Праздничный вечер. Я сама оркеструю «Детскую симфонию» Гайдна, сама достаю и приношу для нее все музыкальные игрушки, что тогда можно было достать. Решили: разыграем шараду «Симфония». Первый слог «сим» — это из Ветхого завета — ясно, Сим — Хам — Иафет; эти роли удачно разошлись среди трех моих учеников по фортепиано. Только каждый хотел играть Хама — яркий характер, а Сим — кто его знает, какой он был? Все же получилось. Быстро отрепетировали. «Фон» — тоже нетрудно. Сняли чехол с рояля, двое держат, молодая арфистка на этом фоне восточный танец выделывала. Потом надо разыграть «ия». Крикнула: «Кто в буфет?» Много голосов: «Я», «И я»… Смеялись. Это все изображала молодежь, а «гвоздем» программы было целое — симфония! Симфония Гайдна должна была звучать в моей оркестровке. Тут молодежью не обойдешься. Нужны «тузы». Зову на репетицию друзей — «маститых». Композитор А. Т. Гречанинов получает дудочку «перепел» и… наотрез отказывается: «Вышел из этого возраста». Ну, знаменитая пианистка Елена Бекман-Щербина игрушку «кукушка» взяла совершенно безропотно, хотя и не очень охотно.
На мое счастье входит Шаляпин.
— Федя! Ты будешь участвовать в моем оркестре?
— С удовольствием, Елена Фабиановна, только не знаю, справлюсь ли…
— А ты смотри на меня — я сама буду дирижировать и все тебе покажу.
Шаляпин из двух листов туго скатанных газет сделал мне огромный дирижерский жезл. Потом попросил себе самый легкий инструмент. Дала ему тогда игрушечный треугольник и палочку.
Как только сел в оркестре Шаляпин, все «маститые» захотели в моем оркестре участвовать. Борис Красин получил рожок, Марк Мейчик — «соловья», а Сергей Кусевицкий — трещотку. Кусевицкий тогда был в зените дирижерской славы, а у меня, конечно, озорничал: изображал человека, с трудом дорвавшегося до места в оркестре; он, дескать, так счастлив, что в руки к нему попал наконец музыкальный инструмент, что трещит своей трещоткой без передыху. Он и на «пиано» и в паузах трещал, смотрел с восторгом на свою трещотку, улыбался до ушей, и публика тоже.
Но из всех музыкантов лучше всех был, конечно, Федя Шаляпин. У него была физиономия человека, впервые слышавшего музыку. Он старался ударять так, чтоб не звенело, краснел, не спускал с меня глаз, но когда я ему показывала вступление, начинал волноваться, каждый раз опаздывал, а когда я показывала паузу, вдруг ударял лишний раз и, видя, что опять напутал, закрывал лицо треугольником, сжимался, словно хотел провалиться сквозь землю. Он и тут, как всегда, создал неповторимый образ.
Как все смеялись! Успех был неописуемый. Кусевицкий даже приревновал меня к дирижерской славе:
— Конечно, оркестр Гнесиной лучше моего, у меня ведь нет таких музыкантов, как Шаляпин.
А Федя очень серьезно пожал мне руку и сказал:
— Спасибо, наш Никиш.
Да, это был удивительный вечер. На улицах было темно: гражданская война. И хотя многие боялись ночью идти домой и сидели до шести утра, смех не умолкал.
Елена Фабиановна прервала свои воспоминания и, повернувшись ко мне, заговорила совсем по-другому — тоном генерального прокурора.
— Но кто мог эту талантливую симфонию оценить больше всех? Кто? Конечно, дорогой Анатолий Васильевич Луначарский. Он мне слово дал после заседания в Наркомпросе к нам приехать, но… нет его! Такие люди, как Федя, Сережа, да и мы все, — его ждем, а его нет. Спрашиваю, где он? И слышу: его в Наркомпросе целый день дожидалась Наташа Сац и потом куда-то увезла.
Как вы могли так нехорошо поступить и куда вы его в тот день увезли? — не спросила, а допрашивала меня Елена Фабиановна со всей строгостью.
— Милая Елена Фабиановна! В этот день решался вопрос, быть или не быть Московскому театру для детей. Анатолий Васильевич сам назначил на этот вечер, еще заранее, просмотр спектакля «Жемчужина Адальмины», срепетированного нами в комнате. Важнее этого для меня в тот момент ничего не могло быть. Ну я и уговорила его отказаться от вашей гениальной вечеринки во имя самого важного, по моим убеждениям, дела.
Елена Фабиановна посмотрела на меня более мирно и ничего не сказала, А я унесла домой тепло воспоминаний об этих молодых годах Октября, когда все, да, все без исключения работники советского искусства были влюблены в своего наркома и «похищали» его по мере сил друг у друга. Он так помогал всем нам создавать новое, сберегать ценное. И не только потому, что от него многое зависело, а потому, что был он для всех нас непререкаемым авторитетом в вопросах искусства. Он умел увлекаться творчеством многих, давать цветение новому в советском искусстве, вдыхать веру в его перспективы.
После встречи с Еленой Фабиановной в Доме творчества композиторов прошло месяца два. Однажды раздался телефонный звонок:
— Говорит Елена Фабиановна. Наташа, я вас простила. Буду рада, если заедете ко мне.
— Обязательно.
Здание Института Гнесиных на улице Воровского построено недавно. Оно грандиозно. Сколько музыкальных храмов помогли воздвигнуть энергия, ум и сердце этой замечательнейшей женщины!
Чудесная, своеобразная жизнь в Музыкальном институте Гнесиных. Все здание звучит!
Мне приходится дважды повторить просьбу указать, как пройти в квартиру Елены Фабиановны. Миную звуки духового оркестра, потом музыку народных инструментов, смех и шутки толпящихся в раздевалке. Белоголовый сторож показывает мне путь куда-то наверх, откуда уже четвертый раз несется: «Куда, куда, куда вы удалились…»
Елена Фабиановна живет в этом же здании. Еще надо преодолеть две внутренние лестницы, чтобы попасть туда, и это нелегко. Музыкальный энтузиазм охватил всех в этом доме: на первых ступенях лестницы, ведущей в квартиру Елены Фабиановны, примостились девушки с домбрами; двумя ступенями выше упорно повторяет один и тот же пассаж парень с контрабасом; еще выше «вполголоса» играет на своем фаготе светловолосый юноша в майке. «Пробиться» к входной двери нелегко. Контрабасист застенчиво улыбается и оттаскивает свой агрегат на ступеньку выше, почти сталкиваясь лицом к лицу с фаготистом.
Звоню, раздеваюсь в прихожей. Вхожу в просторную комнату-музей с двумя чудесными роялями. На стенах — портреты с собственноручными надписями Рахманинова, Собинова, Бузони… Около большого письменного стола в серебристо-сером бархатном жакете в цвет взбитых серебряных волос сидит прямая, мудрая Елена Фабиановна. В руках у нее телефонная трубка:
— Вы, конечно, правы. Я вас понимаю. Но он кончил с отличием, преподает в нашем филиале в Башкирии. Неужели вы, товарищ генерал, лишите Уфу музыкальной культуры? Что?… Очень… Это точно?… Большое спасибо.
Она кладет трубку и улыбается, как Суворов, выигравший трудное сражение. Ясно — генерал по ту сторону телефонной трубки отступил. Чьи-то шаги в передней.
— Лена, ты? — Слух у Елены Фабиановны изумителен. — Не стесняйся, заходи. Кого выбрали в местком?
Лена сообщила и убежала. Все в порядке. Елену Фабиановну интересуют все подробности организуемого нами Детского музыкального театра, который вот-вот откроется. И в труппе и в оркестре «гнесинцев» у нас полно. Она просит обратить внимание на скрипачку Любочку, начинает рассказывать ее биографию, но… как-то боком входит иностранный журналист. Елена Фабиановна чуть заметно меняет позу и выражение лица. Странно! Она сейчас очень похожа на бельгийскую королеву, портрет которой с дарственной надписью висит за ее спиной. Чопорный журналист ей явно не нравится. Она отвечает кратко, сухо. Журналист торопится освободить ее от своего присутствия.
— Будьте любезны, последний вопрос. Я слышал, что у вас плохо с ногами, вы, простите, сейчас, кажется, больше не работаете?
Уничтожающий взгляд и спокойный ответ:
— А я, милый, не балетная. Всю жизнь не ногами, а головой работала.
Журналист краснеет, встает и, зацепившись за ковер, чуть не оказывается лежащим на полу. Ушел. Принесли почту. Телеграмма и восемь писем. Одно, видимо, порадовало Елену Фабиановну:
— Он хороший, Слава. Не забывает.
Узкий лиловый конверт протягивает мне. Святослав Рихтер. Гастролирует в Париже, Просит Елену Фабиановну больше следить за своим здоровьем. Шлет самые нежные сердечные пожелания.
Сверху несется ноктюрн из квартета Бородина, в левом углу кто-то твердо решил овладеть чарами Кармен: «Любовь — пташка, но не ручная, и приручить ее нельзя…» Нечисто, еще раз: «…и приручить ее нельзя…» Опять неточно: «…приручить ее нельзя…»
По— видимому, действительно никак нельзя. Осмелел контрабасист у входных дверей, звуками «форте» решил бороться за свои права духовой ансамбль.
Смотрю на Елену Фабиановну сочувственно. Вас, верно, раздражают все эти звуки?
— Раз-дра-жа-ют? — Она смотрит на меня, как львица на кролика. — Как же могут звуки меня раздражать? Раньше было слышно, что во всем здании делается. Считаю звуконепроницаемость полным абсурдом. Быть все время с ними, с их музыкальным становлением — разве в этом не самое большое счастье жизни?
Ей — девяносто два. А у многих ли двадцатидевятилетних есть такая ясная цель жизни, такая страстная любовь к своему делу?!
Дом, который звучит
«Мы — гнесинцы», — с гордостью отвечают Галина Свербилова, Наталия Макарова, Татьяна Глу-хова, Людмила Повереннова и многие другие на ежегодных конкурсах, которые проводятся для поступающих в Детский музыкальный театр.
Иветта Лаптева, Виктор Богаченко, Геннадий Пискунов, Валентин Тучинский, Святослав Калганов, Юлий Глубокое, Нина Антонова, Виталий и Надежда Ивины пришли к нам, окончив отделение актеров музыкальной комедии ГИТИСа; Вера Драчева, Людмила Петровичева, Евгения Ушкова, Генрих Григорьев, Лидия Кутилова, Светлана Гирич-Калганова, Галина Скрипникова пришли к нам с консерваторскими дипломами. Быть принятым в труппу нашего театра нелегко. Пополнение идет непрерывно, но и отсев имеет место. Не случайно слово «опера» в переводе с итальянского значит «труд», Опера для детей кроме высокой музыкальности и вокальных данных требует четкой дикции и пластической выразительности. Очень разнообразны партии-роли в театре, рассчитанном на детей, подростков, юношество, которых мы хотим вырастить творческими, крылатыми людьми.
Весна… Окна во многих домах раскрыты. Шум автобусов, легковых машин, говор прохожих сливается воедино — у каждого свои дела. Когда вы проходите по улице 25-го Октября, ваши мысли на несколько минут прерываются около дома № 17. Этот дом звучит весь сверху донизу:
«Семеро, семеро, семеро козлят
Весело, весело, весело шумят…» -
звонко и задиристо несется из окна третьего этажа. Поющие «козлята» явно молоды, среди них больше «козочек».
«Мы — веселые артисты, вольные птицы,
Куклы, клоуны, танцоры рады друзьям…»
Это поет трио за окном, что внизу.
В одном из окон мелькнул колпак и длинный, длинный нос, звучит смешной «деревянный» голос:
«Эт— то оч-чень хор-рошо,
Даж— же оч-чень хорошо…»
Лирический тенор беспрестанно повторяет:
«Кому, кому воздушные шары?
Они — забава детворы…»
Оркестр всем своим многострунием на четвертом этаже и мужской хор на первом доминируют над остальными звуками:
«Избушка у нас мала,
Зато мила и весела.
Живут в избушке гномы, гномы…»
На доме, который звучит сейчас, рельефная надпись:
ДЕТСКИЙ МУЗЫКАЛЬНЫЙ ТЕАТР
Яркие красочные плакаты под балконом. Большинство прохожих, поняв, в чем дело, идут дальше, улыбаясь: хорошее для детей затеяли.
«Наше оружие — наши песни,
Наше золото — звенящие голоса…»
Хорошо сказал Маяковский, а Алексей Максимович Горький еще лучше:
«Песня — это юноша-крылья…»
Давайте зайдем в здание этого театра. Разденьтесь здесь слева и пойдем по широкой лестнице вверх. Вот стенд «Композитор, музыку которого ты сегодня слушаешь» — портреты композитора и либреттиста оперы дополнены сведениями, где учились, какие произведения уже написали эти «друзья школьников». Пойдем направо в большой кабинет директора: через стекло большого шкафа глядят подарки, полученные театром из разных городов, где он гастролировал. Вязью написанный на блестящей черной доске адрес-благодарность театру работы мастеров Палеха от города Иванова; вделанные в дерево куски стали от рабочих завода «Электросталь» — больших друзей театра; адрес с надписью из инкрустированного янтаря от Литовской республики; Синяя птица и Золотой ключик — резные фигуры «на счастье» нашему театру от московских школьников; почетный диплом на английском от педагогов средних и высших школ США. Много приятного. На стене картина «Владимир Ильич Ленин среди детей» — подарок художника Н. Н. Жукова, портрет с собственноручной надписью Д. Д. Шостаковича… Комната большая, в ней два рояля.
Раздается голос помрежа: «Пес и Козел — к Наталии Ильиничне». Входят дворовый Пес — с черным носом, обвислыми ушами, большими добрыми глазами — и очень прямой, с завитками рогов и длинными волосами, как у самых «модерновых» из юношей, Козел с гитарой. Понимаете, конечно? Шучу. Это артисты нашего театра, работающие у нас со дня открытия. Пес — Геннадий Пискунов. У него красивый бас, но за право стать солистом оперы боролся со многими трудностями. Приехал в Москву с Валдая, где жили его родители-колхозники, с отличием окончил ГИТИС, но сколько за этими скупыми словами преодолений! Пес — одна из немногих «добрых» ролей Пискунова. Совсем другой он — властный, подтянутый, острый в движениях — в роли Диктатора (опера Т. Н. Хренникова «Мальчик-великан»), полон восточного коварства в роли богача Галсана (опера Б. Ямпилова «Чудесный клад»). Юлий Глубоков, который явился сейчас ко мне в кабинет в обличье Козла, в противоположность Пискунову, по преимуществу исполняет положительные роли, хотя ценит возможность перевоплощений, любит расширять свой творческий диапазон. У него красивый драматический тенор, он строен, его лицо хорошо принимает любой грим. Органичен он в роли Левши (опера «Левша» ан. Н. Александрова). Ни малейшей позы, показа себя, своих вокальных возможностей: искренний, непосредственный, «всамделишный».
Иветта Лаптева, которая так мила в роли Мамы-Кошки, — из артистической семьи. С ранних лет полюбила театр и музыку, пришла в Детский музыкальный театр, когда он только создавался, завоевала признание детей и взрослых. Когда она получает новую роль, поражаешься беспокойным поискам правды образа, который собирается создать.
Тот, кто видел Татьяну Глухову в Красной Шапочке, пожимает плечами: эта худенькая, белокурая девочка — артистка?! Да, и с очень хорошим голосом. Возможно, сама природа сотворила ее именно для нашего театра. Настоящим Буратино с озорными глазами и длинным носом «смотрится» Галина Скрипникова. Сейчас буду репетировать с Лидией Кутиловой и Ольгой Борисовой, и вы порадуетесь их голосам, а В. Богаченко, В. Алейников, Б. Соловьев рядом с ними покажутся вам великанами. Нам очень полезны эти контрасты для большей сценической выразительности.
Но зовут в балетный класс. Он у нас большой, есть очень интересные артисты, но пока их только двадцать. А четвертый этаж все перекрыл по мощи звучания. Главный дирижер В. М. Яковлев репетирует с оркестром, в котором пока еще у нас только сорок пять человек, а будет… будет? Будет!…
Наши спектакли играем в помещении Музыкального театра имени К. С. Станиславского и Вл. И. Немировича-Данченко и в Театре оперетты. И все равно всех желающих купить билеты вместить не удается. О самом главном, сокровенном, о Детском музыкальном театре не написала и сотой доли того, что… еще напишу, потом.
Звучит наш дом, звучим мы и в других зданиях, в других городах нашей страны, ибо в сердцах ребят звучит потребность слушать музыку, и это — самое главное!
Да, я теперь снова счастлива, как птица в воздухе, как рыба в воде.
У меня снова есть основное в жизни, та моя атмосфера, вне которой не могу по-настоящему дышать, ощущать полноту жизни: театр, да еще первый и пока единственный в мире — Детский музыкальный театр, где уже и сейчас родной коллектив из 250 его строителей, а будет… будет? Дочитайте эту книгу до конца и узнаете, что БУДЕТ.
Мне открыт весь мир, возможность общения с интереснейшими людьми. Как это дорого!
Встречи с Леонидом Леоновым
Леонид Леонов врезался в советскую литературу сразу и навсегда. Неожиданно и властно. Станиславский как-то сказал о нем:
— У Леонова есть что-то эдакое… леоновское.
Сила самобытности характера. Такие не входят робко и постепенно.
Чем— то Леонов похож на Маяковского. Умением бороться «во что бы то ни стало» за свои принципы в литературе? Внешним холодком при постоянном внутреннем горении? Категорическим неприятием работы ради успеха, чтобы раствориться во вкусах и «вкусиках»? Может быть…
Помню, как в первые годы после Октября, в клубе литераторов и разношерстных эстетствующих с забавным названием «Стойло Пегаса» выступление Маяковского далеко не у всех посетителей нашло признание. А затем с гитарой в руке появился красавец поэт Кусиков и пропел свое: «Обидно, досадно до слез, до мучения, что в жизни так поздно мы встретились с тобой…»
И вдруг овация, восторги.
Маяковский отошел в сторону, тут же написал несколько строчек и под гром аплодисментов прочел их:
«На свете есть разные вкусы, вкусища, вкусики,
Одним нравится Маяковский, а другим — Кусиков».
Опасность разменять на «вкусики» тот слиток творческого дара, который писатель ощущает в своей груди, всегда велика. Нужна большая воля, чтобы оградить свое «я» от случайных воздействий.
Леонов в молодости был очень красив, пленительно кареглаз, с каштановыми волосами — много их и было и осталось, — волосами, находившими на его голове какие-то удивительные ритмы. Он и сейчас еще по-юношески строен.
Как— то недавно в Переделкине поэт Александр Жаров развел руками:
— Был красивее всех нас — факт, а никаких историй романтических с его именем никогда не связывали.
Да, щедро полученные от природы дары свои Леонов не разменял в «роковых страстях». Его красота осталась в слитке единой большой любви к Тане Сабашниковой. С ней он встретился восемнадцатилетним. Таня была голубоглазая, а светлые волосы се были так длинны и курчавы, что однажды запутались в дуге у лошади, и извозчик долго ворчал, освобождая девушку из «внезапного» плена. Проверив временем свою любовь, они всегда были неразлучны. А по-молодому ершистым Леонов так и остался. На прямой пробор ни волосы его, ни характер не пригладились.
Помню свою первую с ним встречу. Ресторан «Метрополь», роскошный банкет по поводу приезда в Москву знаменитого французского писателя. Знатный гость. Звенящие бокалы, роскошь сервировки! За столом я случайно оказалась против Леонова. Каких только вин и закусок не было перед нами на сияющем хрусталем и яствами столе!
Французский писатель в сопровождении молодой бесцветной переводчицы взошел на маленькую эстраду посередине зала. Мы перестали есть, зааплодировали, замерли. К сожалению, после первых же фраз стало ясно, что оратор говорит избитые трюизмы. Это резануло еще и потому, что «подавал» он свои штампы как откровение, сопровождая жеваные-пережеваные слова изящными жестами слишком длинных рук (хочется сказать «дланей»), неоправданно широким взмахом очень волосатой головы, преувеличенной экзальтацией выкриков: «Изумительно!», «Восхитительно!», «Неповторимо!», «На всю жизнь!» Восклицал он по-французски, а затем переводчица повторяла слова восторга по-русски бесстрастно-холодным голосом. Эти контрасты да и сама речь были неубедительны. Но, разумеется, гостеприимство наше, вежливость, теплота и радушие приема — превыше всего. Мы горячо аплодировали, а затем с двойным аппетитом принимались за закуски.
Не аплодировал только Леонов.
— Я не обязан слушать слова, которым не верю, — сказал он негромко нам, своим соседям. — Пусть жена принесла сегодня с базара скучную еду, а здесь меня даром кормят черной икрой — все равно, не обязан. Прийти к людям искусства и не найти, что им сказать, кроме избитых, изношенных слов заезженного трафарета… Это пошлость, она едой не искупается. Он же писатель, а ничего творческого, личного, своего не нашел, чтобы с нами поделиться.
Леонов быстро замолк, но и есть перестал.
Следующая наша-встреча «вплотную» произошла в 1970-м, в санатории на берегу Черного моря.
— Сегодня к нам приехал Леонид Леонов, — сказала мне с гордостью медсестра из «Нижней Оре-анды».
На широкой лестнице из столовой в холл — я поднималась, он спускался — увидела статную фигуру, серебряные россыпи густых, полузакрывших его лоб волос. Какая-то молния жизни оставила след на лице его, опустив углы рта. Впрочем, он мало изменился — казалось, просто его красивые губы застыли в чуть кривой улыбке иронии.
Как это хорошо, что в санаториях и домах отдыха встречаешь самых разных людей, в том числе тех, кого не хотел бы забывать, а в кипении «своих дел» так часто упускаешь из виду! С Леоновыми стала встречаться часто: то в столовой, то в саду, то в кино. Киносеансы он посещал все. Мелькание перед глазами разных кинокадров, видно, разряжает напряженность его творческих дум. Помню, как заливался он смехом, глядя «Укрощение строптивой» с Элизабет Тейлор, как был рад победе «вечной мужественности», и после фильма сказал, показывая пальцем на место подле себя: «Жена, сюда!» Татьяна Михайловна и была всегда не более, чем в двух шагах от него, а тут радостно, с влюбленными глазами подошла вплотную.
Я подумала: как щедро воспета любовь, ее первые всплески, но куда прекрасней то чувство, которое выдержало все бури, грозы, авралы и взлеты!
Татьяна Михайловна помнит и о своих дочерях и о внуках, она звонит, помогает, заботится, но главное, самое важное для нее на той планете, на которой она живет, — Леонид Максимович. Его здоровье. Его творчество. Его настроение…
У Леоновых уже и золотая свадьба была. Кто-то усомнился:
— Так раз и на всю жизнь полюбили? Леонов ответил без улыбки:
— Я эти все любовные погони, красавиц всяких избегал. Писать люблю. Жизнь много раз своим транспортом меня переезжала. Писателю тыл нужен, надежный тыл. Есть он у меня.
Поднимаемся по тропинке вдоль горы. Справа — деревья, кустарники, слева — море. И вдруг клокочущий гневом голос Леонова:
— Какой подлец обломал ветку этого цветущего дерева?
Татьяна Михайловна пытается, почти не прикасаясь, повернуть его голову в другую сторону, говорит с волнением:
— Леонид Максимович! Не лучше ли взглянуть, какое спокойное сегодня море? Зачем опять портить себе настроение! А море… никто там ничего не обломает.
В огромном парке у санатория «Нижняя Ореанда» Леонов «близко знаком» со всеми деревьями. Помню, как он закричал, увидев, как изрезан «автографами» ствол могучего кедра:
— Мир похож на огромное червивое яблоко. Червь где ест, там и оправляется.
Весь этот день Леонов был мрачным, а потом разжал губы:
— Мичурин сказал, а я добавлю: мы не должны ждать милостей от природы… после всех тех издевательств, которые мы над ней проделываем.
Скажи мне, с кем дружишь, и я скажу, кто ты. Не знаю, есть ли такой афоризм, но кроме меня, которая нет-нет да и оказывалась по своей воле около Леоновых, в санатории было немало людей искусства, и Леонов как-то хорошо, уважительно о них говорил. Но дружил, по-настоящему дружил с директором Главного ботанического сада Академии наук в Москве академиком Цициным, с директором Ботанического сада в Ялте Рихтером, с селекционером Филипповым, восхищаясь новыми сортами картофеля, которые тот выводил.
Что— то дорогое и нужное внесли в мою жизнь эти встречи в Ялте, и, периодически бывая в Доме творчества «Переделкино», я стала время от времени навещать Леоновых: их дача стояла за высоким забором. Леонида Максимовича я почти всегда заставала в саду. Или с лопатой в руках землю копает, или ветки подвязывает, или с «поразительным грибником» горячо о чем-то говорит.
Об этом грибнике он рассказывал с сияющими глазами:
— Удивительный приехал ко мне старичок: белые грибы посадить предлагает. Долго почву выбирал, нашел место у нас здесь, посадил. Скоро, говорит, вырастут. Интересно он эту работу свою начал: имя и фамилию из белых грибов написал. Выросли, где нужно! Некоторые буквы похуже, но прочесть можно. Говорит он мне: «Уже много времени вас ищу за то, что тоже природу любите».
Я, городская, связь с землей, которую так усиленно воспитывал в нас, «детях Художественного театра», Сулержицкий, утратила, а значит, и один из важнейших корней отсохнуть может. Но не хочу о себе…
Целые плантации тюльпанов выращены искусством Татьяны Михайловны. Леонов вывел более пятисот различных сортов кактусов и значительной их частью обогатил ботанические сады…
Жизнь — это умение слушать природу сердцем.
Она всегда в образах его произведений.
«Лось пил воду из ручья. Ручей звонко бежал сквозь тишину. Была насыщена она радостью, как оправдавшаяся надежда. Стоя на раскинутых ногах, лось растерянно слушал свое сердце…».
Это строчки из леоновского «Тотамура».
«Русский лес» Леонова — это поэма любви к природе, рыцарская готовность огнем и мечом бороться с каждым, кто не бережет родную природу. Но и в образах других произведений, где говорят о людях, — трепетное ощущение их как части природы…
Пишет Леонов каждый день, не может не писать, как птица не петь. Но собой недоволен.
— Теперь мало пишу: шесть часов в день за рабочим столом, больше — устаю. А раньше двенадцать писал.
Не дай боже войти в его кабинет без спроса, когда на письменном столе лежат начатые его рукописи, когда не нашел еще он тех слов, которые ищет. Творчество на глубокой волне — всегда таинство, какая-то на секунду присевшая на подоконнике твоем птица, которую так легко вспугнуть малейшим движением, словом извне.
Как— то Леонов сказал мне:
— Рублев перед писанием картины задолго готовился, был один, по два месяца постился!
— Неужели вас пускают на дачу Леоновых? — спросил меня с удивлением один из бойких репортеров. — Их высокий забор символичен.
Я ответила, смеясь:
— Уж очень много любителей чужую сирень ломать, а она у них чудесная.
Собеседник обиделся:
— Не в сирени дело. Я расскажу вам о нем… жуткую историю… — И, понизив голос, продолжал: — Однажды Корней Иванович Чуковский решил зайти к Леонову на дачу. Сами понимаете — не кто-нибудь, Чуковский. Ворота сразу ему открыли. Сад большой, деревья всякие, цветы запахами своими одурманивают, домики какие-то для разных редких растений на деревянных столбиках, как бы на втором этаже, расположены, деревья, как в джунглях, а в доме ни души. Чуковский говорит: «Хожу, вроде Дюймовочки, в тропических зарослях затерянный — это с моим-то ростом. Вдруг около сарайчика деревянного за леоновским домом голос его слышу. Дверца приотворена, вхожу. Леонов сидит на чурбане ко мне спиной, перед ним что-то вроде террариума с водяными травами, водяными жителями. Он слова какие-то непонятные говорит, вызывает на кормление питомцев своих по очереди. Пробормотал что-то — к нему жабы подскочили, уродливые рты свои раскрыли, приняли пищу из рук его, квакнули, ускакали, другое что-то он забормотал — неведомые мне существа к нему подплыли… Несколько минут сказку я эту, затаив дыхание, смотрел, а потом как закричу от радости: „Леонид Максимович! Это же чудесно. Я завтра в ваш „болотный театр“ всех переделкинских ребят приведу“. А он от неожиданности с чурбана, на котором сидел, привскочил, глазами сверкнул и нет чтобы поздороваться, а гнев свой заглатывая, в ответ: „Как вы меня нашли? Кто впустил? Прошу никому не говорить, это мое, понимаете, мое, и пока я еще ни с кем делиться не буду, а придет время… Пойдемте отсюда, Корней Иванович. Вдвоем нам здесь делать нечего“.
Репортер очень обиделся, что на меня этот рассказ произвел впечатление отнюдь не трагическое. Я очень ясно представила себе большого, с подпрыгивающей походкой, поразительно общительного, доброго, с распахнутым сердцем Корнея Ивановича и рядом Леонова, кажущегося таинственным от умения общаться не только с людьми, но и с «недрами природы».
Много интересного рассказывал мне в спокойные часы своего настроения Леонид Максимович о Московском Художественном театре.
— «Унтиловск» ставил Станиславский. Состав был прекрасный: Москвин, Лужский, Соколова (как она поразительно совпадала с образом роли — изумляющая актриса!), Добронравов, Кедров…
Помню, в перерыве репетиции стоял я рядом с Иваном Михайловичем Москвиным, говорили, он курил. Вдруг он как-то по-детски вздрогнул, потушил и бросил в урну папиросу: «Константин Сергеевич идет…»
Владимир Иванович Немирович-Данченко ставил мои «Половчанские сады» и сказал, что в поединке автора с театром — театр мне не додал. Такой великий человек, а сказал: «Знаю это и в следующей постановке исправлю».
Еще в Художественном театре шла моя «Золотая карета». Там необходима большая горящая свеча. Главное действующее лицо не боится огня, он привык к нему, огонь больше его не жжет…
Недавно в Театре на Малой Бронной «Ленушку» поставили. Бутафорскую зеленую свечу из картона сделали. Чужая она тут, и хоть я не бытописатель, фактура нужна мне настоящая, не бутафорская.
Вообще— то я зритель неприятный, придирчивый, своенравный, но в Художественном театре были моменты -дух захватывало, до чего верно, тонко додумано, выполнено.
Однажды сидел я на репетиции «Половчанских садов». Смотрю, на сцене ливень, и вдруг совсем затих на несколько минут, а потом зарядил дождик мелкий, шелестящий. Не знаю, кто это, режиссер или художник, придумал, но до чего же это верно: несколько минут перерыв, нет дождя, и потом мелкошелестящий — после настоящего ливня.
В театре не может быть ни одной пустой минуты, ни одного белого пятна. В моих пьесах никто за руку не здоровается. И даже это имеет значение. Художественный театр той эпохи, когда я с ним творчески был связан, был внимателен к малейшим деталям спектакля, ко всем его краскам. Сейчас мало я этот театр знаю.