После того, что случилось при падре Антонио, я предалась истязаниям плоти: часами стояла на коленях на битом стекле, капала себе горячим свечным воском на руки, даже резанула по руке бритвой. И когда сестра Теодолина со слезами умоляла сказать, почему я это сделала, я ничего ей не ответила – в общем, сама не знала и, кажется, до сих пор не знаю. Сестра Теодолина толковала мне, что я не должна делать такие вещи, что Богу неугодны крайности и что такие выходки говорят о чудовищной, сатанинской гордыне. Тоже новость! Но это было сильней меня, непобедимей всех доводов. Сейчас ты узнаешь, чем это сумасшествие кончилось.
Алехандра задумалась.
– Вот странно, – сказала она, помолчав, – я стараюсь вспомнить весь тот год, а вспоминаются только отдельные сцены, одна, другая. А с тобой такое бывает? Вот сейчас я прямо чувствую ход времени, будто оно течет по моим жилам вместе с кровью, с биениями сердца. Но когда пытаюсь вспомнить прошлое, у меня нет этого чувства – вижу отдельные застывшие сцены, как на фотографиях.
Память ее состоит из осколков существования, статических и неизменных: они не объединены, по сути, временной последовательностью, и события, хронологически далекие друг от друга, оказываются связаны странными узлами симпатии и антипатии. Либо же они всплывают на поверхность сознания, соединенные глупейшими, однако мощными скрепами, вроде какой-нибудь песенки, шутки или взаимной ненависти. Вот, например, теперь нитью, соединяющей их и вытягивающей одно за другим, стало яростное стремление найти что-то абсолютное в этом ее душевном смятении, сочетающем такие слова, как «отец», «Бог», «пляж», «грех», «чистота», «море»,«смерт ъ».
– Я вижу себя в летний день и слышу, как бабушка Элена говорит: «Алехандру надо отправить в деревню, ей необходимо уехать отсюда, подышать воздухом». Странно, я помню, что в эту минуту у бабушки на пальце был серебряный наперсток.
Она рассмеялась.
– Почему ты смеешься? – с недоумением спросил Мартин.
– Да так, ничего особенного. Отправили меня, значит, в усадьбу старушек Карраско, дальних родственниц бабушки Элены. Не помню, говорила ли я тебе, что она была не из семьи Ольмосов, а урожденная Лафитт. Добрейшая женщина, вышла замуж за моего дедушку Патрисио, сына дона Панчо. Когда-нибудь я тебе расскажу и о дедушке Патрисио, он-то умер. Ну вот, как я сказала, старушки Карраско были троюродными сестрами бабушки Элены. Обе незамужние, типичные старые девы, даже имена у них были нелепые: Эрмелинда и Росалинда. Это были святые, а я к ним относилась с полным безразличием, ну как к мраморной плите или к коробке с иголками и нитками, – я даже не слушала, когда они говорили. Они были такие наивные, что, случись им хоть одну секунду читать мои мысли, они бы от страха умерли. И мне очень нравилось ездить к ним: там у меня была полная свобода, я могла скакать на своей кобылке к самому морю, потому что усадьба как раз подходила к воде, чуть южнее Мирамара. Кроме того, я жаждала быть одна, плавать, ездить верхом, чувствовать, что я одна перед лицом беспредельной природы, и я уходила подальше от пляжа, где теснилась мерзкая, ненавистная мне толпа. Я уже целый год не видела Маркоса Молину, это тоже меня будоражило. Год-то был такой значительный! Я хотела высказать ему свои новые мысли, сообщить о моем грандиозном плане, привить ему свою пылкую веру. Тело мое томилось от избытка сил, я и всегда была сорванцом, но в то лето силы мои, казалось, умножились, однако подъем этот был иного рода. Здорово досталось Маркосу в то лето. Ему было пятнадцать, на год больше, чем мне. Красивый, атлетически сложенный мальчик. Как я теперь думаю, он станет образцовым отцом семейства и, наверно, возглавит какую-нибудь секцию Католического Действия [19]. Ты не думай, он не был слишком робок, просто славный парень, но закоснелого католического воспитания: искренний, в меру простоватый и спокойный. Теперь представь: едва я приехала в усадьбу, как вцепилась в него и принялась уговаривать, чтобы мы вместе отправились в Китай или на Амазонку, когда нам исполнится по восемнадцать лет. В качестве миссионеров – понятно? Оба мы ездили верхом, уезжали по берегу довольно далеко на юг. А то садились на велосипеды или часами ходили пешком. В долгих беседах, пылая энтузиазмом, я пыталась внушить ему, сколько величия в той деятельности, какую я ему предлагаю. Я говорила о падре Дамиане и его трудах среди прокаженных Полинезии, рассказывала истории миссионеров в Китае и в Африке и историю монахинь, которых убили индейцы в Мату-Гросу [20]. Мне тогда казалось высшим блаженством погибнуть мученической смертью. Я представляла себе, как дикари хватают нас, как они меня раздевают донага, привязывают веревками к дереву и потом с воплями и плясками приближаются ко мне, острым каменным ножом рассекают грудь и вырывают окровавленное сердце. Алехандра умолкла, зажгла потухшую было сигарету и продолжала:
– Маркос был верующий, но, слушая меня, молчал. И наконец признался, что, конечно, гибель миссионеров, которые умирают и страдают за веру, прекрасна, но он не чувствует себя способным на это. И во всяком случае, он думает, что может служить Богу и более скромными делами – просто быть добрым человеком и никому не причинять зла. Его слова меня возмутили.
– Ты трус! – в бешенстве воскликнула я.
Подобные сцены, с некоторыми вариациями, повторились два или три раза.
Он, конечно, чувствовал себя оскорбленным, униженным. Я в такие моменты резко поворачивала кобылку и, хлеща ее, возвращалась назад галопом, полная ярости и презрения к этому жалкому типу. Но на другой день снова бралась за свое, снова толковала ему о том же. До сих пор не понимаю, что меня побуждало настаивать – Маркос, в общем-то, отнюдь не вызывал у меня восхищения. Но я была как одержимая и не оставляла его в покое.
– Ну же, Алехандра, – добродушно говорил он, кладя свою ручищу мне на плечо, – хватит тебе проповедовать, пошли купаться.
– Нет! Стой! – восклицала я, как если бы он пытался увильнуть от данного обещания. И снова твердила то же.
Иногда я говорила с ним о браке.
– Я никогда не выйду замуж, – объясняла я ему. – А если выйду, детей заводить не буду.
Когда я это сказала в первый раз, он посмотрел на меня с удивлением.
– А ты знаешь, как получаются дети? – спросила я его.
– Более или менее, – ответил он, покраснев.
– Ну, если знаешь, ты должен понимать, какое это свинство.
Я произнесла эти слова очень твердо, почти злобно, как если бы то был еще один аргумент в пользу моей идеи о миссионерстве и мученичестве.
– Я-то поеду, но я должна ехать с кем-то, понимаешь? Мне надо за кого-то выйти замуж, иначе меня будут искать с полицией и не выпустят из страны. Вот я и подумала, что могу выйти замуж за тебя. Смотри: мне теперь четырнадцать лет, а тебе пятнадцать. Когда мне будет восемнадцать, я окончу колледж, и мы поженимся, по специальному разрешению. Никто не может запретить нам пожениться. А в крайнем случае сбежим, и тогда им придется дать согласие. И мы с тобой уедем в Китай или на Амазонку. Ну, что ты думаешь? Поженимся-то мы только ради того, чтобы можно было спокойно уехать – понял? – а не для того, чтобы заводить детей, я же тебе объяснила. У нас никогда не будет детей. Мы всегда будем вместе, будем ездить по разным диким краям, но друг к другу даже не притронемся. Это же прекрасно, правда?
Он с удивлением посмотрел на меня.
– Мы не должны избегать опасности, – продолжала я. – Мы должны смело идти ей навстречу и победить. Ты не думай, у меня бывают искушения, но я сильная, я могу с ними совладать. Представляешь себе, как это замечательно – жить вместе многие годы, спать в одной постели, даже видеть друг друга голыми и победить соблазн коснуться друг друга и поцеловаться?
Маркос смотрел на меня испуганно.
– Все, что ты говоришь, кажется мне безумием, – возразил он. – Кроме того, разве Бог не повелел иметь в супружестве детей?
– Я сказала тебе, у меня никогда не будет детей! – выкрикнула я. – И предупреждаю, ты никогда ко мне не прикоснешься и никто, никто не прикоснется!
Охваченная ненавистью, я начала раздеваться.
– Сейчас ты сам убедишься! – вскричала я, словно бросая вызов.
Когда-то я прочитала, что китайцы надевают девочкам на ноги железные колодки, чтобы не росли ступни, а сирийцы, кажется, туго бинтуют детям головы, чтобы придать им особую форму. И когда у меня начали расти груди, я перевязывала их длинной, метра в три, полоской ткани, которую отрезала от простыни: обкручивалась ею несколько раз, немилосердно стягивая. Но грудь все равно росла – как растения, которые пробиваются из трещин в камне и в конце концов ломают его. В общем, скинув с себя блузку, юбку и трусики, я принялась раскручивать повязку. Маркос в ужасе не мог отвести глаз от моего тела. Он походил на птицу, загипнотизированную змеей.
Раздевшись догола, я легла на песок и крикнула ему:
– Ну, теперь ты раздевайся! Докажи, что ты мужчина!
– Алехандра! – пролепетал Маркос. – Все, что ты делаешь, – это безумие и грех!
Заикаясь, он все бормотал про грех, но не сводил с меня глаз, а я кричала ему «баба», «слюнтяй» со все большим презрением. Пока он, стиснув зубы, не начал в бешенстве раздеваться. Но когда он все с себя снял, энергия его, казалось, иссякла, и, со страхом глядя на меня, он застыл в неподвижности.
– Ляг сюда, – приказала я.
– Алехандра, это безумие и грех.
– Ну-ка, ляг сюда! – снова приказала я. В конце концов он повиновался.
Лежа навзничь на горячем песке, друг подле друга, мы оба смотрели в небо. Наступило тяжелое молчание, слышался только плеск волн по камням да кричали, носясь над нами, чайки. Я слышала дыхание Маркоса – как будто после долгого бега.
– Видишь, как это просто? – заметила я. – Так мы можем держаться всегда.
– Никогда, никогда! – закричал Маркос, резко вскакивая, точно спасаясь от страшной опасности.
Он быстро оделся, повторяя: «Никогда, никогда! Ты сумасшедшая, совсем сумасшедшая!»
Я ничего не сказала, только удовлетворенно улыбалась. Я чувствовала себя бесконечно сильной. И самым будничным тоном бросила ему:
– Если б ты ко мне притронулся, я бы тебя убила своим ножом.
Маркос окаменел от ужаса. Потом внезапно пустился бежать по направлению к Мирамару.
Лежа на боку, я смотрела, как он удаляется. Потом поднялась, побежала к воде. Я долго плавала, ощущая, как соленая вода ласкает мое голое тело. Каждая частица моей плоти словно вибрировала в лад с мировой душой.
Несколько дней Маркос не показывался в Пьедра-Негра. Я думала, что он испугался, а может, и заболел. Но прошла неделя, и он появился снова, какой-то присмиревший. Я сделала вид, будто ничего не произошло, мы пошли гулять, как обычно. И вдруг я ему сказала:
– Ну что, Маркос? Ты подумал о нашем браке? Маркос остановился, серьезно взглянул на меня и твердо произнес:
– Я женюсь на тебе, Алехандра. Но только не так, как ты говорила.
– Что? – воскликнула я. – Что ты болтаешь?
– Я женюсь, чтобы иметь детей, как все люди.
Я почувствовала, что глаза мои наливаются кровью, я вдруг увидела все в красном цвете. Ничего не сознавая, я бросилась на Маркоса. Борясь, мы упали на землю. И хотя Маркос был сильней меня и старше на год, я сперва ему не уступала, наверно потому, что ярость удваивала мои силы. Помню, в какой-то момент я даже подмяла его под себя, била по животу коленями. Из носу у меня шла кровь, мы рычали, как два смертельных врага. Наконец Маркос поднатужился и вывернулся из-под меня. Вскоре он уже был на мне. Его руки сжимали меня, он выворачивал мне кисти, словно клещами. Я не могла шевельнуться, я чувствовала, что его лицо все ближе к моему лицу. И вот он меня поцеловал.
Я укусила его, и он откинул голову с воплем боли. Затем разжал руки, вскочил и побежал прочь.
Я поднялась, но, странное дело, не погналась за ним: я ошеломленно смотрела, как он бежит. Проводя рукой по губам, я их потерла, будто очищая от грязи. И постепенно ярость снова стала подниматься во мне, как кипящая в кастрюле вода. Тогда я скинула одежду и бросилась в море. Плавала долго, наверно, несколько часов, и заплывала далеко.
Когда волны меня поднимали, я испытывала странное наслаждение. Я чувствовала себя одновременно могучей и одинокой, несчастной и одержимой демонами. И плыла. Плыла до тех пор, пока не выбилась из сил. Тогда, перейдя на брасс, я вернулась к берегу.
Долго я лежала, отдыхая, прижимаясь спиной к теплому песку, глядя, как парят чайки. Спокойные, неподвижные облака высоко-высоко в небе наполняли сумерки дивным покоем, а меж тем в мыслях моих бушевал хаос, яростные ветры гнали их и рвали в клочья: глядя в свою душу, я, казалось, видела, как она мечется, подобно лодке в бурю.
Домой я возвратилась уже затемно, полная смутной злобы против всего света и против себя самой. Меня осаждали преступные мысли. Главное, ненавистно мне было то, что наша борьба и поцелуй доставили мне удовольствие. Уже лежа в постели и глядя в потолок, я ощущала некое неведомое мне чувство, от которого кожа горела, словно в лихорадке. Интересно, что при этом самого Маркоса я почти не вспоминала (я же тебе говорила, он мне казался глуповатым и никогда не вызывал восторга); скорее, то было смутное ощущение в коже и в крови, воспоминание о сжимавших меня руках, о тяжести, налегшей на мои груди и бедра. Не знаю, как тебе объяснить – ну, словно во мне боролись две враждебные силы, и их борьба, которую я неспособна была понять, пугала меня и внушала ненависть. И ненависть эту как бы питала та самая лихорадка, от которой трепетала моя кожа и которая копилась в сосцах моих грудей.
Я не могла уснуть. Посмотрела на часы – было около двенадцати. Не задумываясь, я оделась и, как бывало не раз, вылезла через окно моей комнаты в садик. Не помню, говорила ли я тебе, что у старушек Карраско был еще домик в самом Мирамаре, где они проводили порой целые недели или уикэнд. В то время мы как раз жили там.
Почти бегом я направилась к дому Маркоса (хотя поклялась, что никогда больше с ним не встречусь).
Его комната во втором этаже выходила на улицу. Я свистнула, как прежде, и подождала.
Он не отвечал. Я подобрала с земли камешек, бросила его в окно – оно было открыто – и опять посвистела. Наконец Маркос выглянул и с удивлением спросил, что случилось.
– Вылезай, – сказала я. – Я хочу с тобой поговорить.
Думаю, что до самой этой минуты я не понимала, что хочу его убить, хотя предусмотрительно захватила свой складной ножик.
– Я не могу, Алехандра, – сказал он. – Отец очень сердится, и, если услышит, будет беда.
– Если ты не спустишься, – со злобным спокойствием возразила я, – будет еще хуже, потому что тогда я к тебе поднимусь.
Он секунду поколебался, видимо, взвешивая последствия, потом сказал, чтобы я его подождала. Вскоре он появился, выйдя с черного хода. Я пошла впереди него.
– Куда ты идешь? – с тревогой спросил он. – Что ты задумала?
Не отвечая, я шла все вперед к пустырю, который был недалеко от их дома. Маркос плелся за мной, будто на буксире.
Дойдя до пустыря, я резко обернулась и спросила:
– Почему ты меня сегодня поцеловал?
Мой голос, поза или что другое, вероятно, напугали его – он не мог слова выговорить.
– Отвечай, – жестко сказала я.
– Прости меня, – пролепетал он, – я нечаянно…
Возможно, он заметил, как блеснуло лезвие ножа, а может, сработал инстинкт самосохранения, но он почти в тот же миг накинулся на меня и обеими руками схватил мою правую руку, вынуждая бросить ножик. Наконец ему удалось вырвать его, и он забросил ножик далеко в заросли сорняков. Плача от злости, я побежала искать ножик, но, конечно, дело было безнадежное в этих зарослях, да еще в темноте. Тогда я побежала по склону к морю: у меня появилась мысль заплыть далеко и утопиться. Маркос бежал следом, возможно, догадываясь о моем намерении, и вдруг я почувствовала, что он ударил меня по затылку. Я потеряла сознание. Как потом я узнала, он меня отнес на руках до дома сестер Карраско, положил у двери и позвонил, а когда увидел, что в доме зажигают свет и идут открывать, убежал. Можно считать, что он поступил жестоко, скандал был ужасный. Но что другое мог сделать бедняга Маркос? Останься он рядом со мною, лежащей без чувств в полночь, когда старухи думали, что я сплю в своей постели, ты представляешь, что бы началось? В такой ситуации он поступил очень разумно. Но все равно, шум поднялся невероятный. Когда я пришла в себя, обе сестры, горничная, кухарка, все как есть, стояли надо мной с одеколоном, веерами и прочим. Они рыдали и причитали, словно случилась неслыханная трагедия. Осыпали меня вопросами, стонали, крестились, приговаривали «Боже мой», суетились…
Это была катастрофа.
Как ты понимаешь, давать объяснения я отказалась.
Приехала удрученная горем бабушка Элена, она напрасно пыталась выведать у меня, что произошло. А у меня началась лихорадка, и почти все лето я проболела.
Только к концу февраля я стала подниматься.
Я как бы онемела, ни с кем не разговаривала. Отказывалась ходить в церковь – сама возможность исповедаться в моих мыслях приводила меня в ужас.
Когда мы вернулись в Буэнос-Айрес, тетя Тереса (не помню, говорила ли я тебе об этой старой истеричке, которая всю жизнь только и знала, что ходить на бдения да по церквам, и все ее разговоры были о болезнях и лекарствах), так вот, тетя Тереса, когда увидела меня, сказала:
– Вылитый папочка. Такая же пропащая будешь. Я рада, что ты не моя дочь.
Я вышла от нее с бешеной ненавистью к этой старой идиотке. Но странная вещь, еще большую ненависть, чем к ней, я питала к своему отцу – фраза тетушки, ударив по мне, отлетела как бумеранг к отцу, а потом снова вернулась ко мне.
Я сказала бабушке Элене, что хочу в колледж, что ни дня не проведу в этом доме. Она обещала поговорить с сестрой Теодолиной, попросить, чтобы меня как-нибудь приняли до начала учебного года. Не знаю, как они там договаривались, но меня каким-то образом приняли. В тот же вечер я стала на колени возле своей кровати и попросила Бога, чтобы тетя Тереса умерла. Я просила его с яростным рвением и повторяла просьбу несколько месяцев каждый вечер перед сном, а также в долгие часы молитв у алтаря. Все это время, несмотря на уговоры сестры Теодолины, я отказывалась от исповеди: у меня была довольно хитрая мысль – сперва вымолить смерть тетке, а уж потом исповедаться: иначе (думала я), если я исповедуюсь раньше, придется признаться в моих замыслах и меня вынудят от них отказаться.
Однако тетя Тереса не умерла. Напротив, когда я вернулась домой на каникулы, старуха казалась здоровей прежнего. Должна тебе сказать, хотя она все время хныкала и глотала таблетки всех цветов радуги, здоровье у нее было железное. Высшим наслаждением для нее было говорить о больных и о покойниках. Она входила в столовую или в гостиную и с восторгом объявляла:
– Угадайте, кто умер.
Или с какой-то смесью высокомерия и иронии рассуждала:
– Ха, воспаление печени!… Я ж им говорила, что это рак! Опухоль килограмма три, не меньше.
И бежала к телефону сообщить новость с тем особым жаром, с каким извещала о всяких бедах. Набирала номер и, не теряя ни минуты, телеграфным стилем, чтобы известить как можно больше знакомых в самое короткое время (не дай Бог, ее опередят), сообщала: «Хосефина? У Пипо рак», и то же самое – Марии Росе, Бебе, Нани, Марии Магдалине, Марии Сантисиме. Словом, когда я увидала, что она пышет здоровьем, вся моя ненависть обратилась против Бога. Как будто он меня обманул, мне чудилось, что он как бы на стороне тети Тересы, этой истеричной злобной старухи, и потому я и его стала наделять ее качествами. Весь мой религиозный пыл вдруг как бы обратился в свою противоположность, сохранив, однако, прежнюю силу. Тетя Тереса сказала, что быть мне пропащей, значит, и Бог считает так же, и не только считает, но наверняка того хочет. Я начала обдумывать месть и, как если бы Маркос Молина был представителем Бога на земле, воображала, что я с ним сделаю, как только приеду в Мирамар. Между тем я совершила несколько меньших дел: сломала распятие, висевшее над моей кроватью, побросала в унитаз гравюры с изображениями святых и подтиралась вместо туалетной бумаги платьем, в котором ходила к причастию, а потом выбросила его на помойку.
Я узнала, что семейство Молина уже уехало в Мирамар, и договорилась с бабушкой Эленой, чтобы она позвонила старушкам Карраско. На другой день я поехала к ним, явилась в Мирамар к обеду, в усадьбу пришлось ехать на машине, которая меня ждала, и Маркоса в этот день я не увидела.
Невыносимый, удушливый зной. Почти полный диск луны окружен желтым, гнойного цвета свечением. Воздух насыщен электричеством, ни один листок не шевелится – все предвещает грозу. Алехандра ворочается в постели голая, задыхающаяся, – от жары, электричества и ненависти она вся напряжена. Луна светит так ярко, что в комнате видно как днем. Алехандра подходит к окну, смотрит на свои часики – половина третьего. Потом выглядывает наружу: все вокруг освещено, как декорация лунной ночи в театре; неподвижный, притихший лес словно хранит страшные тайны, воздух пропитан пряным ароматом жасмина и магнолии. Собаки тревожатся, беспрерывно лают, перекликаясь то дальше, то ближе, то громче, то тише. Что-то болезненное и порочное есть в этом желтом, гнетущем свете, что-то наподобие радиоактивного излучения. Алехандре тяжело дышать, ей душно в помещении. Неодолимый порыв охватывает ее. Она вылезает из окна, идет по газону сада, Милорд, услышав ее, виляет хвостом. Она ощущает под ногами влажную, жестко-податливую траву. Алехандра направляется к лесу и, уже отойдя довольно далеко от дома, бросается на траву, широко раскинув руки и ноги. Луна освещает ее нагое тело, оно все трепещет от прикосновения травы. Так Алехандра лежит довольно долго – она будто пьяная, в голове никаких мыслей. Она чувствует, что тело ее пышет жаром, она проводит руками вдоль бедер, по ягодицам, по животу. Но едва кончики пальцев касаются грудей, как вся ее кожа напрягается и трепещет, как взъерошенная кошачья шерсть.
На другой день, рано утром, я оседлала свою лошадку и поскакала в Мирамар. Не помню, говорила ли я тебе, что мои встречи с Маркосом всегда были тайными, потому что и его семья меня не выносила, и я их терпеть не могла. Особенно его сестриц, двух пустышек, все мечты которых были о том, чтобы выйти замуж за игроков в поло и почаще фигурировать на снимках в «Атлантиде» или в «Эль Огар». И Моника, и Патрисия меня ненавидели и, стоило им увидеть меня со своим братцем, бежали ябедничать Так что наш способ общения был таков: когда я предполагала, что он дома, я свистела под его окном или оставляла ему записку у Ломонако, служителя на пляже. В тот день Маркоса дома не оказалось, на мой свист он не ответил. Тогда я пошла на пляж и спросила у Ломонако, не видел ли он Маркоса: он сказал, что Маркос пошел в Дорми-Хаус и вернется к вечеру. У меня мелькнула мысль отправиться его искать, но я тут же передумала: мне сказали, что он ушел с сестрами и их подружками. Оставался один выход – ждать. Я попросила Ломонако передать, что буду в Пьедра-Негра в шесть вечера. В дурном расположении духа я вернулась домой.
После сиесты погнала свою лошадку к Пьедра-Негра. И стала там ждать.
Гроза, назревавшая со вчерашнего дня, надвигалась: влажный воздух стал тяжелым, липким, с утра огромные тучи ползли от западного края небосвода, и к часу сиесты все небо клубилось, как гигантский беззвучный котел. Лежа в тени сосен, вся потная, взбудораженная, Алехандра чувствует, как воздух с каждой минутой все больше насыщается электричеством в преддверии сильной бури.
Мое недовольство и раздражение росли, опоздание Маркоса бесило меня. Наконец он явился, когда
темнота уже стремительно сгущалась от низко нависших туч, ползущих с запада.
Он чуть не бегом прибежал, и я подумала: боится грозы. До сих пор спрашиваю себя, почему я всю свою ненависть к Богу обратила на этого бедного парня, которого, скорее, можно было бы презирать. То ли потому, что он был из того сорта католиков, который мне всегда был особенно противен, или же потому, что он был такой добрый и моя несправедливая жестокость доставляла мне особое удовольствие. Но, возможно, дело тут было в его животной силе, которая влекла меня к нему и волновала мою кровь.
– Алехандра, – сказал он. – Надвигается гроза, я думаю, нам лучше вернуться в Мирамар.
Я повернулась на бок и с презрением глянула на него.
– Не успел прийти, – сказала я, – едва меня увидел, даже не попытался узнать, зачем я тебя ищу, и уже мечтаешь вернуться в свою комнатку.
Я села, чтобы удобнее было раздеваться.
– Мне надо о многом поговорить с тобой, но сперва пойдем поплаваем.
– Я весь день не вылезал из воды, Алехандра. И кроме того, – прибавил он, указывая пальцем на небо, – смотри, что надвигается.
– Неважно. Мы все равно поплаваем.
– Я не захватил плавки.
– Плавки? – переспросила я с гневом. – А я тоже без купальника.
Я стала стягивать джинсы.
Маркос с твердостью, меня удивившей, сказал:
– Нет, Алехандра, я уйду. У меня нет плавок, а голый я с тобой плавать не буду.
Джинсы я уже сняла и с притворной наивностью, будто не понимая, что он имеет в виду, сказала:
– Почему? Боишься? Хорош католик, которому, чтобы не грешить, надо быть одетым! Стало быть, когда ты голый, ты становишься другим? – Стягивая трусики, я прибавила: – Я всегда думала, что ты трус, типичный трус и ханжа.
Я знала, что удар подействует. Когда я начала снимать трусики, Маркос отвел глаза, но теперь обернулся ко мне, весь красный от стыда и злости, и, сжав зубы, стал раздеваться.
За этот год он сильно вырос, тренированное спортом тело раздалось вширь, голос стал как у взрослого мужчины, исчезли смешные детские замашки, еще заметные в прошлом году; ему минуло всего шестнадцать, но он был очень силен и физически развит для своих лет. Что до меня, я давно рассталась со своей нелепой повязкой, груди мои росли свободно, бедра тоже налились, и во всем теле я ощущала могучую силу, толкавшую меня на дерзкие поступки.
Зная, что это его оскорбляет, я пристально смотрела, как он раздевается.
– Да, теперь ты уже не тот сопливый мальчишка, что в прошлом году!
Маркос, застыдясь, отвернулся и теперь стоял ко мне спиной.
– Ты даже бреешься.
– Не понимаю, что в этом плохого, – с досадой ответил он.
– А я не сказала, что это плохо. Я просто сказала, что ты бреешься.
Не ответив мне и, видимо, чтобы не смотреть на меня голую и свою наготу не демонстрировать, он побежал к воде, и тут все небо озарила молния – это было как взрыв. И, словно дождавшись сигнала, пошли, чередуясь, вспышки молний и раскаты грома. Поверхность свинцово-серого океана потемнела, заколыхалась. Небо, обложенное тяжелыми тучами, то и дело загоралось, будто от гигантских вспышек магния.
На мое напрягшееся до дрожи тело начали падать первые капли, я побежала к морю. Волны яростно накатывались на берег.
Мы поплыли. Шквальные волны поднимали меня, как перышко, и я испытывала чудесное чувство собственной силы и вместе с тем слабости. Маркос не отдалялся – то ли из страха за себя, а может, и за меня.
Наконец он крикнул:
– Вернемся, Алехандра! Скоро мы уже не будем знать, где берег!
– Ох, какой осторожный! – закричала я.
– Тогда я возвращаюсь один!
Я ничего не ответила, к тому же услышать друг друга теперь было невозможно. Я поплыла к берегу. В черных тучах сверкали молнии, и непрестанные раскаты грома все надвигались, словно грозя обрушиться на наши головы.
Наконец мы добрались до берега, побежали к тому месту, где оставили одежду, и тут гроза наконец разразилась во всю свою мощь – безудержный ледяной ветер пампы несся по пляжу и гнал почти горизонтально потоки дождевой воды.
Это было замечательно: мы одни, на безлюдном берегу, голые, под каскадами безумствующего ливня, среди рычащего грохота ослепительных вспышек.
Маркос, явно перепуганный, пытался одеться. Я накинулась на него, выхватила у него брюки.
И, прижавшись к нему, чувствуя грудью и животом его мускулистое, трепещущее тело, я стала его целовать, кусать ему губы, уши, вонзать ногти в его плечи.
Он сопротивлялся, мы отчаянно боролись. Всякий раз, когда ему удавалось оторвать свои губы от моих, он бормотал какие-то слова, непонятные, но, наверно, полные отчаяния. С трудом я расслышала, что он кричит:
– Оставь меня, Алехандра, оставь, ради Бога! Мы оба попадем в ад!
– Дурак! – крикнула я. – Ада нет! Это сказка попов, чтобы морочить глупцов вроде тебя! Бога нет!
Отчаяние удваивало его силы, он наконец вырвался из моих объятий. При свете молнии я увидела на его лице выражение священного ужаса. С широко раскрытыми глазами, точно узрев нечто страшное, он воскликнул:
– Ты сумасшедшая, Алехандра! Ты совершенно сумасшедшая, одержимая!
– Мне наплевать на ад, болван! Мне наплевать на вечные муки!
Я была полна дикой энергии, мною владела какая-то космическая сила, ненависть и в то же время
невыразимая печаль. Смеясь и плача, простирая руки с театральной аффектацией, присущей подросткам, я, обращаясь к небу, несколько раз повторила свой вызов Богу: пусть он поразит меня молниями, если существует.
Алехандра смотрит на его голое тело, смотрит, как он бежит изо всех сил, озаряемый бликами молний; он ей смешон и трогателен, и она думает, что больше никогда его не увидит.
В реве моря и бури ей слышатся темные и страшные угрозы Божества.
XI
Они вернулись в комнату. Алехандра подошла к ночному столику, взяла из стеклянной трубочки две красные таблетки. Потом села на край кровати и, похлопав левой рукой рядом с собою, сказала Мартину: