Моя бабушка жила тогда в большом доме с балконом, который поддерживали птицы грифы, а позади дома был сад с бассейном. Она сунула письмо в щелочку хозяйской двери и выскользнула на улицу. Была зима, рассказывала она, настоящая суровая зима. Когда-то она много путешествовала со своими хозяевами, была в Скандинавии, видела, какая зима на севере, какой там ночами удивительно зеленый воздух, как сверкают сосульки и какой глубокий там снег, желтый, сверкающий. Но тогда, в январе четырнадцатого года, рассказывала бабушка, зима в Будапеште была гораздо красивее, чем даже в Швеции. Дедушка ждал ее на углу, он взял у нее из рук узел с вещами. Они шли по улице и пели, и хотя у бабушки катились из глаз слезы, – она так боялась своего прежнего хозяина! – она все-таки пела, потому что была счастлива, а слезы чуть не замерзали на лице. Тогда она впервые в жизни пела на улице.
Дедушка был маляр, и не такой уж молодой, ему было сорок лет; он работал в том самом доме, где жила бабушка, красил лестницу, там они и познакомились. Когда бабушка убежала с ним, это было для нее примерно таким же героическим подвигом, как если бы человек, не умеющий плавать, бросился в реку… может, все-таки и не потонет…
Бабушка…
Я любила ее гораздо больше, чем маму. Мама скоро ушла от нас, а меня оставила, бросила, как ненужного кутенка, потому что ее жених не хотел брать ее с ребенком. Она очень молодая еще была, моя мама, ей только двадцать второй год тогда пошел…
Однажды ночью я проснулась от маминого плача, она плакала и горько жаловалась… и я выслушала до конца все, что она говорила, – ты же знаешь, дети обычно просыпаются именно тогда, когда это меньше всего нужно. Я была совсем еще маленькая, но все же поняла совершенно отчетливо, о чем шла речь, и сердце мое чуть не разорвалось от страха, потому что я не знала, найдут ли они какой-нибудь выход. Но потом я успокоилась и уснула, потому что бабушка сказала, чтобы мама не тревожилась, оставила меня у нее и выходила бы себе замуж да жила бы счастливо, – и она поцеловала маму, и даже на колени к себе посадила на минутку, и мама сидела у нее на коленях – как сейчас вижу ее заплаканные глаза, длинные распущенные волосы. Для меня было как-то совершенно естественно, что бабушка держит ее на коленях – ведь мама ее дочь… А потом я заснула.
Бабушка понимала ее, но во мне осталась все-таки какая-то горечь, что-то такое, чего ребенок даже не может выразить словами: не годилось маме соглашаться, если ее брали только без меня, нужно было выбрать или дождаться такого мужа, который и меня принял бы вместе с нею. Знаешь, Цыганочка, с самого детства я готовлюсь к тому, чтобы стать мамой – чьей-нибудь мамой, неважно, будет ли этот ребенок моим собственным. И не только потому, что всегда любила тех, кто меньше меня, и мне никогда не надоедало укачивать соседских младенцев, но еще, я думаю, и из-за мамы тоже, из-за того, что она вот так поступилась мною, так могла отказаться от меня.
Наверное, странной была я девочкой, не правда ли, с этими короткими волосами да с мечтой стать когда-нибудь мамой. И еще с тайной о четырех феях, которые жили в нашем дворе, – о жасминовых кустах и бабушке…
Видишь, Цыганочка, я и без тебя знаю, что было!
Иногда я предпочла бы не помнить столько, а в другое время радуюсь этому, но больше радуюсь, чем печалюсь. Мне исполнилось двенадцать лет, когда умерла бабушка, и иногда мне хотелось бы начисто стереть этот день в памяти, но потом я беру себя в руки и думаю так: нельзя мне забыть, как и почему бабушка погибла, и она жила бы напрасно, если бы я позабыла о том, что с нею произошло. И вот иногда я сама себе рассказываю, повторяю про себя, как все было в тот последний день, когда я ее видела, теперь уж я не боюсь воспоминаний. Я не верю, Цыганочка, в то, что когда-то где-то каким-то образом еще увижу бабушку, я знаю, нигде уже нет ни тела ее, ни даже костей, но если я узнаю, что существует на свете что-то такое, на что она надеялась, о чем она думала, мечтала когда-то, то в голову мне приходит: все-таки она существует – существует в том, что прекрасно, в том, чего мы достигли…
Стояла осень, осень сорок четвертого года, чудесный теплый октябрь. За лето жасмин сильно разросся, а в нашей квартире жили чужие мужчина и женщина; они никогда не выходили на улицу и даже во двор, и о них ни в коем случае нельзя было никому рассказывать. Стояла непривычная, удивительно теплая осень, солнце пригревало. Я играла во дворе под кустами. Тетя Шаркань стирала тут же bj дворе, но я с ней не поздоровалась, потому что бабушка за неделю до того, как у нас появились незнакомцы, страшно разругалась с тетей Шаркань, и теперь мы не разговаривали. Бабушка поссорилась с ней нарочно, все обдумав заранее, она разработала эту ссору, словно какой-нибудь военный план, а когда все вышло, как и было задумано, проплакала целый вечер, так что у нее даже распухли глаза.
Я знала, что у нас поселятся чужие люди, бабушка сказала мне об этом. Она всегда мне все рассказывала и вообще держалась со мной так, словно я была большая, но зато и спрашивала как со взрослой «Если ты проговоришься, мы все погибнем», – сказала она тогда, а я знала, что такое смерть, ведь в те дни непрестанно бомбили. Я только с ужасом потрясла головой в знак того, что никому не скажу) – я хотела жить, хотела, чтобы все были живы.
В то лето воздушные налеты участились. Под нашим домом не было подвала, приходилось бегать в общие укрытия. Если тревога случалась ночью, мы брали с собой свои жалкие пожитки и еще маленькую подушечку для меня. Я всякий раз засыпала у бабушки на коленях, только и помню, как меня вели из дому, потом домой, но вот что было в убежище, не помню – бабушка даже во время самых страшных налетов убаюкивала меня своими рассказами, и голос ее и весь ее облик были сильнее того, что творилось снаружи. По-настоящему я боялась, только когда воздушная тревога случалась днем, потому что тогда мне приходилось отправляться в убежище с Шарканями, – бабушка была на фабрике.
Незадолго до появления у нас тех двоих – им нужно было скрываться, иначе их убили бы – бабушка сказала, что поссорится с тетей Шаркань, так как тетя Шаркань то и дело забегает к нам, а ей не следует знать, что мы живем не одни. И не то, чтобы мы ей не доверяли, но только тетя Шаркань не могла не посудачить: иной раз такое выпалит, что и сама не рада. Словом, пришлось обидеть ее, чтобы она перестала наведываться к нам. Бабушке это было тяжело до слез – ведь тетя Шаркань всегда была добра к нам, но бабушка подбадривала себя тем, что потом, когда все будет позади, она вымолит у нее прощение. Тетя Шаркань простит, ведь она такая добрая, да потом ведь она и сама признается, что не может держать язык за зубами.
Но бабушке так и не привелось попросить у тети Шаркань прощения: о том, что произошло, вместо нее рассказала я, и у тети Шаркань слезы катились градом на ее всегда накрахмаленный снежно-белый передник; потом она притянула меня к себе и стала гладить по голове. Тетя Шаркань была ужасно религиозная и загробный мир представляла так, будто сидят там ангелы, поют, играют да поджидают, когда прилетят на своих крылышках добродетельные души. Она и тогда сказала, заливаясь слезами: «Там, на небе, уж и ждут ее, бедняжку, с превеликою музыкой…»
Я сидела с ней рядом измученная и не плакала – еще долго-долго не могла я оплакивать бабушку, – смотрела на ослепительный каменный пол их кухни с отпечатавшимися на нем грязными и такими унылыми следами моих башмаков и думала о том, что теперь у меня и в самом деле нет никого на белом свете и что все-таки я не верю в загробный мир, потому что, если б он был, бабушка каким-нибудь образом уже давным-давно вернулась бы за мной и не осталась бы там без меня, несмотря на самую красивую музыку.
Итак, они поссорились. Бабушка чем-то очень обидела тетю Шаркань, та, жестоко уязвленная, повернулась и вышла, а бабушка со слезами постелила постель, потом вытащила полки из чулана и, приладив к ним занавески, разделила комнату надвое, чтобы, если кто заявится, ничего не увидел, кроме передней ее половины. За занавеской положили мешок с соломой, и там поселились мужчина да женщина, из-за которых бабушка погибла. Когда напали на их след, она успела прибежать домой и выпустить их из комнаты: женщине удалось перескочить через невысокий забор и скрыться, мужчине – нет. Бабушка уйти уже не смогла. Когда она выбежала за порог, там стояли люди, явившиеся за ней.
Все произошло быстро, почти без слов.
Один из полицейских, указав на меня, спросил: «Ваш ребенок?» – «Соседки», – ответила бабушка и даже не взглянула «а меня, а я стояла под кустом жасмина, слыша, как стучит кровь у меня в висках. Тетя Шаркань так и застыла над своим корытом – бабушка и на нее не посмотрела, – но я не плакала. Тетя Шаркань растерянно пробормотала что-то вроде того, что так, мол, и надо этой подлюге, в последнее время она словно помешалась, проснулась в «ей, видать, прежняя барская спесь, а теперь кто знает, что натворила, украла, видать, вот ее и уводят, ну и что ж, поделом ей. У выхода бабушка обернулась и посмотрела на тетю Шаркань, и тетя Шаркань прочитала на ее лице что-то такое, отчего уронила рубаху, которую намыливала… и поднесла руку ко рту…
Вот ты и опечалилась…
Но я ведь сказала тебе, что она по-настоящему не умерла. Умирают только те, кто за всю свою жизнь ничего не сделал. А кто сделал не для себя, для других, для всех, тот остается жить. Вот и тетя Ева учила вас этому на уроках. Не помнишь?
Ну, испортилось твое веселое праздничное настроение, а ведь я хочу, чтобы ты радовалась. Радуйся, Цыганочка, потому что жизнь чудесна и солнце на небе такое, что его тепла хватит на всех. Да и нечего меня оплакивать, сиротой я не осталась – тетя Шаркань взяла меня к себе сестренкой к пятерым ее внукам, и стоило кому-нибудь косо посмотреть на меня, как она уж готова была в него вцепиться; о том, что я не родная ей, даже упоминать не рекомендовалось. А ты забыла уже, что той женщине удалось тогда скрыться?
После войны эта женщина пришла поглядеть, что сталось с бабушкой, а когда увидела меня одну на кухне у тети Шаркань и узнала, что произошло, забрала меня с собой – и это было так же естественно, как то, что бабушка поселила ее тогда у нас за перегородкой из чуланных полок. Сперва я плакала по тете Шаркань, не та женщина пообещала, что я буду учиться всему, чему только захочу, и она купит мне столько книг, сколько мне захочется, и я повеселела. Когда я переехала к ней и впервые осталась одна в моем новом доме, я отчетливо почувствовала, что все на свете как-то связано между собой: бабушка протянула кому-то руку помощи, этот человек помог мне, а в один прекрасный день и я, когда стану большая, помогу кому-нибудь, сделаю что-то ради других и тогда буду знать, что жила не напрасно, буду знать, зачем родилась на свет.
Ну-ка, покажи глаза! Все еще грустные? Погляди на Анико, видишь, какая она настойчивая. Если бы она так старалась на уроках! Но нет, Анико старается только когда ей нужно выпутаться из какой-нибудь неприятности. Видишь? Как бы ей хотелось бросить танцы, удрать домой, потому что она смертельно устала и все смеются над нею; но это ей не удается, потому что все они – и маленькая задира Цинеге, и Рэка, и Ютка Тоот, и Магда Секей – окружили ее стеной, крутят, вертят. Ох, как она, должно быть, измучена, эта Анико, она ведь так боится каждого лишнего движения – вот уж безобразная старуха получится из нее, если она не будет думать о мускулах, не займется каким-нибудь спортом. Жаль этого красивого белого парика, вон как он сбился весь! А у тебя красивое платье, Цыганочка. Из чего эта юбка? Покрывало какое-нибудь? На пианино лежит?
У меня тоже было пианино, когда я жила у той тети, что воспитала меня. И языкам она меня научила, и музыке, и спортом увлекла – обо всем позаботилась, что нужно человеку в жизни. Когда я окончила гимназию, она записала меня в университет. Я была еще совсем маленькой, когда поняла, что хочу быть учительницей. Ведь я так думала: если буду работать в школе, то у меня может быть столько детей, сколько душе угодно, по сорок-пятьдесят в каждом классе.
В университете я много работала, может быть, больше, чем другие. Просто я считала, что должна так подготовиться к своей будущей работе, чтобы никогда не пришлось краснеть в классе из-за пробелов в знаниях. Ну, и о том еще думала, что вот бабушка сколько знала всякой всячины, а между тем у нее даже не было настоящего образования. Училась я легко, с удовольствием, а когда поступила на работу, то на первые же заработанные деньги поехала разыскивать маму.
Не ласки мне не хватало – ее я получала от моей воспитательницы. Мне больше хотелось самой о ком-то заботиться, я чувствовала, что мама нуждается в помощи, и не ошиблась. Нашла я маму в провинции, она овдовела и жила одна, два моих сводных брата и сестра не заботились о ней, хотя все были хорошо устроены, они даже писем ей не писали.
Я пишу ей каждую неделю, потому что уже не сержусь на нее, давно не сержусь. Когда я думаю о ней, я и теперь вижу словно наяву, как она сидит в слабом свете лампы на коленях у бабушки, белокурые волосы ее распущены, и такая она трогательная, такая молодая, так мечтает о своем собственном доме… Но только теперь она мне уже как будто и не мать, а мой ребенок. Когда человек начинает заботиться о своих родителях, отношения в семье меняются. Я никогда не пишу ей ничего такого, что могло бы ее огорчить, а когда навещаю, то рассказываю только о чем-нибудь смешном. И о себе я говорю так, будто всегда живу легко, счастливо и весело – даже если по какой-нибудь причине живется мне совсем не легко, и не весело, и не счастливо… Сейчас она уже совсем седая, только взгляд прежний. Посмотри на меня, Цыганочка, вот такие глаза у моей мамы!
Но в остальном, в остальном я вылитая бабушка. Рост, форма рук, осанка – все-все она. Я знаю, какая она была в молодости, по фотографиям; а их было много: когда она вышла замуж, ее хозяин отослал ей все, что она оставила у них, и старые карточки тоже; на одной она сфотографирована вместе с хозяйской дочкой – девочкой с завитыми волосами и серьезными глазами: в руке у девочки кукла, на ногах – туфли с помпонами. Хозяин послал бабушке все платья и кольцо, которое она получила от них в день рождения, но она не захотела его взять, так же как и платья.
Дедушка тогда все честь по чести отослал обратно – платья, туфли и кольцо. Дедушка так ненавидел прежнего хозяина бабушки, что даже имя его запретил упоминать в своем доме. А обнаружив в свертке кольцо, он даже оземь хватил его – тоненькое золотое кольцо с рубином, изогнутое в виде змейки. «Пусть при себе держат свои семейные драгоценности, – сказал он бабушке. – Теперь твоя семья – это моя семья. Ты их рода, с этим уж ничего не поделаешь, но мою семью ты выбрала, за нее ты уже в ответе. А раз так, тогда долой все это барахло да семейные кольца!» Он разрешил бабушке оставить лишь кое-какие фотографии: ее собственные карточки, на них дедушка не сердился…
Ну, этого ты не увидела бы по моей руке, не так ли?
Посмотри-ка, Пали Тимар пригласил Рэку, и глаза у нее засияли, словно звезды. Как же это я не заметила, что этой глупышке Рэке нравится Пали Тимар!
VI
Кристи чувствует, что из разговора выпало нечто касающееся прошлого и, возможно, самое волнующее
Какой тихий, чистый и выразительный голос – певучий, даже когда он звучит вот так приглушенно! Маска сидит на приступочке, ниже, чем Кристи, устроившаяся на скамье, и сверху Кристи видит блестящие волосы Маски, изящный изгиб шеи. «Глагол, – думала она, – выражает действие предмета, то, что с предметом происходит, или его состояние; он имеет три времени: прошедшее, настоящее и будущее. В прошедшем времени действие закончилось, в настоящем – происходит сейчас, потом наступит будущее».
Прошлое – это то, что позади, то, с чем Кристи уже покончила. Но только чего-то в нем не хватает. Начала нынешнего учебного года. Когда они познакомились. Маска и об этом будет рассказывать?
Она всегда была иной, не такой, как все, кого Кристи знала, не похожей ни на кого ни внешне, ни по характеру. Ее быстрые решения и неожиданные поступки ставили в тупик и привлекали всех, кто ее видел. То, что она пришла, что это она под нейлоновой маской, не удивительно и даже, собственно говоря, характерно для нее: она никогда не оставляла их одних, принимала участие во всех играх, причем так, как нравится детям, – самозабвенно, не то что другие взрослые. Ее сразу должны были бы узнать все: в самом деле, кто другой пожертвует своим вечером ради того, чтобы смешаться с учениками, сглаживать любую назревающую неприятность, зашивать порванные гусарские штаны или учить Анико тому, как нужно подчиняться приказаниям.
Все это, конечно, в порядке вещей. Но почему она искала ее, Кристи?
А ведь она, несомненно, искала ее, искала долго, а когда, наконец, нашла и узнала, то оставила всех, уселась с ней рядом и вот говорит с ней.
И о чем говорит!
Она и на уроках так, но тогда она все объясняет, а это другое дело, потому что на уроках речь идет о незнакомых, об исторических фигурах, хотя и они к концу занятий оживают, – и всем вдруг становится видно, что у короля Матяша глаза навыкате, огромный нос, на голове маленькая домашняя корона, он ворчит, бурчит, смеется, он говорит: «Народ не оставляйте!» – и еще говорит: «Науки нужны!» А Кошут[11] – белокурый, голубоглазый, в него даже мужчины влюбляются. Кошут волшебник, имя его покрыто славой…
Учителя обычно никогда не говорят о себе, разве вспомнят что-нибудь из своих школьных лет или расскажут о том, с каким трудом удавалось им когда-то найти место, какая исполненная борьбы юность выпала на их долю, а чаще всего твердят о том, какие плохие пошли нынче дети – попробовали бы, мол, они в старой школе так безобразничать.
Господи боже мой, на какие только вопросы не приходится отвечать ученикам! И сколько детей в семье, и сколько зарабатывает папа, и чей папа чем занимался до сорок второго года, посещает ли она уроки закона божьего[12]; а в этом году заставили даже писать сочинения на тему «Моя биография».
И вот она – в самый первый раз в жизни! – слышит, как учительница рассказывает о себе.
Но почему? И если рассказывает, то почему именно здесь?
А может быть, тете Еве тоже легче вот так, под маской? Может быть, ей нужно сказать что-то такое…
Во рту у Кристи стало сухо.
Быть может, обе они хотят сказать друг другу одно и то же?
Может, то, о чем мечталось, сбудется?
Действие в прошедшем времени окончено. Тете Еве было двенадцать, когда в сорок четвертом году погибла ее бабушка, значит сейчас ей двадцать восемь, она ровно на тринадцать лет старше ее, Кристи, и ровно на двенадцать лет моложе папы.
Сейчас тетя Ева молчит, смотрит на бал. Прямо перед ними танцуют тетя Мими с тетей Агнеш Чатари. Обе так старательно отворачиваются, что становится ясно – это чтобы не смотреть на них. Конечно, они уже узнали тетю Еву, да сейчас и нетрудно угадать, что это "она: тетя Ева обычно сидит так, всем здесь хорошо знакома эта поза, девочки даже подражать ей старались, как и всему, что делает тетя Ева. Тетя Мими идет за кофе, потом ловко пробирается сквозь толпу обратно, посмеивается, глаза ее сияют. Ей, должно быть, ужасно трудно держать что-нибудь в секрете, и потом тетя Мими – такая открытая душа, она всегда заранее всех предупреждает, когда беда еще только-только замаячит где-то. Тетя Мими очень любит детей.
Кофе она принесла не для себя, а для тети Евы. Протянула чашечку, каким-то неестественно высоким голосом проговорила: «Пей, малютка!» – потом не выдержала, расхохоталась и, взявши Чатари за руку, убежала. Обе хохотали теперь как пятиклассницы, звонко и не скрываясь.
Это лучший вечер в жизни Кристи!
Ева Медери маленькими глотками пила кофе и смотрела куда-то поверх головы Цыганочки. Она всегда тянулась и к Мими и к Агнеш Чатари, но сейчас ей особенно приятно было почувствовать, что о ней заботятся, думают, что они всегда и во всем вместе.
«Пришло новое поколение, – сказала Агнеш тогда, на конференции, отвечая сурово упрекавшей их Луизе Кевари, – новое поколение, коллега Кевари, и для воспитания этого поколения нужны новые методы. Манеры у этих детей не слишком хорошие, и сказать они могут всякое, а иногда и рукам волю дадут, но они искренние, смелые, с выдумкой». Луиза не ответила, пожала плечами, стала рисовать что-то в своей тетради с планами уроков. Бедная Луиза, как, должно быть, она досадует сейчас, что никакого скандала все же не получилось, что «безответственные бандиты» так дисциплинированно веселятся!
Да, остается еще и Луиза.
Первая ее задача – вот эта девочка, эта Цыганочка в кашмировой юбке, потом – остальные ее подопечные: тщеславная Анико, ленивая Цинеге, лишенная чувства юмора Бажа, противница книг Эржи Вида. Потом Луиза, потом родители и вообще все – потому что ведь с людьми надо разговаривать, много беседовать, и тогда они понемножку начнут изменяться, формироваться, расти.
Но сперва – прежде, прежде всего – ей нужно найти общий язык вот с этой девчушкой. И о чем только она думает на самом деле, скорчившись здесь возле нее! В блестящие ее косы кто-то вплел нитку жемчуга и бархатную ленту. Очевидно, ее старенькая бабушка, v нее ведь такие умелые, ловкие руки. В ушах у Цыганочки серьги, большие старинные кольца, на кольцах позванивают маленькие луны с крохотными звездочками на концах. Когда она поворачивает голову, сережки звенят, словно колокольчики.
Наверное, мамины сережки надела.
До сих пор рассказывать было еще легко. Детство – законченное целое, да и минуло уже давно, к тому же его освещает образ бабушки, феи-жасмины и ослепительный передник тети Шаркань. Но то, что нужно рассказать теперь, труднее самого трудного воспитательского часа, труднее чего бы то ни было. А между тем бабушка всегда твердила: нужно говорить, потому что молчание порождает отвратительного гадкого черного детеныша – непонимание, обиду, оскорбленное чувство достоинства, сомнение. Говорить нужно. Она только вот. кофе выпьет сначала…
Кристина не смотрела на тетю Еву; она уставилась на пеструю отделку своей юбки – бабушка и к юбке прикрепила несколько ленточек. «Как все сложно, – думала Кристи, – как сложна самая простая жизнь. Осенью, когда нам дали нового классного руководителя, девочки удовлетворились очень скупыми сведениями и всерьез думали, что разузнали все, что только можно узнать о человеке. Как горда была Рэка, каких только сведений она не сообщала, а оказалось, что мы знаем только самую малость – самую незначительную малость…»
Тетя Илона по окончании прошлого учебного года ушла, ее место должна была занять новая преподавательница, из другой школы. Добрая слава опередила ее. Тетя Агнеш и тетя Мими. все лето только о ней и говорили, радуясь, что у них в коллективе будет такой хороший педагог. А в сентябре она и в самом деле появилась, не похожая ни на в на кого из знакомых учителей. Из прежних только тетя Агнеш да тетя Мими напоминали ее, но в чем-то она была все же иной: пожалуй, чаще смеялась, но была зато и более требовательна и так невероятно молода!
Она никогда не раздражалась, никогда не повышала голоса, что бы ни случилось, никогда не разрешала ученицам помогать ей отнести ее вещи или сбегать за пальто, но при этом требовала, чтобы они помогали другим взрослым и уступали место в трамвае. Известно было, что мужа у нее нет, что в их показательную школу ее перевели за отличную работу; знали также, что живет она далеко, где-то в Обуде, и ей очень рано приходится вставать, чтобы успеть к началу уроков. Они усвоили, что она понимает шутку, но что при этом учиться у нее нужно как следует.
«А я вот не люблю, – с жалобной улыбкой сказала Эржи Вида, вертя в руках дневник, – ну, так не люблю учиться!» – «Конечно! Чего ж в этом хорошего! – тотчас отозвалась тетя Ева и взглянула на Эржи так, словно она ее сверстница. – А разве кто-нибудь говорит, что учиться приятно? Знать, Эржи, хорошо, а вот учиться – совсем другое дело; хорошо побегать, в кино сходить, петь, гулять, читать… А учиться – нет. Какое там! Только ничего не дается даром, и поэтому надо учиться. Не понимаешь? Ради знаний стоит учиться. Да это ни в какое сравнение не идет – насколько хуже не знать чего-нибудь и не понимать в этом чудесном мире только потому, что не хотелось учиться».
Класс переглянулся – на уроках запрещалось даже перешептываться. Это объяснение было совершенно понятным, понятным и естественным. Тетя Луиза сказала бы что-нибудь иное – о чести молодежи, о долге и чувстве ответственности, – это звучало бы возвышенно, но, влетев в одно ухо, сразу вылетело бы в другое. Объяснения же тети Евы были понятны, логичны и легко укладывались в голове, с ними нельзя было не согласиться.
Они никогда и никого так не любили, как тетю Еву, хотя никто и никогда не требовал от них столько сколько она; правда, и они могли обратиться к тете Еве с любой просьбой. Когда Анну Каройи оперировали, ее мама вызвала тетю Еву в больницу, и она пришла и не отходила от кровати, когда Анне было так плохо, что тетя Каройи только плакала; домой она ушла, только когда Анна заснула. Она раздобыла денег на зимнее пальто Цинеге и провожала Хайну вырывать зуб. «Только вместе мы можем чего-то добиться, – часто говорила она классу, – вы и я. Если я не буду работать так, как нужно, вам будет плохо. Если вы не поддержите меня, плохо будет мне. Ясно?»
Им было совершенно ясно.
Они знали, что розы – ее любимые цветы, что лучшей киноактрисой она считает Одри Хепберн, знали, что она любит дыни и даже зимой с удовольствием ест мороженое, – все эти сведения, добытые с трудом в минуты откровенности, были в их распоряжении. И что же? Оказывается, они не знали о ней ничего. Никто ничего не знал, кроме нее, Кристи. Ей одной известно нечто важное.
Она тряхнула головой так, что Жужины сережки зазвенели. Довольно всех этих мыслей! Маска взглянула на нее,.но нейлоновая вуаль скрывала выражение лица. «Ах ты, девчушка, девчушка! – думала тетя Ева. – Ты моя неудача как педагога, но ты и самое большое мое достижение».
Распахнулась дверь, вошел Йожеф Фабиан, начальник отдела образования, следом за ним шли несколько мам и один мужчина. При виде его и Маска и Цыганочка словно по команде повернулись к входу спиной. От волнения они застыли на месте: что будет делать Эндре Борош один среди стольких девчонок, что он предпримет и как им скрыться от него, – ни та, ни другая не хотели, чтобы он их узнал. Топчется, должно быть, с несчастным видом на одном месте, как и всякий мужчина, оказавшийся один в гурьбе детворы.
У окна, прямо напротив двери, висело зеркало, и обе, Маска и Цыганочка, взглянули в него. Тетя Мими, конечно, все устроила: она распорядилась принести стулья, сандвичи, – началась еще большая суета, но в конце концов все разместились. Эндре Борош оказался рядом с только что вернувшейся тетей Луизой – ее привела под руку тетя Месарош, председательница родительского совета. Эндре Борош и тетя Луиза поздоровались и тотчас отвернулись друг от друга – разговаривать им, очевидно, не хотелось. Тут отец Хедвиги Доки схватил Бороша за руку и стал рассказывать что-то, энергично жестикулируя.
«Папа переоделся, – думала Кристина. – Утром ушел в сером костюме, а сейчас на нем синий и галстук с красными полосками, который ему подарили на рождество. Вот уж не думала, что он знает о сегодняшнем маскараде. Я не приглашала его, потому что хотела поговорить с тетей Евой. Надеюсь, бабушка не выдала, какой на мне костюм. Папа так странно раскраснелся сегодня, а в этом освещении совсем незаметно, что он седеет».
«Сегодня он впервые в школе с тех самых пор, как его дочь здесь учится, – думала Маска. – Не знает даже, какая дверь куда ведет. Как это похоже на него».
Кто-то сменил, наконец, надоевшую пластинку, новая песенка рассказывала о лунном вечере на реке. Маска покончила со своим кофе, приподнялась, поставила чашку на подоконник. Если та фраза, которой она ждет сегодня, будет произнесена, тогда с этого вечера все-все изменится.
Если она будет произнесена, эта фраза.
Если будет…
Сказать ее должна девочка. Скажет ли она?
Эндре Борош пришел слишком рано, они еще не дошли до главного. Что ж, пусть подождет. Дока такой болтливый, от него все равно быстро не отделаешься.
Надо продолжить разговор.
VII
Маска рассказывает о скандале, учиненном Кристиной на воспитательском часе…
– Ты ведь из восьмого класса, не так ли?
Мне многое известно о вашем классе, думаю, что знаю там каждого, – насколько возможно узнать людей за полгода. Потому что все-таки это не так просто, а иногда даже очень трудно. Когда-то в детстве я воображала, что достаточно взглянуть на человека, обменяться с ним несколькими словами, и ты уже знаешь о нем все. Конечно, с годами многое начинаешь угадывать. Но люди – не простенькие ребусы, Цыганочка! Они словно матовое стекло: свет через него виден, а каков его источник, неизвестно. Отчего оно светится? Нужно заглянуть за это стекло, чтобы разобраться как следует
Нет," не простая это штука.
Я сказала, что знаю твой класс, даже так, в кос-, тюмах, узнаю каждого. Вон та птица, например, – Цинеге, маленькая безобразница Цинеге, которой вы все восторгаетесь, потому что она заняла первое место на каком-то международном молодежном конкурсе фотографов и завоевала медаль. Цинеге – ваш кумир. Возможно, когда-нибудь она будет побеждать и в настоящих взрослых соревнованиях и тогда не возгордится, не потеряет голову от успеха, а будет стоять, прижимая к себе награду, взволнованная и скромная.
Однажды и Цинеге поймет, что когда человек достигает успеха в какой-то области, то это вовсе не ради себя самого, а ради всех. Школа еще научит ее этому.
Знала ли ты, например, что ваш учитель Бюргер – настоящий художник?
Да, да, и не какой-нибудь посредственный, а очень хороший художник. Но, получив премию имени Кошута, он не бросил школу, не засел в мастерской, не отпустил себе чудаковатую бородку и не обрядился в куртку желтого цвета; он сказал, что если умеет что-то и умеет лучше других, значит его долг учить этому молодежь. И он не устает надеяться, что кто-нибудь из вас станет еще лучшим художником, чем он сам, и это для него ценнее любой премии.