Надо научить ее этому, но это может удаться лишь в том случае, если она никогда не узнает, почему вы делаете все это для нее. Кристи не может забыть, хотя ей, собственно, и нечего забывать, потому что все случилось до того, как она начала что-либо понимать; и все-таки я говорю вам: заставьте Кристину забыть, чтобы она стала такой же здоровой, как вы, покажите ей, что жизнь прекрасна, потому что она и правда прекрасна! Она поймет это и поверит вам, но лишь в том случае, если вы будете помогать ей, исходя из ее характера, а не из своего.
Память о дорогом нам покойнике – это не тень, наброшенная на нас, живых. Если бы мама Кристи могла заговорить, она сказала бы: «Помогите моей дочери, потому что ей живется очень грустно». Вот первое задание, которое я даю вашему отряду в этом году: помогите вылечить Кристину.
Когда она войдет сейчас, вы должны держать себя так, словно у нас был урок истории, и если она спросит, о чем я рассказывала, скажите, что о крепостном праве, потому что это вы все хорошо знаете. И на перемене можете даже удивиться, с чего бы это мне снова понадобилось возвращаться к крепостному праву, если у нас сейчас совсем другая тема. И немного поругайте меня за то, что я скажу сейчас Кристине, и не держитесь так, что вам, мол, что-то известно, только вы сказать не хотите.
«Так вот оно что! – думала Цыганочка. – Ты послала меня вниз за книгой, тетя Мими читала, ерзая на стуле, потом исправляла тетради, то и дело глубоко вздыхая. Еще бы! Ведь ей жестко было сидеть на книге! А вы там, наверху, разговаривали обо мне, о том, что можно сделать для меня, с чего начать. Где только я не искала эту несчастную книжку! Учитель Бюргер тоже стал помогать мне, мы ходили с ним по всей комнате, заглядывали во все углы, ухлопали массу времени. Я уже трижды собиралась пойти и объявить, что книги нигде нет, я не нашла ее, но тетя Мими всякий раз смотрела на часы и говорила, что не годится уходить, не выполнив дела. Потом, когда стрелка подошла к половине, она сказала вдруг: «Пойду за завтраком» – и встала, а учитель Бюргер случайно поглядел на ее стул и воскликнул: «Вот «Иллюстрированная история»!» Я ринулась вверх по лестнице, и, когда вошла, ты писала что-то на доске, а все списывали в тетради, и по записям было видно, что ты снова терзаешь класс крепостным правом, хотя °б этом мы даже спектакль ставили…»
– Войдя, Кристи положила книгу на учительский стол и собралась идти на свое место. Тетя Ева задержала ее.
– Спасибо, Кристина. Будь добра, останься здесь на минутку, я хочу поговорить с тобой.
Сзади за спиной зевнула и потянулась Рэка.
«Как ты, должно быть, напряженно вслушивалась, Рэка, но старалась делать вид, что тебе скучно! Какая ты хорошая! Какие хорошие вы все!»
…Тетя Ева положила мел.
– Неделю назад я попросила тебя сделать доклад на торжественном сборе отряда, посвященном миру. Ты отказалась. Более того, ты вела себя неприлично и выбежала из класса.
«Я подумала тогда: вот начинается. Подумала, что ты такая же, как учителя в прежнее время, как большинство учителей из «Будь честным до самой смерти»[16]. Но теперь я вижу, что ты просто играла роль, как играла и Рэка и все остальные».
…С тех пор я узнала, что у тебя были все причины, чтобы так взволноваться. Мне следовало узнать сперва об обстоятельствах твоей жизни, прежде чем дать тебе такое поручение. Я не сделала этого. Я тоже виновата. Прошу тебя, Кристина, не сердись на меня!
Ресницы вскинулись, серые глаза устремились на нее и вдруг наполнились слезами. А ведь Кристи не часто видели плачущей: однажды она упала, сильно расшиблась, двое помогали ей добраться до дому, кровь текла ручьем, но она и тогда не плакала.
«Да, потому что ты взрослая и учительница и все-таки ты не постеснялась сказать, чтобы я на тебя не сердилась. Знаешь, я почувствовала тогда, что всю свою жизнь буду хорошей, такой хорошей, что ты даже представить себе не можешь – хорошей, ласковой и справедливой».
…Класс снова затих, как затихал в особо торжественные минуты. Анико хлопала ресницами.
– Я не сержусь, – прошептала Кристина. – Правда, не сержусь. Но доклад делать я не могу.
– Праздник мы отложим. Тебе не придется делать доклад сейчас. Некоторое время спустя – может быть. Но только в том случае, если захочешь сама. А сейчас, будь добра, подай мне свой дневник, к сожалению, я должна записать, что ты вела себя в школе неправильно и без разрешения ушла с урока. Боюсь, что за полугодие у тебя не будет пятерки по поведению. Мы не можем поставить тебе пятерки. Понимаешь?
Она смотрела на девочку серьезно, открыто. «Ну, конечно, – думали и Кристина и весь класс. – Ну, конечно. Все ясно, ведь она выскочила из класса, вела себя скандально, хоть у нее и была на то причина. Значит, пятерки по поведению ей нельзя поставить. Это совершенно понятно».
– Но когда ты кончишь восьмилетку, я напишу обо всем в ту гимназию, куда ты поступишь, чтобы четверка по поведению не повредила тебе.
У Кристины вдруг слезы так и хлынули, но она не стыдилась и даже не вытирала их.
«Люблю тебя, – думала Кристина, – кажется, никогда в жизни никого не любила так, как тебя. Боюсь, что я люблю тебя Дольше, чем бабушку, хотя это и нехорошо, ведь она меня воспитала…»
…Потом, в конце урока, тетя Ева и вправду рассказывала о крепостном праве так, словно об этом шла речь с начала урока; выходя на перемену, она знала, что класс сдержит слово и никто никогда не скажет Кристине, как все было на самом деле.
«И не сказали, – думала Цыганочка. – Даже сегодня не сказали и тогда тоже, а Рэка, милая, ласковая Рэка, подошла ко мне на перемене и буркнула: «Еще и четверку тебе по поведению ставит, а ведь ясно же, что ты не можешь выступать с докладом по личным причинам, ну ее, в самом деле!» Как, должно быть, тяжело ей было говорить так! А я только смотрела на нее, смотрела враждебно, потому что чувствовала: тетя Ева поступила правильно и прощения попросила словно у взрослой, и с четверкой этой права, – а как же она могла иначе! Я даже разозлилась на Рэку за то, что сует нос не в свое дело да грубит еще, – а ведь она тогда просто представлялась, потому что так хотела тетя Ева».
А тетя Ева бегом бросилась вниз по лестнице, и тетя Луиза, не узнав ее, закричала вслед: «Стой, стой, куда ты мчишься!» Она думала, что это кто-то из учеников, но тетя Ева не остановилась. Всегда, всю свою жизнь она пускалась бежать, когда чему-нибудь очень радовалась, бежать, да еще вприпрыжку. Вот и в тот раз она спустилась по лестнице совсем не так, как обычно спускаются учителя, – она не могла не бежать сломя голову, она радовалась – оттого, что у нее такой замечательный класс и такая умница Кристи, и потому, что тронулось что-то с мертвой точки, что-то образуется, формируется. В воображении своем она уже видела Кристину, которая не стремится отойти в сторону, не твердит в ответ на любое поручение, что ее это не интересует, но, наоборот, всей душой принимает участие в общей работе и даже шалит иногда, потом ругает себя, рыдает или вдруг делает какую-нибудь глупость – скажем, идет в парикмахерскую и без разрешения отрезает себе волосы, сооружая немыслимую прическу в подражание какой-нибудь киноактрисе, а потом не решается идти домой, болтается по улицам, боясь, что ей влетит, – словом, что она стала такой же, как и все девочки. Сперва ей надо быть такой, точь-в-точь такой, как и все, а уж тогда со временем можно воспитать из нее человека более значительного. Тетя Ева бежала, напевая, – счастье, что тетя Луиза не узнала ее (тетя Ева была в темно-синем рабочем халате с белым воротничком, как две капли воды похожем на халатики ее учениц), иначе мнение о ней тети Луизы сложилось бы окончательно. И что это за педагог, который бегает вприпрыжку? Но ведь она была так счастлива!
И в то же время тетя Ева думала о том, что теперь изменится и жизнь Эндре Вороша; надо бы позвонить ему и рассказать, как она принялась за дело, потому что Кристи, очевидно, не расскажет дома всего, она не слишком склонна к пространным объяснениям – просто положит перед ними свой дневник и скажет: «Вот, записали за то, что было б прошлый раз. И за полугодие по поведению поставят четверку». Бабушка снова станет сердиться, а Эндре Борош решит, что Ева Медери обманула его, – разве он догадается о том, что произошло сегодня в классе и что теперь все будут заботиться о Кристи, хотя с виду все останется по-старому!…
Все-таки нужно бы объяснить фотографу хоть что-нибудь.
У телефона сидела женщина из учебной части. Это был круговой телефон, – ты знаешь, что такое круговой телефон? Скажем, пионерский отдел дает распоряжение, которое одинаково относится ко всем школам – ну, например, чтобы к первому все написали сочинение о значении здравоохранения и что лучшие работы будут советом премированы. Тогда это передают по «круговому телефону» – такой аппарат имеется в каждой школе.
Времени у тети Евы было мало, ты ведь знаешь, как коротка десятиминутная перемена даже для вас, а тем более для учителя. Она беспокойно ходила взад и вперед, а женщина, сидевшая у телефона, все вызывала школы, одну за другой. Тетя Ева становилась все печальнее, ей очень хотелось поговорить с Эндре Борошем, и не только потому, что ей надо было ему все рассказать, а и потому – впрочем, она сама не знала, почему еще. И она ломала голову над странным явлением: обычно она тут же забывала внешность случайных, не имеющих для нее значения знакомых, а тут помнила каждую черточку лица этого фотографа: какой высокий у него лоб, как блестят его рано поседевшие волосы и какие смешные у него ресницы, это даже странно, чтобы у мужчины были такие густые и длинные ресницы.
Она была уверена, что поговорить не удастся, потому что круговому обзваниванию школ не видно было конца, и вдруг почувствовала, что не так уж, собственно, и жалеет об этом – да и что бы она сказала Эндре Борошу? Говорить отсюда, сказать здесь при всех о том, что она затеяла с восьмым классом, – по школе пойдут разговоры, здесь сидит эта женщина из учебной части, несколько родителей… Нет. Надо как-то по-другому. Но как? Может быть, лучше не звонить, а прийти к нему еще раз. Или опять пойти к Кристине домой, отослать девочку куда-нибудь – только бы ее снова не выпроводила бабушка Борошей.
Да, разумнее не звонить.
Она повернулась, чтобы выйти в коридор. Женщина у телефона как раз положила трубку, но тут же подняла ее опять, потому что раздался звонок. Тетя Ева уже переступила порог, когда ее окликнули:
– Евика, к телефону!
Нечего сказать, подходящее сейчас у нее настроение, чтобы беседовать с кем-то! Крайне неохотно она вернулась к аппарату.
– Говорит Эндре Борош…
Даже вот так, по телефону, она слышала, что голос у него звучит смущенно, как будто он говорил с усилием, словно против своей воли.
– Я только хотел спросить, не сердитесь ли вы, что я вчера так кричал на вас?
– Нет, – ответила тетя Ева.
За дверью прозвенел звонок, кончилась перемена. Директриса вышла из своего кабинета и вежливо посмотрела на стенные часы.
– Я, кажется, вел себя немыслимо, – сказал Эндре Борош. – Собственно говоря, нам следовало бы продолжить наш разговор. Я даже не мог как следует объяснить все.
– Да, – сказала Ева Медери.
– После занятий вы свободны?
– Нет, – ответила Ева и содрогнулась: только что сама хотела встретиться с фотографом. Почему же сейчас испугалась?
– Жаль…
Директриса гмыкнула. «Хорошо, сейчас иду, видишь же, я говорю по телефону. Ужасно тяжело! Если бы только знать, почему так тяжело?»
– А после ужина?
После ужина она обычно не выходит из дому. Нет, об этом не может быть и речи. Но Кристина сегодня принесет домой дневник, а она ничего не подготовила.
– Лучше днем. В обед.
– Великолепно. Не согласитесь ли пообедать со мной?
– Да, да.
– Скажем, у «Адама»?
– Да.
– В половине второго?
– Нет.
– В два?
– Да.
– Так я буду ждать.
Тетя Ева опустила трубку и выбежала из учительской. После звонка прошло две минуты, директриса покачала головой. Какая-нибудь сложная история с ребенком – в такие минуты Медери ничего не видит и не слышит. Какой великолепный педагог эта маленькая Медери!
Секретарша думала: эта Ева отлично справилась бы с какой-нибудь большой и ответственной должностью. Ее и слушаешь, а понятия не имеешь, с кем она говорит, о чем, какие дела улаживает. Дa – нет – белое – черное. Какая эта девушка иногда молчаливая, а ведь на первый взгляд кажется, будто рта не закрывает!
XII
Предложение руки и сердца, но только почти
После обеда у «Адама» последовали частые встречи. Не всегда эти встречи были одинаково приятны, случалось и так, что оба расставались с обидой: Эндре Борош считал, что Еве Медери все представляется чересчур простым и к тому же она во все сует свой нос, а тетя Ева приходила к выводу, что вот она преподает в четырех классах, но ни в одном из них у нее нет столь трудновоспитуемого ученика, как этот фотограф. Все же они регулярно бывали вместе, хотя отчетливо сознавали, что рано или поздно на чем-нибудь столкнутся: они спорили, ссорились – конечно, лишь потихоньку, насколько это допустимо в ресторане или в кондитерской, – затем приходили к какому-нибудь соглашению и, улыбаясь, расставались до следующей встречи.
Не так просто оказалось заставить Эндре Бороша понять, что в истории с дядей Венце он ведет себя постыдно.
Кристина поняла это раньше отца: хотя тетя Ева не делала каких-либо намеков на этот счет и никогда не заговаривала с нею о дальнейшей судьбе бабушки, но по вдруг осунувшемуся лицу девочки было видно, что любую проблему, обсуждавшуюся вообще, она тотчас примеряет к своему семейству; видно это было и по тому, как задумчиво она вертит в руках тетрадку, когда слушает о том, чем обязан человек, настоящий человек, членам своей семьи и как может навредить, все испортить себялюбие, надевшее личину любви.
«Что за гадость – удерживать эту бедную старую женщину! – кричала Ева Медери на Эндре Бороша. – Да пусть себе будет кроличьей королевой в Цегледе, пусть живет и здравствует со своим Бенце до тысячи лет! Разве я не знаю, почему вы говорите, что в этом возрасте поздно думать о женитьбе и что бабушка находит наслаждение, воспитывая Кристи? Потому что вы лентяй и сибарит и не желаете ломать себе голову хотя бы над тем, как перестроить домашнее хозяйство, если бабушка оставит вас. Да если бы я была такой отвратительной эгоисткой, как вы, я давным-давно отравилась бы!»
Борош пришел в ярость, ибо то, что он услышал, было, к сожалению, правдой. Потребовалось несколько недель, пока, наконец, он не проворчал после одной из встреч, что, по нему, так бабушка может отправляться, куда ей заблагорассудится, он не станет ни уговаривать ее, ни удерживать силой. «Благородный рыцарь! – воскликнула Ева. – Это же пустой звук! Вы сами должны уговорить ее! Уж не думаете ли вы, что бабушка явится к вам с этим планом? Да ей же неловко будет, она постесняется, побоится, как бы ее не высмеяли, не сочли эгоистичной. Он не станет ее удерживать… Да разве я об этом говорила? Это просто-напросто страусовая политика. Извольте сами поднять вопрос, а если она попытается уйти от него, возвращайтесь к нему снова и снова. Нет, вы только посмотрите на этого человека!»
Изменить жизнь Кристины было труднее.
Когда Борош услышал, что дочь его понемногу меняется и сейчас не такая, какой была в недавнем прошлом, но что этим еще не все разрешено, ибо Кристине нужна мать, – он не вспыхнул от ярости, не вспылил и не стал протестовать, спорить, ссориться, как тогда, когда речь шла о бабушке. Он лишь помолчал немного, потом взглянул на часы, попросил прощения за то, что должен ее покинуть, ибо только сейчас, – сказал он, – вспомнил о какой-то важной встрече. И откланялся, оставив Еву в эспрессо[17], не спросив даже, когда и где они встретятся в следующий раз.
«Это еще не зажило, – думала тетя Ева, ибо хорошо понимала Эндре Бороша. – Бабушка была меньшей проблемой, но это еще болит, к этому никто еще не осмеливался прикоснуться. Ну что ж, а я посмею. Ты еще позвонишь мне, когда поостынешь. Я не хочу, чтобы ты отказался от своей умершей любви, не хочу даже, чтобы ты перестал любить ее. Я желаю, чтобы дочь твоя была здоровой и чтобы ей тоже довелось испытать это чувство, когда ночью можно проскользнуть к чьей-то кровати и сказать: «Мамочка, мне что-то так тяжело сегодня на душе!» Класс почти привел ее в норму, почти. Собственно говоря, она и так уже может считаться выздоровевшей. Но я хочу большего: чтобы она была беззаботна. Знаешь ли ты, что такое мать? Что это за чудо такое?… Словом, не броди ты вечно со мной, открой глаза пошире и ищи себе ту, которая действительно может стать матерью твоему ребенку. Уходи, уходи, пожалуйста, ты еще вернешься. Меня совершенно не интересуют твои переживания, меня интересует судьба девочки».
Все-таки ее немного интересовала, конечно, и судьба фотографа, и ее очень беспокоило, что Эндре Борош несколько дней не давал о себе знать. Она способна была опросить весь класс, одного за другим, о том, что нового в семье, чтобы можно было поинтересоваться у Кристины, как чувствует себя отец. «Спасибо, – ответила Кристина, – он здоров».
Ну, если здоров, то когда-нибудь да позвонит ей. Пусть выдохнется первый взрыв ярости! Уж она-то знает, что это такое – привязанность к умершему. Для нее бабушка жива и сегодня, она словно присутствует во всем. Она, Ева, не хотела его обидеть. Хотела только помочь. Она и вправду мало в чем понимает, но уж в детях – несомненно. Если она говорит, что девочке нужна мать, то он может ей поверить. Не каждому ребенку это безусловно необходимо, но им удалось воспитать свою Кристи такой чуткой и чувствительной, что пока в этом доме нет женщины, до тех пор и девочка не может прийти в норму. Не говоря уж о самом отце!
Фотограф и в самом деле объявился: он поджидал ее однажды после обеда, когда она покончила уже с контрольными. Они отправились в обычное свое место, в кондитерскую на самом конце проспекта Народной республики. Конечно, там опять была тетя Луиза, ее почти всегда можно было встретить там в это время. Оба вели себя так, будто последний раз виделись друг с другом накануне и расстались в полнейшем согласии. Фотограф был весел, спокоен, лицо его казалось каким-то необыкновенно просветленным. Он сам вернулся к оставленной тогда теме без всякого перехода, словно желая, чтобы это было уже позади.
– Вы не сердились на меня, не правда ли?
Ева Медери потрясла головой. Она не делала вида, будто не понимает, о чем идет речь.
– То, что вы сказали, было для меня несколько неожиданно. Поэтому я оставил вас так внезапно – хотелось побыть одному, чтобы поразмыслить. Должен признаться, я и обиделся на вас немного, вы показались мне бестактной. Потом я остыл. А сейчас уже снова совершенно спокоен!
Так оно и было – он сидел спокойный, серьезный, веселый.
– Друзей у меня немного, родственников тоже, живу я довольно замкнуто. Но все же не впервые слышу совет, который получил от вас в прошлый раз. Мне уже не раз советовали жениться, и я всякий раз начинал избегать, чуждаться того, кто заговаривал об этом, не мог больше относиться к нему с симпатией. Чувствовал про себя – это убийца. Он хочет убить мою жену, жену, которая жива во мне. В вас я не почувствовал убийцы и не возненавидел. Напротив.
Медери разглядывала пирожное с кремом.
– Моя жена, если бы могла говорить, сказала бы, очевидно, то же, что и вы: важны не мои чувства и обиды, а Кристи, она – прежде всего. Женщины страшно сильные, когда речь идет об их ребенке.
Теперь тетя Ева подняла на него глаза. Тетя Ева вообще очень любила, когда выяснялось, что она права, но сейчас это было ей как-то особенно приятно.
– Это, конечно, не означает, что послезавтра я женюсь. Вы, очевидно, догадываетесь об этом. Могу обещать вам только, что постараюсь сдружиться с этой мыслью. В интересах ребенка.
– Этого будет мало, – произнесла учительница Медери.
Фотограф поднял на нее глаза.
– Думать только о ребенке нельзя. Это опять преувеличение. Коль скоро вы решились принять мои доводы, тогда осмотритесь вокруг, с тем чтобы ваш выбор и вам принес радость.
Эндре Борош покачал головой.
– У меня не влюбчивая натура…
– Это не недостаток, – сказала учительница Медери и покраснела от того, как восторженно прозвучали эти слова. – Но это не значит еще, что вы не найдете кого-то, кто будет нравиться вам.
– Не думаю.
– Спорим?
Глаза их встретились. Долго, пристально смотрели они друг на друга, потом оба отвели взгляд. Они не заключили пари, не потрясли шутливо друг другу руки и не пообещали никакой награды победителю. Заговорили о другом.
Вечером, придя домой и усевшись за составление плана уроков и подготовку к завтрашнему дню, Ева Медери почувствовала, что она какая-то не такая, как обычно. Она не могла понять, в чем дело. Достала книгу, но и чтение не помогло. Что-то изменилось, стало другим, окончательно и бесповоротно другим. Но что это? Что? Что?…
Понадобилось немало времени, прежде чем она поняла себя, и когда это, наконец, случилось – это была отнюдь не веселая минута.
Но тогда она еще ничего не знала. Встречи Эндре Борошем продолжались, они обсуждали все мельчайшие детали домашнего воспитания Кристины. С радостью услышала тетя Ева, что с дядей Бенце все в порядке – бабушку не пришлось долго уговаривать. Свадьбу наметили на лето, рассказывал фотограф, и бабушка, с тех пор как стала невестой, ходит такая кроткая и мечтательная, что просто не узнать.
Чаще всего они бывали на концертах.
Долгие годы музыка была изгнана из жизни Эндре Бороша, и сейчас они с тетей Евой пользовались каждым случаем, чтобы пойти куда-нибудь, где можно было послушать настоящую музыку. Завсегдатаи концертов в Музыкальной академии понемногу стали узнавать их и даже дали им прозвища: серьезного мужчину с длинными волосами прозвали Парсифалем, а белокурую девушку с тонким лицом – Изольдой.
И вот в начале декабря за несколько дней до праздника Микулаша[18], когда Кристи научилась почти так же, как и другие девочки, прыгать и шалить и ее даже силой не удержать было дома по вечерам, так рвалась она к своим подружкам, – Эндре Борош, выйдя из концертного зала, неожиданно вновь возвратился к тому разговору.
Они брели вниз по улице Маяковского – Ева собиралась от театра Мадача ехать домой шестым автобусом. Был прекрасный вечер, холодный и чистый.
До сих пор они никак не называли друг друга. Тетя Ева обычно обращалась к родителям: «папа Кун», «мамаша Сабо». Эндре Бороша она никак не называла, он тоже, обращаясь к ней, не называл ее, как положено, учительницей Медери. Она только голову вскинула, услышав, как фотограф сказал: «Ева!»
– Ева, – заговорил Эндре Борош, – однажды вы дали мне хороший совет.
– Не один, – поправила учительница Медери.
– Несколько хороших советов. Но среди многих советов был один, который относился ко мне, к моей жизни. Вы еще помните об этом?
Она помнила. И хотела было вскрикнуть от радости, что значит удалось и это, что и это наладилось и теперь она и в самом деле может вычеркнуть Борошей из списка неотложных дел, но внезапно нахлынувшая радость вдруг исчезла, обратилась в какую-то странную растерянность. Впервые она почувствовала, что ей не доставит радости сознание, что она может, наконец, вычеркнуть семью Борошей из своего списка и теперь у нее не будет ни причин, ни возможностей продолжать встречаться с Эндре Борошем. И впервые, да, впервые, она догадалась о чем-то. Нельзя было не догадаться, потому что это было написано на лице фотографа, было видно по его растерянному, смущенному, исполненному надежды взгляду. Она знала, какова будет следующая фраза, знала, что ее ожидает. И в первый, в самый первый раз ее потрясла мысль, что она единственный человек на земле, которому Эндре Борош не может сказать эту фразу.
Ей – нет. Только ей нет. Кому угодно другому…
Если бы он мог сказать ей, она все равно ответила бы «нет».
И испугалась.
Нет? Правда ли?
Ева Медери не успокаивала себя. Ее уверенность в себе немного пошатнулась оттого, что она так поздно заметила, во что вылились эти бесконечные прогулки и разговоры, оттого, каков был результат ее педагогической деятельности. Словом, вот куда привела ее история с Борош. Ей давно следовало заметить это, а не теперь, не в такую решающую минуту. Нет, она не сказала бы «нет». Какое там! Этот человек любит ее! Но еще хуже то, что она тоже его любит.
Она теперь и в самом деле готова была смеяться.
То, что миновало ее в гимназические годы, что прошло мимо в годы, проведенные в университете, теперь явилось. И явилось так, как она сама рассказывала детям: все придет в свое время – и настоящее большое чувство и настоящая страсть. Она любит этого человека, которому нужно сейчас, немедленно помешать просить ее руки. Она не может быть его женой, нет, нет, не может. Никогда!
Чуть ли не шесть недель уговаривала она его жениться, убедила отослать из дому тещу, словно хотела создать для себя пустое пространство, и в довершение всего объяснила ему, что его девочке нужна мать… Нет. Нет! Как бы ни было тяжело – нет. Эндре Борош не смеет просить ее стать его женой, никогда. Она не могла бы после этого взглянуть себе в глаза…
– Так много времени нужно, чтобы вспомнить, о чем я говорю?
– Нет, – вскинула она голову. – Я поняла сразу. Женитьба?
Эндре Борош ответил лишь взглядом. «Как он верит, – в ужасе думала тетя Ева. – И я сейчас так оскорблю, так больно ударю его!…»
– Надеюсь, та, кого вы нашли, подходит вам по возрасту? Я не хотела бы вмешиваться в ваши дела, но это очень важно из-за Кристины. Кстати, сколько вам лет? Сорок? Но вы учитывали это, когда выбирали, не правда ли? Вам ведь не под стать была бы. какая-нибудь молоденькая особа.
– Для вас так много значат мои сорок лет? – после долгого молчания спросил Эндре Борош.
– Да. – И чуть не задохнулась, продолжая: – Возможно, я чересчур субъективна. Сама я, если бы Речь шла о моем замужестве, и думать не могла бы о человеке значительно старше меня.
«Какая мука… и нельзя взять обратно эти слова…» Что же, она попала в цель – с напряженного, радостного лица словно стерли улыбку. «Я лгала сейчас, – думала Медери. – Лгать бесчестно, а я сейчас лгала из чести. Так больно, что впору выть, вопить от горя…»
– Я думал, вы любите Кристи несколько больше, чем просто свою ученицу. По-другому. Сильнее.
«Увы, да, сильнее, – думала учительница Медери. – Это ли не позор! Когда она бледнее обычного, меня обдает холодом, а ведь это ужасно, что я так волнуюсь; я обязана всех детей любить одинаково – всех, хотя они и не мои. Сегодня мне целый день приходится врать, как же это ужасно!»
– Я люблю вашу дочь точно так же, как любого другого ребенка. Да так оно и полагается мне, ведь я учительница. Задачу свою я разрешила, направила девочку по более разумному пути, и, если это удалось, я рада. Теперь я могу со спокойной совестью оставить ее на вас.
– Это значит, что вы больше не желаете встречаться со мной?
Ева Медери выпрямилась, вскинула голову.
– Именно так. Впрочем, вы могли бы заметить, что я и до сих пор встречалась не с вами. Сожалею, если вы поняли меня неправильно. Я беседовала с отцом Кристины Борош в таких местах, где девочка не могла услышать наших разговоров о том, как помочь ей. Надеюсь, вы не воображали, что я назначаю вам рандеву?
«Вот именно воображал, – написано было на лице Эндре Бороша, ставшем вдруг старым и растерянным. – Именно это и воображал и сейчас, когда ты сказала, что я ошибался, отнюдь не стал счастливее. Большой удар нанесла ты мне, милая учительница… Ты развеяла во мне образ той, что удерживала меня в равновесии; теперь, чтобы чувствовать себя хорошо в жизни, мне нужна близость живых, и вот выяснилось: напрасно я строил для себя и своего ребенка планы иной жизни, ты не поможешь нам в этом. Ты, конечно, права, я слишком стар для тебя: по сравнению с твоими двадцатью и сколькими-то там годами мои сорок лет – это слишком много. Очевидно, ты ждешь кого-то другого, у кого нет подростка-дочери, нет воспоминаний, кто не бывает таким усталым и грустным по вечерам, каким бываю иногда я. Со своей точки зрения ты права, учительница Медери, но мне все-таки не нравятся твои необычные педагогические приемы. Конечно, ты желала добра, но сотворила ты зло».
«Господи, как глупо, – думала Медери в отчаянии. – Глупо, глупо, и я не могу ничего поделать, потому что тогда этому не будет конца, а я хочу, чтобы все кончилось. Если я хочу сохранить уважение к самой себе, надо положить этому конец. Кристи почти оправилась, теперь уж она может стоять на собственных ногах. Свое обещание я сдержала, помогла и тебе и Кристи, но могла делать это лишь до тех пор, пока…
Ой, да не стой же ты так, у меня нет сил смотреть на тебя, хотя выдержки у меня, кажется, достаточно! Не стой же ты здесь такой несчастный, будто у тебя вдруг отняли все… То, что ты думаешь, неправда, ты ошибаешься, совершенно неправильно судишь о том, что произошло. Но не могу же я сказать тебе правду!»
Мимо них проносились автомашины, дул резкий ветер. Ева Медери плотнее запахнула воротник.
«Снова на нем шелковое кашне, – думала она, – замерзнет. Но я ничего не скажу ему, а то он опять поймет неправильно».
– Ну что ж, спасибо и на этом, – сказал фотограф.
Они лишь чуть-чуть коснулись рук друг друга, не пожали. Глаза Медери блестели и были неестественно большими. «Нет! Не хочу, чтобы ты думал, будто я для себя устраивала этот переворот в вашей семье! Нет! Только не это! Теперь ты знаешь, что нужно делать, так ищи же другую мать для Кристи!»
– Ева!
Он снова называет ее по имени. И каким голосом! Хорошо еще, что шестой пришел наконец. Она протянула руку.