О героях и могилах
ModernLib.Net / Современная проза / Сабато Эрнесто / О героях и могилах - Чтение
(стр. 3)
Автор:
|
Сабато Эрнесто |
Жанр:
|
Современная проза |
-
Читать книгу полностью
(916 Кб)
- Скачать в формате fb2
(399 Кб)
- Скачать в формате doc
(372 Кб)
- Скачать в формате txt
(359 Кб)
- Скачать в формате html
(391 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31
|
|
Она трясла его и со своим резким смехом приговаривала:
– Вставай же, соня.
Испуганный и ошарашенный тем, насколько отчаянный, страстно зовущий голос его сновидения не вязался с обликом этой веселой, беспечной Алехандры, он не мог выдавить из себя ни слова.
Она нагнулась, подняла с земли несколько листов, слетевших со скамьи, пока он спал.
– Уверена, что хозяин этого заведения не Молинари, – заметила Алехандра, смеясь.
– Какого заведения?
– А того, где тебе дают работу, дурачок.
– Это типография Лопеса.
– Все равно какая, но только, конечно, не Молинари.
Он ничего не понял. И как потом не раз в подобных случаях, Алехандра не трудилась пояснять свои слова. Он себя чувствовал – заметил Мартин, – как плохой ученик перед насмешливым учителем.
Мартин сложил листы корректуры, и это механическое занятие помогло ему немного справиться с волнением, вызванным встречей, которой он столь нетерпеливо ждал. И опять-таки, как много раз впоследствии, его молчание и неспособность вести разговор восполнялись Алехандрой, всегда или почти всегда угадывавшей его мысли.
Она взъерошила ему волосы рукою, как взрослые обычно ерошат детям.
– Я тебе говорила, что мы опять встретимся. Помнишь? Но я же не сказала – когда.
Мартин взглянул на нее.
– Может, я тебе сказала, что мы увидимся скоро?
– Нет.
И вот так (говорил Мартин) началась эта ужасная история.
Все было необъяснимо, непредсказуемо. Они встречались в самых нелепых местах, вроде холла Провинциального банка или моста Авельянеда. И в любое время, хоть в два часа ночи. Все было неожиданно, ничего нельзя было предвидеть или объяснить: ни ее веселых минуток, ни ее ярости, ни дней, когда она, встретясь с ним, не открывала рта – так и уходила. Ни ее длительных исчезновений. «И все равно, – говорил Мартин, – это была самая чудесная пора моей жизни». Но он понимал, что долго это не протянется, все было слишком по-сумасшедшему, было – я это вам уже говорил? – как взрывы нефтяных цистерн в ночную бурю. Хотя иногда, очень-очень редко, она, казалось, рядом с ним отдыхала, словно она была больная, а он был санаторий или солнечное место в горах, где она могла наконец прилечь в тишине. А то вдруг являлась вся взбудораженная, как бы в надежде, что он ей даст воду или лекарство, что-то совершенно необходимое, а потом снова удалялась в темный, дикий край, где как будто жила всерьез.
– И куда мне не было доступа, – заключил он, глядя в глаза Бруно.
IX
– Вот здесь, – сказала она.
Слышался сильный аромат жасмина. Решетчатая ограда была очень ветхая, по ней вилась глициния. С трудом, скрежеща, открылась ржавая калитка.
В темноте мерцали лужи после недавнего дождя. Было видно, что в одной комнате горит свет, но тишина стояла такая, словно в доме никто не жил. Они прошли по запущенному, заросшему сорняками саду, по тропинке вдоль боковой галереи с чугунными колоннами. Дом был старый-престарый, окна выходили в галерею, на них сохранились старинные решетки колониальной эпохи, да и большие плиты, которыми была вымощена галерея, видно, тоже были тех времен, они кое-где ушли в землю, стерлись, потрескались.
Раздался звук кларнета: бессвязная музыкальная фраза, томная, нечеткая и назойливая.
– Что это? – спросил Мартин.
– Дядя Бебе, – пояснила Алехандра, – он сумасшедший.
Они прошли по узкой аллее между очень старыми деревьями (теперь Мартин услышал сильный запах магнолии), дальше – по вымощенной кирпичами дорожке, подводившей к Винтовой лестнице.
– Теперь осторожно. Иди за мной потихонечку.
Мартин споткнулся обо что-то: не то котел, не то ящик.
– Я же сказала тебе, иди осторожно! Погоди. – Она остановилась, зажгла спичку и, прикрывая ее ладонью, приблизила к Мартину.
– Но, послушай, Алехандра, неужели здесь нет лампочки? Ну, хоть чего-нибудь такого… в этом дворе…
В ответ раздался сухой, недобрый смех.
– Лампочки? Давай клади мне руки на бедра и иди за мной.
– Это вроде как у слепых.
Алехандра вдруг остановилась, будто парализованная электрическим разрядом.
– Что с тобой, Алехандра? – встревоженно спросил Мартин.
– Ничего, – сухо бросила она, – только сделай милость, никогда не говори со мной о слепых.
Мартин снова положил руки ей на бедра и пошел за ней. Пока они медленно и очень осторожно поднимались в темноте по металлической лестнице, во многих местах сломанной, а в других из-за ржавчины расшатавшейся, он впервые чувствовал под своими ладонями тело Алехандры, такое близкое и вместе с тем далекое и таинственное. Временами это странное ощущение вызывало у Мартина то внезапную дрожь, то запинку, и тогда она спрашивала, что с ним, а он грустно отвечал: «Ничего». И когда они дошли до верха, Алехандра, пытаясь сдвинуть заколодившуюся задвижку, сказала: «Это старинный бельведер».
– Бельведер?
– Да, ведь в начале прошлого века здесь были одни виллы. Сюда приезжали в конце недели семейства Ольмосов, Асеведо… – Она засмеялась. – В те времена, когда Ольмосы еще не подыхали с голоду… и не были сумасшедшими…
– Асеведо? – спросил Мартин. – Каких Асеведо? Один из которых был вице-президентом?
– Тех самых.
Наконец, с большим трудом, ей удалось открыть старую дверь. Подняв руку, она включила свет.
– Ну вот, – сказал Мартин, – по крайней мере хоть здесь есть лампочка. А то я подумал, что в этом доме еще пользуются свечами.
– Ох, ты почти угадал. Дедушка Панчо признает только кенкеты. Говорит, электричество вредно для глаз.
Мартин обвел взглядом комнату, словно бы изучая часть неведомой ему души самой Алехандры. Потолка не было, прямо под кровлей были видны мощные деревянные стропила. В комнате стояла кровать и было немного другой мебели разных эпох и стилей, будто собранной на распродажах, но все ободранное и до крайности ветхое.
– Иди лучше сюда, садись на кровать. На стулья садиться опасно.
На одной из стен висело сильно помутневшее зеркало венецианского стекла с рисунком в верхней части. Виднелись останки комода и бюро. Какая-то гравюра или литография по всем четырем углам была кнопками прикреплена к другой стене.
Алехандра зажгла спиртовку и принялась варить кофе. Пока согревалась вода, она поставила пластинку.
– Слушай, – сказала она и, посасывая сигарету, откинула голову и уставилась в потолок.
Зазвучала патетическая, бурная музыка. Алехандра тут же резко сняла пластинку.
– Эх, – сказала она, – сейчас я это не могу слушать. – И снова принялась за приготовление кофе.
– На первом исполнении за роялем был сам Брамс. И ты знаешь, что произошло?
– Нет.
– Его освистали. Ты понимаешь, что за свиньи люди?
– Не может быть…
– Что не может быть! – воскликнула Алехандра. – Ты, может, считаешь, что человечество – это не сплошь подонки?
– Но этот композитор – он тоже человечество…
– Знай, Мартин, – возразила она, наливая кофе в чашки, – такие, как он, страдают за всех прочих. А все прочие – это мыльные пузыри, сукины дети или кретины, разве не так?
Она подала ему чашку.
Сев на край кровати, задумалась, потом снова на минуту поставила пластинку.
– Нет, ты только послушай вот это. Снова раздались первые такты.
– Ты себе представляешь, Мартин, сколько страдания должно было накопиться в мире, чтобы возникла такая музыка? – И, снимая пластинку, пробормотала: – Потрясающе.
Опять задумавшись, она допила свой кофе, затем поставила чашку на пол.
Внезапно в тишине через открытое окно послышались звуки кларнета, будто ребенок рисовал на бумаге какие-то закорючки.
– Ты сказала, он сумасшедший?
– Ты удивляешься? Это семья сумасшедших. Знаешь, кто жил на этом чердаке целых восемьдесят лет? Сеньорита Эсколастика. Ты, может, слышал, что когда-то считалось хорошим тоном держать в доме запертого в каком-нибудь чулане сумасшедшего? Бебе – он, пожалуй, тихий помешанный, вроде идиота, и, во всяком случае, своим кларнетом беды не наделает. Эсколастика тоже была тихая. Знаешь, что с ней случилось? Иди сюда. – Она поднялась и подошла к литографии, прикрепленной к стене четырьмя кнопками. – Смотри: это остатки легиона Лавалье [15] в ущелье Умауака. На коне – убитый генерал. Вот этот – полковник Педернера. Рядом с ним Педро Эчагве. А бородатый справа – полковник Асеведо. Бонифасио Асеведо, двоюродный дед дедушки Панчо. Мы называем Панчо дедушкой, но на самом деле он – прадедушка.
Она все смотрела на литографию.
– А тут прапорщик Селедонио Ольмос, отец дедушки Панчо, то есть мой прапрадед. Бонифасио был вынужден бежать в Монтевидео. Там он женился на уругвайке, звали ее Энкарнасьон Флорес, и у них родилась дочь Эсколастика. Подумай, какое имя. Еще до ее рождения Бонифасио присоединился к легиону да так и не увидел дочку, потому что кампания продолжалась два года и оттуда, из Умауаки, они перешли в Боливию, где он пробыл несколько лет, а потом и в Чили задержался. В начале 1852 года, после тринадцати лет разлуки с женой, которая жила на этой вилле, команданте Бонифасио Асеведо, находившийся в Чили вместе с другими изгнанниками, не выдержал тоски и, переодетый, явился в Буэнос-Айрес: шли слухи о скором падении Росаса, о том, что Уркиса [16] ворвется в Буэнос-Айрес, беспощадно круша все на своем пути. Но Бонифасио не захотел ждать и вернулся один. Кто-то его выдал, иначе это нельзя объяснить. Словом, он явился в Буэнос-Айрес, и масорка [17] его схватила. Его обезглавили, пошли к его дому и постучали в окно; когда ж окно открыли, они бросили голову в комнату. Энкарнасьон скончалась от потрясения, а Эсколастика сошла с ума. Через несколько дней в Буэнос-Айрес вошел Уркиса! Ты, конечно, понимаешь, что Эсколастика росла, все время слыша разговоры о своем отце и глядя на его портрет.
Алехандра вытащила из ящика комода цветную миниатюру.
– Тут он лейтенант-кирасир во время бразильской кампании.
Нарядная форма, юное лицо, изящество стана – ничего общего с бородатым, изможденным человеком на старой литографии.
– Масорка была ожесточена, узнав о мятеже Уркисы. И знаешь, что сделала Эсколастика? Мать-то упала в обморок, а она схватила голову и убежала сюда. Здесь она заперлась с головой отца и так жила до своей смерти в тысяча девятьсот тридцать втором году.
– В девятьсот тридцать втором?
– Да, в тысяча девятьсот тридцать втором. Она прожила восемьдесят лет здесь, взаперти с головой. Сюда ей приносили еду и выносили горшки. Сама она ни разу не вышла и не желала выходить. Мало того, со свойственной безумным хитростью она прятала голову отца так, чтобы никто не мог ее обнаружить. Конечно, можно было бы все обыскать и найти голову, но Эсколастика приходила в ярость, и обмануть ее не удавалось. «Нам надо кое-что достать из комода», – говорили ей. Но ничего нельзя было поделать. И никому ни разу не удалось что-либо взять из комода или из бюро, или из этого вот кожаного баула. И до самой ее смерти в тысяча девятьсот тридцать втором году все оставалось в таком виде, как было в тысяча восемьсот пятьдесят втором. Ты можешь поверить?
– Это кажется невероятным.
– Исторический факт. Я тоже много раз спрашивала: как она ела? как убирали комнату? Еду приносили и кое-как поддерживали чистоту. Эсколастика была тихая помешанная, она даже могла говорить нормально обо всем, кроме отца и головы. За все восемьдесят лет, прожитых взаперти, она, например, никогда не говорила об отце как о мертвом. Всегда только в настоящем времени, словно всегда был тысяча восемьсот пятьдесят второй год, и ей было двенадцать лет, и отец находился в Чили и должен был явиться с минуты на минуту. Но сама она и даже ее манера говорить остались в тысяча восемьсот пятьдесят втором году, как будто Росас все еще был у власти. «Когда этот негодяй падет», – говорила она, кивая в сторону улицы, где уже ходили трамваи. Казалось, для нее действительность перемежалась большими пустотами или как бы пространствами, тоже запертыми на ключ, и она делала по-детски хитрые обходы, чтобы избежать нежелательных для себя разговоров, будто если о каких-то вещах не говоришь, значит, их нет, как нет смерти отца. Она отвергла все, что было связано с убийством Бонифасио Асеведо.
– А что стало с головой?
– В тридцать втором Эсколастика умерла, и наконец удалось осмотреть комод и баул команданте. Голова была завернута в тряпки (вероятно, старуха каждую ночь ее вынимала, ставила на бюро и часами на нее смотрела или, может быть, пока спала, голова красовалась на столе, как цветочная ваза). Голова, конечно, мумифицировалась, ссохлась. Такой и осталась.
– Как так?
– Ну а что, по-твоему, надо было сделать с головой? Что делают с головой в такой ситуации?
– Не знаю. Вся эта история такая дикая! Не знаю.
– И главное, надо иметь в виду, что такое моя семья – я говорю об Ольмосах, не об Асеведо.
– И что же такое твоя семья?
– Ты еще спрашиваешь? Разве ты не слышишь, как дядя Бебе играет на кларнете? Не видишь, где мы живем? Ну скажи, знаешь ты в этой стране кого-нибудь с именем, кто жил бы в Барракас, среди доходных домов и фабрик? Любому понятно, что с этой головой ничего хорошего не могло произойти, не говоря уж о том, что с головой без тела вообще ничего хорошего быть не может.
– И что же было?
– А очень просто: голова осталась в доме. Мартина передернуло.
– Что? Испугался? А что можно было сделать? Сколотить ящичек и устроить маленькие похороны для головы?
Мартин нервно рассмеялся, но Алехандра говорила серьезно.
– И где ее держат?
– Ее хранит дедушка Панчо внизу, в шляпной коробке. Хочешь посмотреть?
– Ради бога, не надо! – воскликнул Мартин.
– Да что с тобой? Красивая голова, и я могу тебе сказать, что время от времени я с удовольствием смотрю на нее, отдыхаю от всей этой мерзости вокруг. Они по крайней мере были настоящими мужчинами и рисковали жизнью ради того, во что верили. Даю справку: почти вся моя семья принадлежала к унитариям, за исключением Фернандо и меня.
– Фернандо? Кто это – Фернандо?
Алехандра вдруг умолкла, будто сболтнула лишнее.
Мартина это удивило. У него было чувство, что Алехандра невольно проговорилась. Она поднялась, подошла к столику, на котором стояла спиртовка, и поставила греть воду, затем, закурив сигарету, пошла к окну.
– Иди сюда, – позвала она, выходя на террасу.
Мартин последовал за ней. Небо было темное и звездное. Алехандра подошла к краю террасы и оперлась на балюстраду.
– Раньше отсюда было видно, – сказала она, – как пароходы подходят к причалу.
– И кто же теперь здесь живет?
– Здесь? Ну, как видишь, от усадьбы почти ничего не осталось. Раньше здесь было много построек. Потом начали продавать. Вон там теперь фабрика и бараки – все это прежде относилось к усадьбе. А тут, с другой стороны, построили многоквартирные дома. Весь участок земли позади дома тоже продали. А то, что осталось, заложено и в любую минуту может быть продано с торгов.
– И тебе не жалко?
Алехандра пожала плечами.
– Сама не знаю, может, и жалко из-за дедушки. Он-то живет в прошлом, да так и умрет, не поняв, что произошло в этой стране. Ты понимаешь, какая штука со стариком? Ему неизвестно, что такое подлость. Представляешь? И теперь у него уже нет ни времени, ни желания это узнать. Не знаю, лучше это или хуже. Однажды тут пытались повесить объявление о продаже дома с торгов, и мне пришлось идти к Молинари просить, чтобы он это дело уладил.
– К Молинари?
Мартин второй раз слышал это имя.
– Да, он для нас вроде мифологического чудовища. Ну, как если бы страховую компанию возглавлял боров.
Мартин глянул на нее, и Алехандра с улыбкой добавила:
– Нашу недвижимость вроде бы не имеют права отчуждать. Да ведь если бы объявили о продаже дома с торгов, старик бы умер.
– Твой отец?
– Да нет же, дедушка.
– А отца твоего эта проблема не волнует?
Алехандра посмотрела на него, как посмотрел бы путешественник, у которого спросили, достаточно ли развита автомобильная промышленность на реке Амазонке.
– Да, твоего отца, – повторил Мартин просто от робости, отчетливо сознавая, что сказал глупость (впрочем, не зная, почему) и что лучше бы не настаивать.
– Мой отец здесь никогда не бывает, – ограничилась кратким пояснением Алехандра, но теперь голос ее звучал как-то по-другому.
Мартин, подобно тем, кто учится ездить на велосипеде и вынужден ехать прямо вперед, чтобы не свалиться, но почему-то – тайна сия велика! – обязательно в конце концов налетает на дерево или на другое препятствие, спросил:
– Он живет в другом месте?
– Я же тебе только что сказала: мой отец здесь не живет!
Мартин покраснел.
Алехандра ушла на другой конец террасы и довольно долго там простояла. Потом вернулась и, облокотясь на балюстраду, стала рядом с Мартином.
– Моя мать умерла, когда мне было пять лет. А когда мне было одиннадцать, я застала отца с женщиной. Но теперь я думаю, что он жил с ней еще задолго до того, как умерла мать. – И со смехом, столь же похожим на нормальный смех, как горбун на здорового человека, прибавила: – На той же кровати, на которой я теперь сплю.
Она закурила сигарету, и при свете зажигалки Мартин разглядел, что на лице ее еще остались следы того смеха, зловонный труп горбуна.
Потом в темноте он видел, как сигарета Алехандры вспыхивала от глубоких затяжек: она впивалась в сигарету со страстной, сосредоточенной жадностью.
– Тогда я сбежала из дому, – сказала она.
X
Эта веснушчатая девочка – она; ей одиннадцать лет, и волосы у нее рыжеватые. Она худенькая, задумчивая, но задумчивость ее какая-то мрачная, жесткая – как если бы ее мысли были не чем-то отвлеченным, но обезумевшими, жалящими змеями. Эта девочка такой и осталась в некоем темном уголке ее «я», и теперь она, молчаливая и напряженно-внимательная восемнадцатилетняя Алехандра, стараясь не спугнуть видение, отходит в сторону и рассматривает его осторожно и с любопытством. Этой игре она предается довольно часто, размышляя над своей судьбой. Игра нелегкая, в ней множество трудностей, здесь все хрупко и готово вот-вот исчезнуть – так, по словам спиритов, бывает с материализацией духа: надо уметь ждать, терпеливо, сосредоточившись, отвлечься от посторонних или игривых мыслей. Тень возникает постепенно, и ее появление надо оберегать, сохраняя полное молчание и чрезвычайную осторожность: какая-нибудь мелкая промашка, и тень скроется, исчезнет в тех краях, откуда начала появляться. Но теперь она здесь: она явилась, вот она со своими рыжими косами и веснушками разглядывает все вокруг боязливым, сосредоточенным взором, готовая к драке и к оскорблениям. Алехандра смотрит на нее со смесью нежности и вражды, как смотрят на младших сестер и братьев, на которых срывают злость, вызванную собственными недостатками, и кричат: «Не грызи ногти, ты, скотина!»
– На улице Исабель-ла-Католика есть разрушенный дом. Верней, был, потому что его не так давно снесли, чтобы построить завод по производству холодильников. Много лет он стоял пустой – то ли был предметом тяжбы, то ли чьим-то наследством. Кажется, он принадлежал Мигенсам, и когда-то это была очень симпатичная вилла, вероятно, вроде нашей. Помню, стены дома были светло-зеленые, цвета морской волны, сплошь облупившиеся, будто от проказы. Я тогда была очень возбуждена, и мысль убежать и спрятаться в заброшенном доме давала мне ощущение силы, какое, наверно, бывает у солдат, идущих в атаку, несмотря на страх, а может, это уже какой-то особый, перешедший в свою противоположность страх. Я об этом где-то читала. А ты? Говорю тебе это потому, что я ужасно боялась темноты – можешь себе представить, что меня ждало в заброшенном доме. Я заранее сходила с ума, я видела бандитов, врывавшихся с фонарями в мою комнату, или молодчиков из масорки с окровавленными головами в руках (Хустина постоянно рассказывала нам истории про масорку). Я проваливалась в колодцы, полные крови. Я даже не знаю, видела я это во сне или наяву, думаю, это были галлюцинации, я все видела, бодрствуя, потому что помню так ясно, словно переживаю сейчас. Я начинала вопить, и тут прибегала бабушка Элена, понемногу успокаивала меня, – кроватка моя еще долго тряслась от моей дрожи; это были приступы безумия, настоящие приступы.
Что и говорить, мои планы спрятаться ночью в пустом полуразрушенном доме были, конечно, безумием. И теперь я думаю, что замышляла это для того, чтобы моя месть стала более жестокой. Я чувствовала, что это будет чудесная месть, тем более чудесная и беспощадная, чем страшнее окажется опасность, которой я себя подвергну. Ты понял? Ну, словно я думала – а может, и впрямь думала – «пусть увидят, что я терплю из-за своего отца!». Забавная вещь, но после той ночи мой страх внезапно превратился в безумную храбрость. Не правда ли, любопытно? Как объяснить подобное явление? Это было что-то вроде безумного высокомерия перед лицом любой опасности, реальной или воображаемой. Впрочем, я всегда была смелой, и, когда проводила каникулы в сельской усадьбе семейства Карраско старых дев, подруг моей бабушки Элены, я привыкла там ко всяким отчаянным приключениям: скакала галопом по бездорожью на кобылке, которую мне дали и которую я сама окрестила полюбившимся мне именем Презренье. Было у меня охотничье ружье двадцать второго калибра и маленький револьвер. Я отлично плавала и, несмотря на все запреты и заклинания, уплывала далеко в море, где мне не раз приходилось туго во время прибоя (забыла тебе сказать, что усадьба старушек Карраско находилась на морском берегу, вблизи Мирамара [18]). И однако по ночам я дрожала от страха перед воображаемыми чудищами. Ну, в общем, я, как уже говорила, решила сбежать и спрятаться в доме на улице Исабель-ла-Католика. Дождалась темноты, чтобы незаметно перелезть через ограду (ворота были заперты на висячий замок). Но, вероятно, кто-то меня увидел и, хотя сперва не придал этому значения – можешь себе представить, сколько мальчишек из любопытства проделывали то же, что я в ту ночь, – однако, когда пошел слух о моем исчезновении и вмешалась полиция, тот человек, видимо, вспомнил, что видел, как я лезу, и рассказал об этом. Но если дело и было так, то открылось все лишь через несколько часов после моего бегства, потому что полиция появилась в доме только в одиннадцать часов. Так что у меня было вдоволь времени натерпеться страху. Соскочив с ограды, я пошла вглубь, за дом, через бывшие ворота для въезда карет, пробиралась среди сорняков и старых ящиков, натыкалась на кучи мусора, на зловонные трупы кошек и собак. Да, забыла тебе сказать, что я прихватила фонарик, складной ножик и маленький револьвер, подаренный дедушкой Панчо, когда мне исполнилось десять лет. Короче, через ворота я вышла на задний двор. Там была галерея, вроде нашей. На окнах, выходивших в галерею, были жалюзи, но жалюзи эти сгнили, некоторые вообще отвалились. Вероятно, в доме иногда ночевали бродяги, бездомные, а может, и жили какое-то время. И откуда могла я знать, не явился ли туда переспать кто-нибудь из них в эту ночь. Светя фонариком, я осмотрела окна и двери с задней стороны дома и наконец обнаружила дверь, в которой не хватало одной доски. Я толкнула дверь, она подалась, хотя с трудом и со скрипом – похоже было, что ее очень давно никто не открывал. Тут я с ужасом подумала, что, наверно, даже бродяги не решаются посещать этот дом, пользующийся дурной славой. На минуту я заколебалась, у меня мелькнула мысль, что, может, лучше бы не заходить в дом, а провести ночь в галерее. Но было очень холодно. Придется зайти и даже развести огонь, как поступали герои в виденных мною фильмах. Я подумала, что лучше всего это сделать на кухне – там каменный пол, и на плитах пола можно разложить хороший костер. Кстати, я надеялась, что огонь спугнет крыс, к ним я всегда питала отвращение. Кухня, как и все прочее в доме, была в полном разорении. У меня не хватило духу лечь на пол, даже насобирав соломы, – ведь тогда ко мне легко могла подкрасться крыса. Я решила, что лучше лечь на плиту. Кухня была устроена по-старинному, тоже вроде нашей, такие теперь увидишь только в деревенских домах – с плитой и духовкой. Что до остальных помещений дома, их я решила обследовать завтра – в этот ночной час, в темноте, у меня на это не хватало храбрости, да и незачем было. Первой моей задачей было собрать в саду что-нибудь для костра: обломки ящиков, щепки, солому, бумагу, валявшиеся сухие сучья и наломать веток с засохшего дерева, которое я приметила. Все это я сложила в кучу возле кухонной двери, чтобы дым не шел внутрь. После нескольких попыток дело пошло на лад, и едва я увидела в темноте огонек, сразу согрелась и телом, и душой. Тотчас достала из сумки еду, села на ящик возле костра и с аппетитом поела бутерброды с маслом и с колбасой, а потом сладкое из батата. На моих часиках было только восемь! Мне не хотелось думать о том, что меня ждет в долгие ночные часы.
Полиция явилась в одиннадцать. Уж не знаю, точно ли – как я сказала – кто-то видел, что какой-то мальчик лез через ограду. Возможно, кто-то из соседей заметил огонь или дым моего костра или свет фонарика, когда я бродила возле дома. Как бы то ни было, полиция явилась, и, должна тебе признаться, ее появление меня обрадовало. Думаю, если бы мне пришлось провести там целую ночь, когда снаружи все стихает и действительно чувствуешь, что город спит, я бы и впрямь сошла с ума от беготни крыс и кошек, от воя ветра и других шумов, которые мое воображение приписало бы невесть каким призракам. И когда пришла полиция, я не спала, а, дрожа от страха, сидела скрючившись на плите.
Слов нет описать, что творилось дома, когда меня привели. Бедный дедушка Панчо с глазами, полными слез, все допытывался у меня, почему я совершила такое безумство. Бабушка Элена меня журила и в то же время исступленно ласкала. Что ж до тети Тересы – на самом-то деле двоюродной бабушки, – проводившей все время в бдениях у покойников да в ризницах, она кричала, что меня надо поскорей отдать в пансион, в колледж на авениде Монтесде-Ока. Семейный совет, видимо, продолжался далеко за полночь, я еще долго слышала, как они там спорят. На другой день я узнала, что бабушка Элена в конце концов согласилась с мнением тети Тересы, скорей всего – как я теперь думаю, – она просто боялась, как бы я вдруг не повторила свою выходку, и еще она знала, что я очень люблю сестру Теодолину. На все их предложения я, естественно, отвечать отказалась, сидела, запершись в своей комнате. Но, по сути, перспектива покинуть дом была для меня не неприятна: я думала, что отец таким образом лучше почувствует мою месть.
Не знаю, что тут повлияло: поступление в колледж, дружба с сестрой Теодолиной или мой душевный кризис – возможно, все вместе. Но я отдалась религии с той же страстью, с какой увлекалась плаваньем или верховой ездой: как будто речь шла о жизни моей или смерти. Так было со мной до пятнадцати лет. Что-то вроде безумия – с тем же неистовством, с каким она плавала в море ночью, даже в бурные ночи, – будто бросалась плыть в непроглядный мрак религии, окруженная тьмою, гонимая неукротимой душевной бурей.
Вот падре Антонио: он говорит о страстях Христовых, с жаром описывает муки, унижения и кровавую жертву на Кресте. Падре Антонио высокого роста, и – странное дело – он похож на ее отца. Алехандра плачет, сперва молча, затем все громче, плач переходит в судорожные рыдания. Она убегает. Перепуганные монахини бегут за ней. Вот рядом с нею сестра Теодолина, она утешает плачущую, потом подходит падре Антонио, тоже с намерением ее успокоить. Пол подымается и опускается под ее ногами, как дно лодки. Пол вздымается как морской вал, комната почему-то увеличивается, потом все начинает кружиться – сперва медленно, потом все быстрее. Алехандру прошибает пот. Падре Антонио подходит к ней, рука его огромная, рука его касается ее щеки, это как прикосновение теплой мерзкой летучей мыши. И она падает, будто сраженная сильным электрическим разрядом.
– Что с тобой, Алехандра? – кричит Мартин, бросаясь к ней.
Она рухнула на пол и лежит, словно окаменев, не дышит, лицо ее становится фиолетовым, и вдруг начинаются судороги.
– Алехандра! Алехандра!
Но она его не слышала, не чувствовала его рук – только стонала и кусала губы.
Но вот, как постепенно стихающий шторм, стоны стали реже, звучали все слабей и жалобней, тело понемногу успокаивалось и наконец обмякло, стало как мертвое. Тогда Мартин взял ее на руки и отнес в комнату, уложил на кровать. Прошел час или больше, Алехандра открыла глаза, осмотрелась вокруг, будто пьяная. Потом села, провела ладонями по лицу, словно пытаясь себя освежить, и довольно долго сидела молча. Видно было, что она в полном изнеможении.
Наконец она встала, нашла таблетки, проглотила.
Мартин с испугом смотрел на нее.
– Нечего на меня так смотреть. Если хочешь быть моим другом, придется тебе привыкнуть к таким сценам. Ничего особенного не случилось.
Она нашарила на столике сигарету, закурила. Долго отдыхала и молчала, потом спросила:
– О чем я тебе рассказывала?
Мартин ей напомнил.
– Я, знаешь, теряю память.
Продолжая курить, она задумалась и после паузы прибавила:
– Выйдем, мне надо подышать воздухом. Оба облокотились на балюстраду террасы.
– Значит, я тебе рассказывала о том, как бежала из дому.
Она затянулась, помолчала.
– Меня ничем не запугаешь, говорила сестра Теодолина. Целыми днями она терзала меня, анализировала мои чувства, мои реакции.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31
|
|