовски, по-русски, по-польски.
Скованные торжественностью церемонии, виленчане не сразу решились нарушить строгий порядок траура. Сначала несколько смельчаков, поддавшись порыву, забыв, зачем они вышли на улицы города, подбросили вверх шапки, выкрикнули приветствия победителю татар. И вслед за ними, почувствовав силу, уже не боясь плетей воеводских гайдуков, народ подхватил:
– Слава Глинскому, защитнику нашему! Слава!
Над толпой взлетали шапки, платки. Букет цветов, рассыпавшись в воздухе, упал на дорогу под копыта коня князя Михайлы. Гул приветствия вызвал ропот среди панов.
Стоявшие позади пробивались вперед. Завязались мелкие драки, послышалась грубая брань. Латники повернулись к толпе и оттесняли ее.
Глинский ехал молча, не отвечая на приветствия.
Он поравнялся с коляской Сташевичей, и Маргарита могла хорошо рассмотреть его лицо. Смуглое, с небольшими черными усами и столь же черными нахмуренными бровями, лицо его было мужественно красивым. Но Маргарите оно показалось злым.
Глинский и в самом деле был рассержен. Он не хотел нарушать торжества похорон своего друга и боялся, как бы из-за неожиданных приветствий народа паны воеводы не наделали бед.
Впереди процессии пан Радзивилл уже шептал что-то пану Ласскому. Метались вокруг них растерянные слуги.
Почти дойдя до красных ворот, траурные колесницы остановились.
Неизвестно, как бы обернулись события, но тут из-за ворот послышался звук военной трубы. Два всадника, обгоняя друг друга, помчались навстречу шествию. Один спешил к виленскому воеводе, другой – к Глинскому.
Гремя, опустились тяжелые цепи, и в арке красных ворот, гарцуя на гнедой тонконогой кобыле, показался богато одетый всадник, сопровождаемый трубачами и вооруженной свитой.
В тот же миг, пришпорив коня, обойдя золоченые дроги, мимо возмущенных священников и вельмож проехал Глинский. За ним промчались Андрей Дрожжин и немец Алоиз Шлейнц.
Все, кто стоял вдоль мостовой, двинулись к красным воротам, окончательно сломав порядок траурного шествия. Некоторые бросились в обход, в переулки.
Путаясь в длинных хитонах, суетились нищие со свечами в руках.
Сердито кричал что-то пан Ласский. Радзивилл приказал латникам расчистить дорогу.
– Спокойно, панове, – гремел голос воеводы. – Ясновельможный наследник великого князя Литовского прибыл! Виват Сигизмунд!
– Виват! – заревели паны.
Подняв над головой меч-щербец, Николай Радзивилл торжественным шагом двинулся к Сигизмунду.
Но он опоздал.
Будущего великого князя и короля Сигизмунда встретил Михайло Глинский. Гордый и воинственный претендент на престол Великого княжества Литовского Михайло Глинский первый преклонил колени перед Сигизмундом.
Не сходя с коня, Сигизмунд выслушал верноподданническую речь Глинского.
Паны воеводы, минуту назад готовые броситься на Глинского, теперь остановились на почтительном расстоянии, обмениваясь недоуменными взглядами. Замолк и собравшийся вокруг народ. Мало кто понимал латинские слова, и еще непонятней слов было поведение князя Михайлы.
– Эге, – сказал незнакомец, стоя в коляске рядом со Сташевичем, – кажется, от большого грома и малого дождя не случилось. Не подъехать ли нам полюбопытствовать, пан… простите, не знаю вашего уважаемого имени.
– Сташевич Эдуард, – ответил отец Маргариты, продолжая настороженно смотреть в сторону красных ворот. – Позвольте и мне узнать имя пана?
– Адверник Юрий, – просто ответил незнакомец.
Маргарита пристально посмотрела на него. Адверник смущенно улыбнулся ей и счел нужным добавить:
– Я житель и домовласник этого места…
– Весьма рад, пан Адверник, вашей компании, – быстро сказал встревоженный Сташевич. – Но дочь моя не совсем здорова.
– Ах, отец, – горячо возразила Маргарита, – мне так хотелось бы посмотреть еще.
– Не каждый день, пан Сташевич, приезжают к нам в Вильну наследники престола, – поддержал ее Адверник.
Когда, оставив коляску и протиснувшись сквозь толпу, Адвернику и Сташевичу удалось подвести Маргариту почти вплотную к живой цепи ландскнехтов, охранявших будущего короля, церемония встречи уже подходила к концу.
Поцеловав меч-щербец в руках виленского воеводы, Сигизмунд по очереди обнялся с вельможами. К Глинскому подошел позже всех.
– Обнимаю друга нашего, верного слугу и брата! – громко сказал он, повернувшись к народу. – Пусть этот день, когда князь Михаил принес свою клятву, запомнят все!
– Запомнить! – с визгом крикнул Ян Забржзинский.
– Запомнить! – повторили за ним воеводы.
– Запомнить! – улыбаясь, согласился Сигизмунд.
По знаку Радзивилла латники схватили в толпе двух бедно одетых мальчиков и вывели на середину образовавшегося круга.
Мальчики испуганно смотрели на воевод, не понимая, что хотят от них эти богатые, сильные люди.
Сигизмунд бросил на землю два червонца. Телохранитель подобрал их и отдал мальчикам.
– Золотые, золотые, – зашелестел в толпе завистливый шепот.
И тут же кто-то, нехорошо засмеявшись, прибавил:
– А сейчас будет доплата!
Тут мальчиков положили на мостовую, лицом вниз, сорвали с них штаны, и над худенькими телами просвистела лоза.
Улица огласилась воплями.
Воеводы смеялись.
– Запомнят! – визжал Забржзинский, довольный тем, что это именно он первый сказал Сигизмунду о древнем обычае.
Он выхватил у одного из латников прут и, хохоча, сам стал сечь мальчиков.
– Навеки запомнят!
– Боже мой… за что их? – Маргарита закрыла руками лицо.
Адверник молчал.
– То есть наш старый обычай, – улыбаясь, разъяснил Сташевич, – чтобы не пропало в памяти событие. Вырастут хлопцы, состарятся, но будут добре помнить, как обнялись на дружбу Сигизмунд с князем Глинским.
Глава III
Весь день королевские стражники неотлучно сопровождали обоз купца Алеша.
Обоз возвращался назад, в Краков, по уже знакомой дороге. Ночью остановились на отдых, разбив лагерь на обочине возле густого паросника.
Дождавшись, когда все затихли, Георгий тихонько подполз к Алешу.
– Прощайте, пан Алеш, – прошептал он на ухо своему новому другу. – Я ухожу.
– Один? – удивился Алеш. – Опасно, Франтишек, теперь кругом тут неспокойно.
– Все же лучше, чем вернуться в Краков с конвоем, – ответил Георгий, сжимая руку пана Алеша. – Вы знаете мои планы, не удерживайте меня, добрый друг. Я должен идти.
Помолчав, Алеш обнял Георгия.
– Жалею, что расстаемся, – грустно сказал старик. – Мне также придется, видать, повернуть к дому. Думал я уговорить тебя поехать со мной в золотой наш стобашенный город… Через год-два я снова в этих местах буду, и ты бы вернулся.
Посетить Прагу – сердце Чешского королевства хотелось Георгию, и случай сейчас, казалось, был подходящий, но, избрав для себя другой путь, он не мог принять предложение чеха.
Алеш помог ему незаметно обойти спящих охранников. Проводив Георгия до опушки, он долго смотрел в густеющую темень, в которой словно утонул этот полюбившийся ему молодой бакалавр.
И снова, как в дни бегства из Полоцка, непреодолимая жажда увидеть новые земли овладела Георгием.
Быть может, теперь в этом желании было и неосознанное стремление забыть тяжелые дни испытаний, уйти от них, и тайная надежда на неожиданную встречу с возлюбленной…
Так или иначе, но он решил идти вперед и ни за что не возвращаться. Это чувство не покидало его. Если нельзя пробраться в Вильну и оттуда уехать в Московское княжество, он пойдет в Киев.
Не раз Георгий слышал о просвещенных людях древней русской столицы, о монахах, собравших в своем пещерном монастыре редчайшие рукописные творения русских летописцев и переводы с византийских списков.
Поговаривали даже о скором открытии в Киеве университета для православных с более широкой и свободной программой, чем в Краковском университете.
Трудно было поверить этому, пока Киев находился под властью польской короны, но Георгий надеялся, что все же найдет там ученых мужей, с помощью которых закрепит и расширит полученные в Кракове знания.
По совету Алеша он решил дойти до реки Припяти, а там, пристав к плотогонам или торговым караванам, спуститься вниз до Днепра и по Днепру приплыть в Киев.
Он шел один, останавливаясь на ночь в лесных хуторах и деревушках.
О пропитании почти не приходилось заботиться. Приближалась осень, на полях и в садах богатых фольварков было много работы. Георгий без труда находил применение своим силам. Он не жалел об этих остановках, как не жалел и обо всем своем путешествии.
Каждый день приносил новые впечатления. Перед ним открывался неведомый мир, наполнявший сердце любовью и радостью.
Медленно продвигаясь на юг, в конце сентября Скорина вошел в пределы бывшего Турово-Пинского княжества.
Он проходил через деревни и хутора, над которыми, казалось, века проносились, не разрушая ни чистоту языка, ни обычаи и законы древности. Здесь не было островерхих костелов с их коварными богослужителями. Повсюду звучала родная белорусская речь.
Природа, окружавшая Георгия, была красива и загадочна, как предания старины, живущие среди лесов и болот. Его обступали мохнатые ели. Тихая зыбь хвои и янтарь смолы наполняли воздух кружащим голову лесным ароматом. Не шелохнувшись, стояли дубы-великаны, на их могучих ветвях колыхалась заря. Приветливо звали путника отдохнуть лесные поляны.
Присев где-нибудь на опушке, Георгий подолгу любовался нежными красками лугов и болот. Тихо струился сладкий запах болотных цветов. Из вязкой земли по вечерам вставали дрожащие испарения и, медленно покачиваясь, тянулись вдоль леса. Тогда все начинало терять свои очертания, переноситься в призрачный мир, рождавший легенды. Легенды, предания, суеверия были неотделимы от жителей этого дикого лесного и болотного края.
Скоро Георгию довелось познакомиться с ними.
Однажды, миновав старый город Медники с разбитой и заброшенной крепостью, Георгий вошел в селение Рудня.
Небольшое селение было окружено болотом, расцвеченным бурыми пятнами. Здесь в земляных печах плавили железную руду, добываемую из глубин болота.
Оттого, вероятно, и селение получило название Рудня.
Георгий подошел к стоящей на отшибе курной хате. Навстречу выбежали трое детей. Выставив непомерно раздутые животы, они испуганно смотрели на пришельца. Все трое были одеты в одинаковые полотняные рубахи, прикрывавшие их худенькие тела.
Едва Георгий перешагнул через низкую изгородь, как дети шарахнулись в сторону и скрылись за хатой.
Из полуоткрытых дверей струился дым. В отверстии, прорубленном в стене вместо окна, виднелся огонек камелька.
Георгий постучал в притолоку.
– Господи Исусе, помилуй нас!
Из хаты ответил чей-то слабый голос: «Аминь!» – и Георгий, нагнув голову, вошел.
На битом земляном полу лежала женщина. Она тихо стонала и трясущимися руками натягивала на себя какое-то тряпье. В правом углу на свежевыструганном столе лежали остатки еды: кусок серого, землистого хлеба с примесью мезги
и наполовину очищенная луковица. Слева белела примятая солома. Там, вероятно, спали дети.