I
Кристи отправляется на бал-маскарад. – Сплошные тайны. – Бабушка ведет себя странно – впрочем, это понятно, ведь на будущей неделе ее свадьба
Бабушка шила цыганскую юбку.
То и дело она принималась разглядывать ее, держа на отлете, иногда прикладывала на секунду к талии Кристи и опять продолжала сборить огромный кашмировый платок, который обычно лежал наброшенный на пианино. Кристи слонялась по комнате, смотрела на худые, проворно снующие над шитьем бабушкины руки. Руки у бабушки были не женские – маленькие, с тонкими пальцами, – а широкие, натруженные… Замечательный получится костюм, хоть и шьют его дома; впрочем, ей-то хорошо, ее бабушка в молодости была портнихой. Тетя Ева[1] не разрешила брать костюмы напрокат. А только Анико все равно достала какое-то расчудесное платье из костюмерной – уж такая она, эта Анико. Даже зеркальце не одно с собой носит, а сразу два…
Четыре часа. Начало в пять. Рэка нарядится трубочистом, Бажа – слоном, Цинеге[2] – птицей, у нее и перышки и крылья будут, настоящая птичка-синичка… А вот Кристи никому не сказала, в каком она будет костюме. Никому! Это тайна.
Еще в прошлом году невозможно было даже представить себе: она, Кристи, – и вдруг на балу! И не в том дело, что бабушка не пустила бы, – ей самой не хотелось! Но в этом, нынешнем, году все по-другому. Нынче и вечером солнце словно бы не заходит, так и светит всю ночь напролет, а ты все прислушиваешься: не близится ли то чудесное, то радостное, о чем мечтаешь?
Какой год!
Она могла бы одеться фоторепортером – с фотоаппаратом через плечо, в мальчишечьем костюме, – но тогда ее сразу узнали бы, потому что во всем классе только у нее отец фотограф.
«Может, оденешься солдатом?» – сказала Бажа и подмигнула. Бажа на нее не сердится. Кристи – солдатом! После той истории с докладом о мире…
Нет, ни фотографом, ни солдатом – никем, чей облик как-то связывается с ее персоной! Самое лучшее в маскараде – это то, что можно выскочить из собственной кожи, стать другой, совсем другой, чем ты есть на самом деле. Кристи повернулась на каблуках, руки поплыли в воздухе. Ой, как хочется потанцевать!… И с мальчиками тоже, если они наберутся храбрости и пригласят, хотя с ними – это не настоящее. Когда танцуешь с мальчиком, нужно все время следить за собой, помнить о волосах, о ногах, о том, как смеешься, обо всем; если же отплясываешь с подружкой, так и сбиться с ноги не беда, и задеть кого-нибудь по щиколотке ненароком не такой уж позор, и вообще не нужно непременно быть привлекательной. Но самое лучшее в маскараде, конечно, не танцы, а то, что можно несколько часов кряду представляться кем-то другим, не тем, что ты есть, – будто тебя околдовали и ты вдруг стала всем чужой, незнакомой…
Замечательный будет праздник: приглашены советы дружин из других школ, придут шефы – кисовны[3] из соседней гимназии [4], маски обязательны. Хорошо бы и учителя нарядились, вот бы смеху было… Директору, конечно, нельзя, она в конце концов все-таки директор и будет, наверное, принимать гостей из районного совета, из районного союза женщин, кисовцев из пионерского отдела. Но тетя Ева, тетя Мими, тетя Агнеш Чатари…
Тетя Мими, мама Рэки Гал, которая преподает в их же школе, рассказывала как-то Рэкиному папе, что тетя Луиза чего только не наговорила в учительской о ней самой и о тете Еве, – мол, слишком они современные, и чего ж тогда ждать от зеленой молодежи, и что будет с авторитетом учителя, если воспитатели с классом так вот, запанибрата, водят учащихся в кино, в театры, не запрещают им читать романы про любовь, и больше того – на воспитательском часе обсуждают с детьми прочитанное, да еще бал устраивают для девочек и мальчиков, бал-маскарад!… Но директор прервала ее и стала говорить что-то про новую педагогику.
Уж эта тетя Луиза! Да она радовалась бы, если б когда-нибудь на ее уроках была такая тишина, какая наступает, едва тетя Ева входит в класс! Тетя Ева могла бы явиться даже на урок хоть индианкой одетая – все равно никто не осмелился бы засмеяться. А ведь она такая молодая! Когда она идет с ними по улице, прохожие, верно, и не догадываются, что это их классный руководители» Тетя Ева… ТЕТЯ ЕВА! Сегодня она поговорит с ней. Сегодня все решится.
– А что, уроков вам не задали? – спросила бабушка.
Ах да, уроки!
Правда, учительский совет вряд ли станет проводить опрос сразу после карнавала, но ведь это никогда нельзя знать наверняка. Ответить плохо нельзя. Вообще нельзя, а уж тем более сегодня об этом не может быть и речи, и не столько из-за Кристи, сколько из-за папы. Кристи села за свой столик и взялась за домашние задания. Она тотчас заметила, что по каким-то таинственным причинам подготовиться к завтрашнему дню будет значительно легче, чем она предполагала. Правда, все учителя несколько недель напролет только и твердят о том, что костюмированный бал не дает права бездельничать, что и до и после него нужно учиться так же, как всегда, – но тем не менее по русскому письменному задали самую малость, а по венгерскому будут спрашивать внеклассное чтение – то, что она еще летом прочитала, надо только перелистать записи. По физкультуре сейчас нет упражнений, которые нужно было бы отрабатывать, на уроке гигиены они даже и в школе-то не будут, пойдут знакомиться с яслями – а вот по физике задано столько, что хоть плачь: этой тете Луизе ни до чего дела нет!… К счастью, Кристи всегда легко давалась физика.
Заниматься было не просто: мысли то и дело разбегались. На этой неделе из Цегледа – ни слуху ни духу, словно бабушка и дядя Бенце прекратили переписку. А она вот сиди да ломай себе голову, почему бы это.
А потом – ее план… Лицо у папы помолодевшее, напряженное, словно застывшее.
Ну ничего, сегодня вечером…
Ужасно трудно разобраться в этом, по существу, легком уроке по физике. Что-то мешает ей. Не только бал, не только отсутствие писем от дяди Бенце, не только ее план – то, что она задумала сделать на сегодняшнем балу. Но что же еще? В соседней квартире не ссорятся. Дворничиха не гоняется по двору за кошкой, радио у Надей не ревет на весь дом, никто ни с кем не пререкается…
Наконец она поняла, что беспокоит ее не шум, а мертвая тишина. Бабушка уронила юбку на колени – не шьет, просто сидит, сплетя пальцы.
Кристи, положив ручку, наблюдала.
Бабушка очень любит шить и даже просто штопать, что уж говорить о такой великолепной юбке. Шитье для бабушки – отдых, развлечение, величайшее удовольствие. А сейчас она сидит, смотрит прямо перед собой и ничего не замечает – ни того, что Кашмир свисает до пола, ни того, что уже пятый час, а платье еще не готово, – ничего. Даже бисер не весь еще нанизала, цветные крупинки поблескивают в жестяной коробочке у нее на коленях. Застывшая, неподвижная, сидит бабушка в кресле, словно какая-нибудь ленивая старенькая волшебница. Ее вечно занятая бабушка!
Это была их парадная комната, здесь они принимали гостей, здесь стояла горка с бабушкиной коллекцией фарфоровых собачек, здесь было и пианино, выглядевшее сейчас странно голым без кашмирового платка; на пианино – портрет Жужи, восемнадцатилетней Жужи в белом платье, опирающейся о какую-то колонну. Это был кабинетный снимок, его тоже сделал папа. Длинные черные волосы Жужи причесаны, конечно, не модно – так носили волосы летом сорок второго года, с пробором сбоку, волнистые, чуть не до плеч. Но даже эта старомодная прическа не нарушает впечатления, не портит красоты смелого серьезного взгляда, линий лба, тонкого овала лица. Почти каждая молоденькая девушка улыбается, снимаясь невестой, но Жужа – нет. Она словно говорила: брак – дело серьезное, я счастлива, но не смеюсь, я думаю, счастье волнует меня. Я лишь свечусь от счастья, но не улыбаюсь.
Жужа, наверное, была красивой. Очень красивой!
А все-таки это очень странно, если собственную маму приходится звать Жужей.
Вообще-то она, Кристи, похожа на Жужу, только что волосы у нее «правильные», такие, как полагается, – короткие, кудрявые, словно мальчишеские. Может, и она красивая? А, глупости! Сходство черт ничего не означает. Жужа, к сожалению, другая. Лицо у нее гораздо выразительней, в нем есть какая-то глубина, серьезность, что-то непередаваемое. Или это оттого так кажется, что знаешь: Жужи уже нет в живых?
…А может, что-то неладно, только ей не сказали? Почему бабушка не шьет?!
Ни разу за всю свою жизнь, за все пятнадцать лет, она не видела бабушку такой. Для бабушки шить – все равно что для птицы петь, для бабушки это так же естественно, как для кошки мурлыкать: это означает, что все в порядке, обед варится, никаких денежных затруднений нет, паркет подправили удачно, белье после стирки белоснежное, Кристи в школе ответила хорошо или что наступает весна и можно вынести цветы на балкон.
Уж не заболела ли она?
Кристи закрыла тетрадку и уставилась на бабушку. Бабушка сидела к ней спиной, но, очевидно почувствовав ее взгляд, обернулась, покраснела, словно виноватая, и быстро вскинула руки: почти нанизанные бисерные нити спутались. У Кристи вдруг похолодели пальцы (однажды так было на уроке химии, когда колба разлетелась над огнем и она думала, что учитель Бюргер ранен): по желтоватому, сухонькому лицу бабушки катились слезы.
Бабушка никогда не плакала.
Ни в беде, ни в горе, ни в минуты волнения – разве что на могиле Жужи. Она была не такая, как директриса, которая, расчувствовавшись, всякий раз пускала слезу, – той, например, достаточно было увидеть процессию восьмиклассников или услышать, как хор поет что-нибудь очень уж красивое. Бабушка никогда не плакала. Она говорила, что все слезы выплакала еще в сорок пятом…
И Кристи стояла и смотрела. Слезы и бисеринки поблескивали одинаково. Бабушка вытащила платок, коробочка покачнулась у нее на коленях, перевернулась, и бисер раскатился по ковру.
Хорошо, что сейчас можно опуститься на пол и искать бисер под пианино, под горкой – везде. За это время она придумает, что делать, когда бабушка плачет. Но когда все было собрано, бабушка уже зацепляла кончик снизки; слез не было и в помине, лицо казалось спокойным, как всегда, и даже веселым, таким же, как прямой взгляд ее карих глаз. Если бы не скомканный носовой платок, Кристи могла бы подумать, что все это привиделось ей во сне.
Возле кресла стояла скамеечка, маленькая скамеечка орехового дерева с гобеленовой картинкой, которую Жужа вышила еще в детстве. Когда Жужа ходила в школу, на уроках рукоделия учили вязать и вышивать. А они на практических занятиях в мастерских проводят электричество да ремонтируют водопроводные краны – это все-таки гораздо интереснее, чем вышивать гобеленовые картинки. И все-таки Кристи любила эту скамеечку не из-за картинки, а из-за Жужи; она села на вышивку, которая изображала белую кошку, игравшую с двумя мотками ниток, и положила голову бабушке на колени.
Жаль, что бабушка у нее тоже неразговорчивая. Теперь надо выжидать, пока она сама расскажет, что случилось, или оставить все как есть, не допытываться. Если у человека столько секретов, пока он еще ребенок, так сколько же их должно быть у взрослого! Иногда и бабушка становится немой.
«Беседовать с немым бессмысленно», – сказала тетя Луиза странно высоким голосом, что служило верным признаком раздражения, когда тетя Ева после того самого воспитательского часа тщетно старалась заставить ее, Кристи, заговорить. Директриса только смотрела на нее и качала головой, а бабушка молчала, холодно, враждебно глядя на тетю Еву.: «Какое вам до нее дело, – говорило лицо бабушки, – я знаю, что с девочкой, но вам ни за что не скажу, об этом мы и дома-то говорим очень редко, у нас ведь тоже есть свои семейные тайны. Уж я-то ее не выдам, сколько бы вы ни поставили ей по поведению».
«Вот-вот, – сказала тетя Луиза, и это уже относилось к тете Еве. – Вот она, Кристина Борош, ученица восьмого класса, чудо современной педагогики…»
Ей тогда стало очень горько и обидно, потому что тетя Луиза совсем случайно оказалась при этом разговоре, никто и не звал ее – она случайно заглянула в учительскую да и осталась там. «И это как раз в год окончания школы…» – сказала тетя Луиза бабушке, сверкнув глазами, а Кристи в это время думала: хоть бы уж отпустили домой! В окне бился шмель, наверное последний в нынешнем году: ведь стоял уж октябрь, и шмель все бился, бился крылышками о стекло, отчаянно и упрямо, все хотел вырваться, совсем как она. «Почему ты не слушаешь, Кристи? – спросила тетя Ева, потом посмотрела на бабушку и сказала, но не сердито, а скорее печально: – Вот видите, она даже не слушает нас, не хочет и разговаривать…»
Да, бывает, что нелегко заговорить. Очевидно, и в мире взрослых тоже так.
Как это странно. Засмейся бабушка, и можно бы спокойно спросить: «Чему ты смеешься, бабушка?» Но она не смеялась. Она плакала.
В эту минуту слезы бабушки занимали ее чуть ли не больше, чем предстоящий бал, а это много значило, потому что вот уже несколько недель подряд восьмиклассницы жили одним лишь маскарадом и учились, думая только о нем. Они безупречно готовились даже к тем урокам, которыми обычно пренебрегали, безо всякого напоминания покидали класс после звонка, чтобы можно было хорошенько проветрить помещение, и дежурным не приходилось надрываться. Уроки готовили все, более того, по собственной инициативе помогали отстающим, потому что тетя Ева сказала: никакого бала не будет, если в классе появится хоть одна плохая отметка. И плохих отметок не было. Вот уже шесть недель, как даже тетя Луиза не может ни к кому придраться, а ведь про нее не скажешь, что она нетребовательна, к тому же ей ненавистна самая мысль о маскараде, а особенно то, что на бал придут не только девочки, но и мальчики. Мальчики и девочки вместе! Ужас!
«И что это за февраль такой! – думала Кристи, глядя на портрет в серебряной рамке, стоявший на пианино. – Ой, Жужа, что это за февраль, если бы ты знала! Папа так изменился, что ты бы его и не узнала. Он стал совсем молодой, у него другие движения, глаза, улыбка, – папа смеется. Представляешь, Жужа, папа умеет смеяться!
Ох, какая же я глупая! Да ведь ты же когда-то знала именно такого папу, мой прежний пала показался бы тебе странным и незнакомым. Когда ты знала его, он был еще молодым и веселым. Но с тех пор, как я его знаю, все эти пятнадцать лет, папа никогда не был в хорошем настроении, вот только теперь. Ты ведь понимаешь, что я имею в виду, – я только выразить как следует не могу. Представляешь, наш дом становится таким, как у других людей. Жужа, папа живет!
Может, сегодня все уладится. Я все улажу.
И бабушка тоже другая. В ней появилось что-то девичье. С тех пор как она стала невестой, она всякий раз краснеет, когда получает от почтальона письма дяди Бенце, прямо вспыхивает вся и вскрывает конверт только на кухне – там хоть можно сослаться на жару. А вчера, например, спрятала лицо в портьере, ты знаешь в какой, в той голубой, что у стеклянной двери, – не хотела, чтобы мы ее видели; она словно боится, что по ее лицу можно прочесть ее мысли. А вот я знаю, о чем думает бабушка, и знаю, о чем думает папа, но о чем я думаю, этого не знает никто.
Бабушка плакала только что. У нас теперь все так странно. Сейчас мы идем на бал, – ты и я. Бабушка обещала подколоть в мои волосы твои косички, те, что ты носила девочкой, и, когда я буду танцевать, получится так, словно и ты танцуешь. Если твои косы будут со мной, я не побоюсь сказать тете Еве то, что нужно ей сказать.
Жужа, ты любила играть в шарики?
Я сейчас живу, как в детстве, когда я, совсем еще малышка, выходила на лестничную клетку и по скату, где спускают обычно детские коляски, бросала стеклянные шарики, а потом серьезно-пресерьезно следила, какой куда покатится. Вот и сейчас я пускаю шарики, Жужа, но уже с гораздо большей высоты, и мне так важно знать, попадут ли они в цель.
Ты знаешь, какая я была несчастная, невыразимо, беспросветно несчастная. В этом году все стало иначе. Мне столько нужно сделать, столько у меня таких вот шариков, что даже времени не хватает на все. Ты рада?»
– Сегодня я не пойду с тобой, – сказала бабушка.
Кристи, сидевшая на скамеечке, подняла голову, да так и замерла, уставившись на бабушку. Вообще бабушка не очень любила провожать, но делала это всякий раз, когда чувствовала, что своим присутствием придает Кристи спокойствие, уверенность в себе. И потом разве ей не интересно посмотреть, как Кристи, одетая цыганочкой, будет кружиться с другими ряжеными? Устала, наверное. А может, и вправду плохо себя чувствует? Она ведь плакала даже… Кошмар! А между тем костюм уже готов. Ох, как красиво!
– Одевайся, не то опоздаешь!
Блузку соорудили из нарядного белого, девичьего еще, фартука бабушки. У шеи блузка стягивалась красным шнуром, рукавчики были короткие, фонариками; поверх блузки – сверкающие, в пять рядов, бусы из жемчуга. К ниспадающей тысячами складок пестрой кашмировой юбке очень шли одолженные у соседки туфельки на каблуках-шпильках. Но больше всего Кристи нравилась ее прическа: никто не сказал бы сейчас, что у нее нет кос, так ловко подколола бабушка к кудрям Кристины толстые черные косы Жужи. Ее никто не узнает! У нее всегда были короткие волосы, с тех пор как ее знали здесь, и туфель на высоких каблуках она никогда еще не надевала – до чего же они неудобные, того и гляди упадешь в них. Сейчас она сантиметров на восемь выше ростом… Очень трудно незаметно сунуть в карман юбки письмо Жужи, но это удалось. Бабушка ничего не заметила.
Бабушка примерила и маску, на секунду приложив ее к лицу Кристи. От этого она сразу повзрослела, теперь Кристи выглядела старше своего возраста: вместо девчонки-восьмиклассницы из зеркала улыбалась стройная молодая девушка.
Сплетя пальцы и отступив немного назади бабушка разглядывала внучку, потом вдруг быстро опустила глаза. Кристи безошибочно почувствовала, о чем она думает: бабушка видит сейчас перед собой Жужу с этими косичками, в этих туфлях на высоких каблуках, Жужу, которая пятнадцать лет назад исчезла, ушла от них и которую бабушка любила больше всех на свете… Кристи начала кружиться перед зеркалом, медленно развевая юбку; она не смела заговорить, не хотела нарушить волнение этой минуты, это настроение.
Она кружилась молча, тихо. На столике лежали газета, бабушкины очки и книга, а в книге – не обычная закладка, не сердечко, которое в прошлом году Кристи подарила бабушке в день матери, а сложенная белая бумажка, и на ней что-то напечатано. Телеграмма. Уж не умер ли какой-нибудь родственник в деревне? И не потому ли плакала бабушка? Не потому ли она не хочет пойти с нею на маскарад?
Если так, тогда и вовсе хорошо, что Кристи не стала расспрашивать. У них в доме не любят говорить о смерти.
Она вертелась, кружилась и следила за бабушкой, И одновременно – ей самой казалось это странным – следила и за собой: она чувствовала, что стала какой-то иной от этого костюма, чужой, взрослой, свободной от всего того, что связывало бы ее, восьмиклассницу. Сегодня вечером она сможет выполнить все, что в другое время было бы невозможным, – ведь сегодня это будет не она, не Кристина Борош из восьмого класса, а просто цыганочка, и, придя на праздник, она сможет подойти даже к тете Еве и взять ее руку, чтобы предсказать судьбу, как делали в старину цыгане, когда они были еще бесправны, скитались по свету, как оторванные листья, и предсказывали будущее легковерным: ведь надо же было им на что-то жить. «Я буду играть вот. такую цыганочку из прежних времен, и я скажу тете Еве, что вижу по ее ладони, что…»
Она очнулась, почувствовав, как прохладные жесткие пальцы бабушки коснулись ее лица, и вдруг ощутила себя прежней Кристи. Бабушка сняла с нее черную маску и приложила к своему лицу. И сразу стала ужасно странной, невероятно странной, необычной с этой маской на худом морщинистом лице. Кристи смотрела не отрываясь. Серьезные карие глаза бабушки молодо светились сквозь прорези маски. На нее глядела совсем другая бабушка, Кристи видны сейчас только ее глаза. Бабушке нужно сказать что-то такое, из-за чего надо закрыть лицо, из-за чего и она хочет выглядеть не такой, как всегда. И она действительно сейчас другая. Эти карие глаза, которые глядят через маску, принадлежат не вдове Шандора Юхаса, а той далекой, прежней Этелке Киш. Что же хочет она сказать, эта неизвестная Этелка Киш, своей внучке?
Какая странная минута! Сердце у Кристи колотилось, она не смела пошевельнуться. Они стояли друг против друга, старая грузная женщина в маске и цыганочка. Потом бабушка повернулась, принесла пальто с капюшоном, оправила цыганский костюм. Потом она сняла маску и протянула ее Кристи.
–. Я все-таки скажу, – проговорила бабушка. – Мы не будем откладывать свадьбу, Кристи. На той неделе мы с дядей Бенце поженимся. Сегодня утром, когда ты была еще в школе, пришла телеграмма, что вечером он приезжает.
Только что бабушка была как заколдованная волшебница. И сейчас она тоже была точно из сказки, но уже совсем другая – как будто ее зачаровали когда-то и она разучилась плакать, а теперь, заплакав, снова стала сама собой, снова обратилась в живого человека.
II
Теперь мы узнаем, кто такой дядя Бенце
Зима стояла чудесная, словно в сказке: мороза не было; снежинки плясали вокруг лица, садились на ресницы, снег не таял, он ласково припадал к тротуару, а утром, собранный, громоздился сугробами, но не сверкал пронзительным блеском летней реки, а лишь мягко светился. Ощущение тишины было обманчиво, потому что троллейбусы ведь ходили, на улицах кипела обычная жизнь, слышались звонки, дребезжание трамваев, у продовольственных магазинов нет-нет да прокатят бочку, сбросят на землю ящики, – и все-таки шум доносился приглушенно, словно сквозь вату.
Косички Кристи спрятались под капюшоном, невидно было из-под пальто и ее короткой юбки, красные туфли она несла под мышкой, завернув в бумагу. Тому, кто поглядел бы на нее – а дворничиха поглядела, они даже поздоровались, – ив голову не пришло бы, что под этим пальто скрывается маскарадный костюм. На улицу Кристи вышла с черного хода: к школе, стоявшей на площади Орослан, можно было идти не только по улице Далнок, куда выходили окна квартиры Кристи, но и по улице Гербе. Кристи сбежала вниз по черной лестнице и, выйдя через полутемное парадное, оказалась на улице Гербе.
Это была коротенькая уличка; магазинов на ней не было, старенькие домишки стыдливо ютились в тени больших жилых домов. В квартирах кое-где уже зажгли лампы, но свет их не мог победить сгущающиеся сумерки. В глубине тупика стояла крохотная часовня, дверь ее была распахнута настежь; оттуда вышли две старушки, и Кристи увидела сияющие огни часовни, освещенный алтарь и красные, словно раскаленные сердца. «Сердце, – думала девочка. – Святые всегда их показывают: смотри кто хочет. Вот если бы и наши сердца мы могли видеть, вот так, чтобы можно было до них дотронуться. Но кто видит человеческое сердце?»
Скамейки без спинок, стоявшие вдоль тротуара, толстым слоем укрыл снег. Кристи опустилась на одну из них: старушки как раз проходили мимо, они перешептывались, укоризненно поглядывая на девочку. «Не нравлюсь я им, – подумала Кристи, – а ведь они и не знают обо мне ничего, эти набожные старушки; только и видят, что вот я сижу на снегу, а это не принято; да и вредно, у меня слишком модное пальто с капюшоном, и я молодая и, очевидно, горластая, невоспитанная… Они и понятия не имеют, какая я на самом деле, что меня интересует, к чему я стремлюсь, о чем мечтаю… Откуда им знать, почему я так жду этого маскарада, так к нему готовлюсь!…»
Было совсем не холодно. Кристи смотрела на небо. Оно кажется таким плотным, это зимнее небо! Вот старушки уже сворачивают на площадь Орослан, еще видно, как они ступают по снегу, но звука шагов не слышно, словно они идут по воздуху. «А может, я уже выросла? – думала Кристи. – Когда человек становится взрослым? Когда начинает думать о других?»
Они ни словом не обмолвились с тех пор, как бабушка сказала ей, куда собирается; Кристи сменила туфли, пробормотала что-то и бросилась вниз по лестнице, забыв даже сказать, к которому часу вернется, хотя никогда еще не покидала дом, не сообщив этого.
И вот она сидит, ковыряя ногой снег, и горло у нее перехватывает от счастья.
Дядю Бенце они знают уже три года, он переехал в их дом после того, как потерял сына. Это был угрюмый, высокий, седой человек; с соседями он едва здоровался. «Гордец», – решили в доме, только бабушка несогласно качала головой, твердила: «Горе у человека, надо оставить его в покое!» – и, вздыхая, снова качала головой, словно говорила: «Уж в этом-то я кое-что понимаю!» Однажды в воскресенье она послала ему с Кристи домашнего пирожного попробовать. Дядя Бенце страшно удивился, не поздоровался даже, все смотрел на Кристину, бормотал что-то, пожимая плечами, потом спросил, кто ж это подумал о том, что он нечасто печет себе сладости, а спуститься, чтобы купить какое-нибудь лакомство для себя одного, ему лень… Кристи сказала, что это ее бабушка прислала, и побежала домой.
Довольно долго казалось, что попытка к сближению осталась безрезультатной. Дядя Бенце шагал по лестнице все такой же суровый, как и прежде; больше того, заболев, он даже не впустил к себе соседку, а между тем ведь в ее обязанности входило навещать тех соседей, которые больны и у которых нет близких, и помогать им. А в позапрошлом году на пасху у порога Борошей появилась корзинка, а в корзинке сидел зайчик.
Хотя Кристи выросла уже из того возраста, когда верят в сказки, но тогда она все-таки готова была подумать, что зайчик сам забрел сюда, потому что зверька не могли подарить ни папа, ни бабушка – ну, а кто же другой мог сделать ей подарок? Ведь все их родственники жили далеко, в деревне.
Зайца, конечно, внесли в дом, а к вечеру секрет раскрылся, потому что позвонил дядя Бенце и тут же, в дверях, стал кричать на отворившую ему бабушку – смотрите, мол, не испортите зайца, не избалуйте, потому что это животное с характером, чистюля и умница, – а потом еще более сердито, словно кто возражал ему, объяснил, чем кормить зайца, повернулся и вышел. Бабушка молча глядела ему вслед, все вышло страшно нескладно, но зато, наконец, выяснилось, что зайца подарил дядя Бенце, очевидно, в благодарность за то давнишнее пирожное. Бабушка пожала плечами, пробормотала что-то; правила кормления зверька строго соблюдались, а дядя Бенце явился неделю спустя проконтролировать, как идет воспитание зайца, – пришел один раз, другой, а потом стал бывать каждый день.
Дядя Бенце совершенно не подходил к их жизни.
До осени прошлого года они жили так, точно в доме у них тяжелобольной: говорили все тихо, были необычайно внимательны друг к другу почти противоестественно любезны. У них в доме не только никогда не повышали голоса, но и смеяться почти не смеялись. «Наша маленькая сиротка», – представляла бабушка внучку, если кто, бывало, зайдет к ним, и Кристи всякий раз опускала голову – да и что тут скажешь, ведь это была правда, чудовищная правда, и оттого вдруг припоминалось все что так хотелось бы забыть. Папа и бабушка почти ни с кем не общались, а дружба с детьми, которая нет-нет да и завязывалась у Кристи, быстро распадалась; подружки заглядывали к ней, но потом больше но приходили, если же Кристи приглашали, она тоже во второй раз не приходила.
«Зачем я пойду?» – думала она тем, прежним своим умишком. Куда бы она ни пошла, всякий раз возвращалась домой в слезах. И чем ласковее относились к ней матери подружек, тем ей было хуже. Бабушка уже знала, чем окончится любой такой визит, и всякий раз тревожно поджидала внучку, облокотившись о подоконник, или, придумав какое-нибудь дело, суетилась на кухне. Она ничего не говорила, но на лице ее было написано: «Зачем глядеть на матерей подружек, когда у тебя самой нет матери? Нехорошо глядеть на чужую жизнь. Вот и я никуда не хожу, и твой папа тоже, мы живем своим трауром, и потому иногда кажется, словно Жужа и сейчас среди нас – просто выбежала куда-то за покупками. Мы. трое, единое целое. У нас свой, особый мир».
Нет, дядя Бенце совсем не подходил к этому особому миру. Тем более что оказался совсем не таким, каким его считали. Горе сломило его, надолго лишило охоты улыбаться, но потом он начал потихоньку приходить в себя, стал искать общества других людей, водил соседских мальчишек и девчонок в кино; бывало, отправляясь в театр, родители оставляли на вечер малышей у него, и дядя Бенце даже пел им; голос у дяди Бенце был ужасный, но ребятам он казался чудесным.
Когда-то дядя Бенце жил в счастливой семье, окруженный детьми, но к старости остался совсем один, и неожиданное угощение, присланное бабушкой, снова напомнило ему дом, смех, детскую возню, тихую беседу после воскресных обедов. Бабушкин торт стал началом длительного процесса, дом взял дядю Бенце под свою опеку, и, хотя среди жильцов Вороши были единственными, кто вполне удовлетворился бы первоначальным актом знакомства, дядя Бенце больше всего тянулся к ним – может, потому, что бабушкин торт был первым напоминанием извне об исчезнувшей семейной жизни.
Он привык к ним, стал бывать постоянно: придет, усядется рядом с бабушкой и показывает ей специальные книги и журналы – дядя Бенце был кролиководом, очень известным специалистом, без него и сейчас не могли обойтись на кролиководческой ферме, хотя ему было уже под семьдесят. Дядя Бенце никогда не проходил мимо их двери, не позвонив. Эти-то звонки и открыли Кристи, что бабушка относится к дяде Бенце не так, как к кому-либо из их немногочисленных знакомых. Всякий раз, когда раздавался звонок, бабушка вздрагивала и растерянно улыбалась.
Подметив это, Кристи побледнела от ярости.
Они – особенная семья, и жизнь у них совсем иная, чем у кого бы то ни было. И бабушка воображает, что они впустят в свою жизнь кого-то чужого, каким бы славным и достойным любви ни был этот чужой? Слишком часто он здесь бывает, чересчур по-свойски держится и хохочет громко – у них не принято так хохотать. Папу все по плечу хлопает, три раза уже повторил: «Эх, сынок, молод ты еще для такого одиночества, непорядок это, что тебе и посоветоваться не с кем».