– Это не самое главное! Мы имеем в виду другое – духовные качества. А то различие, которое вы, господа, усматриваете в деятельности мужчины и женщины, типично для отсталого общества.
– Ах, теперь я понял, – вполне спокойно возразил я. – Для вас различие между маткой и фаллосом – это пережиток Темных Времен. Оно исчезнет вместе с газовыми фонарями и неграмотностью.
Педагогиня побагровела: слова мои вызвали в ней не только возмущение, но и стыд – однако не из-за того, что я произнес «матка» и «фаллос»; будучи научными терминами, они шокировали ее не больше, чем «нейтрино» или «цепная реакция». Ей стало стыдно в том же смысле, как стало бы неловко профессору Эйнштейну, если бы у него спросили, справно ли работает его кишечник.
– Это просто фраза, – припечатала она. – А суть такова – ныне женщина соперничает с мужчиной в любом виде деятельности. Вот что выводит вас из себя. Поглядите на делегацию женщин, недавно прибывшую из Северной Америки: там три директора предприятий тяжелой индустрии.
Моя Норма, такая женственная, глянула на меня победоносно – вот до чего доводит неприязнь. Те директора-монстры в какой-то мере мстили за ее рабство в постели. Успехи металлургической промышленности Соединенных Штатов каким-то образом приглушали ее стоны в кульминационный момент, ее неистовую безусловную покорность. Унижение в сексуальном акте уравновешивалось успехами неорганической химии у янки.
И верно, теперь, когда я вынужден был просматривать газеты, я действительно видел там заметку о прибытии этой troupe [110].
– Есть также женщины, занимающиеся боксом, – заметил я. – И конечно, если такое уродство вас восхищает…
– Вы называете уродством тот факт, что женщина стала членом администрации в тяжелой промышленности?
Мне снова пришлось поверх атлетических плеч сеньориты Гонсалес Итуррат внимательно проследить за подозрительным прохожим. Такое мое поведение, впрочем вполне объяснимое, усилило ярость грозной фурии.
– И вам также кажется уродством, – прибавила она, ехидно прищурив глазки, – когда в науке появляется гений вроде мадам Кюри?
Ну, это было неизбежно.
– Гений, – пояснил я спокойно и назидательно, – это человек, обнаруживающий тождество противоречивых явлений. Связи между отдаленными с виду фактами. Человек, открывающий тождество за разнообразием, реальность за видимостью. Человек, который открывает, что падающий камень и непадающая луна – это один и тот же феномен.
Педагогиня слушала мое рассуждение, саркастически поблескивая глазками – как слушает учительница лживого мальчишку.
– Разве открытие мадам Кюри – это пустяк?
– Мадам Кюри, уважаемая сеньорита, не открыла закон эволюции видов. Она вышла с ружьем охотиться на тигров и наткнулась на динозавра. Если подходить с вашим критерием, надо назвать гением первого мореплавателя, который увидел мыс Горн.
– Можете говорить что угодно, но открытие мадам Кюри произвело революцию в науке.
– Если вы пойдете на охоту за тиграми и встретите кентавра, это тоже произведет революцию в зоологии. Но это не та революция, которую совершает гений.
– Так, по-вашему, женщине вообще заказан доступ к науке?
– Да нет же! Разве я говорил такое? К тому же химия сродни кухне.
– А философия? Вы наверняка запретили бы девушкам поступать на факультет философии и литературы.
– Нет. Почему же? Они там никому не мешают. Кроме того, они там находят женихов и выходят замуж.
– А философию им изучать можно?
– Пусть изучают, если хотят. Это им не повредит. Но и пользы не принесет, это уж точно. Ничего им не даст. И кстати, нет никакой опасности, что они превратятся в философов.
Тут сеньорита Гонсалес Итуррат вскричала:
– Так ведь в нашем абсурдном обществе женщинам не предоставляют равных возможностей с мужчинами!
– В самом деле? Но мы же говорили, что никто не мешает им поступать на философский факультет. Больше того, я слышал, что в этом заведении полным-полно женщин. Никто им не запрещает заниматься философией. Думать им никогда не мешали – ни дома, ни вне дома. Как можно кому-то запретить думать? А чтоб заниматься философией, надо только иметь голову на плечах и желание думать. Ныне, во времена древних греков и в ХХХ веке. Я допускаю, что общество может помешать женщине опубликовать труд по философии, может подвергнуть осмеянию, бойкоту и тому подобное. Но запретить мыслить? Так же как ни одно общество не может воспрепятствовать тому, чтобы идея Платоновой вселенной была усвоена головой женщины.
– С такими, как вы, мир никогда не продвинулся бы вперед! – взорвалась сеньорита Гонсалес Итуррат.
– А из чего вы заключаете, что он продвинулся вперед?
Она усмехнулась с презрением.
– Ну ясно. Прилететь в Нью-Йорк за двадцать часов – это, по-вашему, не прогресс.
– Не вижу никакого преимущества в том, чтобы быстро добраться до Нью-Йорка. Чем дольше туда ехать, тем лучше. Кроме того, я думал, вы имеете в виду прогресс духовный.
– Всякий, коли на то пошло. Но ссылка на авиацию неслучайна: самолет – символ всеобщего прогресса. Включая этические ценности. Вы же не станете спорить, что нынешнему человечеству присуща более высокая мораль, чем рабовладельческому обществу.
– Ах, вы предпочитаете рабов на зарплате.
– Быть циником нетрудно. Но всякий честный человек скажет, что мир теперь знает нравственные понятия, которые в древности были неизвестны.
– Да, понимаю. Ландрю [111], путешествующий поездом, стоит выше Диогена, путешествующего на триреме.
– Вы нарочно выбираете нелепые примеры. Но это очевидный факт.
– Комендант Бухенвальда стоит выше капитана галеры. Бедных людишек благороднее убивать напалмовыми бомбами, чем стрелами из луков. Бомба Хиросимы благотворней, чем битва при Пуатье [112]. Пытать электрической пикой прогрессивней, чем, на китайский лад, крысами.
– Все это софизмы, вы приводите отдельные факты. Человечество преодолеет и эти проявления дикости. И невежество в конце концов должно будет отступить по всему фронту перед натиском науки и просвещения.
– В настоящее время религиозный дух сильней, чем в XIX веке, – заметил я с коварным спокойствием.
– Обскурантизм всех видов вынужден будет отступить. Но движение прогресса невозможно без небольших отступлений и зигзагов. Вот вы только что упомянули теорию эволюции: это пример того, как наука побеждает всевозможные религиозные мифы.
– Что-то не вижу я сокрушительных побед этой теории. Разве мы с вами не согласились с тем, что религиозный дух возрождается?
– По другим причинам. Однако теория эволюции покончила со многими бреднями, вроде сотворения мира в шесть дней.
– Ох, сеньорита, если Бог всемогущ, что ему стоит создать мир в шесть дней и разбросать по земле сколько-то там скелетов мегатериев, чтобы испытать веру или глупость человеческую?
– Бросьте! Не станете же вы утверждать, будто всерьез потчуете нас подобными софизмами. Да вы же сами только что восхваляли гения, открывшего теорию эволюции. А теперь поднимаете ее на смех.
– Я не поднимаю ее на смех. Я просто говорю, что она не доказывает, что Бога нет, и не отрицает сотворения мира в шесть дней.
– Кабы ваша воля, так и школ бы не было. Вы наверняка должны быть сторонником неграмотности.
– Германия в 1933 году была одной из самых образованных стран в мире. Если бы народ не умел читать, его по крайней мере не оглупляло бы ежедневное чтение газет и журналов. К несчастью, даже будь он неграмотен, есть другие чудеса прогресса: радио, телевидение. Надо было бы удалять у детей барабанные перепонки и выкалывать им глаза. Но это было бы делом еще более трудоемким.
– Вопреки вашим софизмам свет всегда будет побеждать тьму, а добро торжествовать над злом. Невежество – это зло.
– До сих пор, сеньорита, зло всегда торжествовало над добром.
– Опять софизм. Откуда вы откапываете такие нелепые идеи?
– Я ничего не откапываю, сеньорита, таково беспристрастное свидетельство истории. Откройте-ка историю Онкена [113] на любой странице, и вы не увидите ничего, кроме войн, казней, заговоров, пыток, государственных переворотов и допросов. Кстати, если добро всегда одерживает верх, зачем же его проповедовать? Будь человек по природе своей не склонен совершать зло, зачем ему что-то запрещать, осуждать его и так далее? Заметьте, самые возвышенные религии проповедуют добро. Более того, они дают заповеди, требующие не прелюбодействовать, не убивать, не красть. Всему этому надо учить заповедями. А сила зла столь огромна и хитра, что используется даже для призывов к добру: если мы не будем делать то-то и то-то, нам угрожают адом.
– Выходит, по-вашему, – воскликнула сеньорита Гонсалес Итуррат, – надо проповедовать зло?
– Я этого не сказал, сеньорита. Беда в том, что вы слишком возбуждены и уже не слушаете меня. Зло не надо проповедовать, оно само совершается.
– Но что же вы хотите доказать?
– Не горячитесь, сеньорита. Не забывайте, что вы отстаиваете превосходство добра, а я вижу, что вы с удовольствием разрезали бы меня на куски. Я просто хотел вам сказать, что особого духовного прогресса нет. И даже надо еще проверить, существует ли пресловутый материальный прогресс.
Ироническая усмешка искривила усики наставницы.
– А, теперь вы мне станете доказывать, что современный человек живет хуже, чем римлянин.
– Это как посмотреть. Я, например, не думаю, что какой-нибудь бедняга, работающий по восемь часов в день на сталелитейном заводе под контролем электроники, счастливей греческого пастуха. В Соединенных Штатах, в этом раю механизации, две трети населения невропаты.
– Хотелось бы мне знать, предпочли бы вы отправиться в дальний путь в дилижансе, а не в поезде.
– Разумеется. Путешествовать в карете куда спокойней и для глаз приятней. А еще было лучше, когда ездили верхом: вы дышали свежим воздухом, вас грело солнце, вы могли вволю любоваться пейзажем. Апостолы машин обещали нам, что у человека будет с каждым днем все больше досуга. На самом же деле у человека с каждым днем остается все меньше времени, с каждым днем он все более заморочен. Даже война когда-то была красивой, интересной, мужественной, живописной – вспомните прежние яркие мундиры. Она была полезна для здоровья. Возьмите, например, нашу Войну за независимость и наши гражданские войны: если человека не проткнули пикой и не снесли ему голову, он мог прожить сто лет, как мой прапрадедушка Ольмос. Ясное дело: жизнь на свежем воздухе, физические упражнения, верховая езда. Если юноша был слаб здоровьем, его отправляли на войну, чтобы он окреп.
Сеньорита Гонсалес, разъяренная, встала и сказала своей ученице:
– Я ухожу, Нормита. Ты сама знаешь, что тебе делать.
И она удалилась.
Сверкая глазами, Норма тоже поднялась. И уходя, бросила мне:
– Ты грубиян и циник!
Я сложил свою газету и устроился поудобней, чтобы наблюдать за домом № 57, теперь уже не заслоняемым объемистым телом наставницы.
В тот вечер, сидя в клозете в том состоянии, когда дух наш колеблется между патологической физиологией и метафизикой, тужась и одновременно размышляя о смысле жизни – как то часто бывает в этом единственно философском уголке дома, – я наконец-то понял, что за образ мерещился мне в начале нашей встречи: нет, я прежде не видел сеньориту Гонсалес Итуррат, но она была почти точной копией противного, свирепого существа, которое в фильме «Восемь приговоренных» [114] разбрасывает суфражистские памфлеты с воздушного шара.
XII
Ночью, перебирая и анализируя события минувшего дня, а я всегда делаю это по ночам, я вдруг всполошился: почему Норма привела ко мне сеньориту Гонсалес Итуррат? И наверняка не могло быть случайным совпадением то, что они втянули меня в дискуссию о существовании зла. Обдумав все хорошенько, я заключил, что у преподавательницы были все характерные черты члена Библиотеки для Слепых. И тотчас я стал подозревать саму Норму Пульесе, которой интересовался, в общем-то, лишь потому, что ее отец был социалистом, ежедневно посвящавшим два часа переписыванию книг шрифтом Брайля [115].
Я, наверно, часто изображаю себя в невыгодном свете, и читатели, возможно, будут удивлены подобной беспечностью с моей стороны. Правду сказать, несмотря на склонность к систематичности, я способен на выходки самые неожиданные, а потому опасные, если принять во внимание масштаб моей деятельности. И самые непростительные глупости я совершал из-за женщин. Попытаюсь все же объяснить, что со мною происходит, – это отнюдь не так безумно, как может показаться с первого взгляда, ибо женщину я всегда рассматривал как предместье мира слепых; таким образом, мои отношения с ними вовсе не лишены смысла и оснований, как мог бы вообразить поверхностный наблюдатель. Нет, не в этом упрекаю я себя в данный момент, но в почти непостижимой беспечности, которая вдруг находит на меня, как в случае с Нормой Пульесе; с точки зрения рока это вполне логично – ведь если рок намерен кого-то погубить, то он его ослепляет, – но, с моей собственной точки зрения, это было абсурдно и непростительно. Дело в том, что вслед за периодами пронзительной ясности ума у меня бывают периоды, когда поступки мои словно бы задумываются и совершаются другим человеком и я внезапно оказываюсь в опаснейших передрягах – как могло бы случиться с одиноким мореходом, который, плавая в опасном месте, время от времени задремывал бы.
Да, все это не просто. Хотел бы я посмотреть на кого-либо из моих критиков, оказавшихся на моем месте, когда я окружен бесчисленными, коварнейшими врагами, опутан незримой сетью шпионов и соглядатаев и должен денно и нощно вести наблюдение за каждым человеком, приближающимся к Иглесиасу, должен следить за каждым событием, имеющим к нему отношение. Пусть кто другой попробует, тогда он будет менее самоуверен и поймет, что оплошности такого рода не только возможны, но практически неизбежны.
Например, перед встречей с Селестино Иглесиасом мой ум долгое время был в крайнем смятении, а в такие периоды мне чудится, будто мрак буквально высасывает мои силы посредством алкоголя и женщин; так, постепенно, углубляешься в один из лабиринтов Ада или, что то же, в мир Слепых. Однако нельзя сказать, что в эти мрачные периоды я забывал о своей великой цели, но тогда четкий, научный подход к ней сбивался хаотическими бросками, пробами наобум, в которых с виду царит то, что люди несведущие именуют случаем, но что, по сути, есть слепое сцепление обстоятельств. И посреди сумбура чувств, оглушенный и одурманенный, пьяный и опустившийся, я все же принимался вдруг бормотать: «Не беда, я все равно во что бы то ни стало должен исследовать их мир», и меня пронзало чувство головокружительного упоения, того упоения, которое овладевает героями в самые страшные, самые опасные мгновения битвы, когда разум уже не в состоянии руководить нами и воля наша оказывается в темной власти крови и инстинктов. Затем я внезапно пробуждался, выходил из долгих периодов мрака, и, подобно тому как разврат сменялся аскетизмом, моя мания методичности сменяла прежний сумбур чувств; мания, которая овладевает мной не вопреки моей склонности к беспорядку, но именно благодаря ей. Тогда ум мой начинает работать с удвоенной энергией, с поразительной живостью и ясностью. Я принимаю правильные, точные решения, все видится ярко, отчетливо, словно какая-нибудь теорема; я ни в чем не следую своим инстинктам, в такие моменты я полностью их контролирую и повелеваю ими. Но странное дело, мои поступки или люди, с которыми я схожусь в такие просветы здравомыслия, быстро затягивают меня вновь в фазу бесконтрольного поведения. Ну, например, знакомлюсь я с женщиной, скажем, с председательницей Комиссии по Сотрудничеству с Хором Незрячих; мне ясно, сколь ценную информацию я могу через нее получить, я ее обхаживаю и наконец в чисто научных целях сплю с нею; но тут оказывается, что эта женщина сводит меня с ума, что она донельзя сладострастна или одержима какой-нибудь манией – словом, тогда все мои планы терпят крах или в лучшем случае откладываются.
Разумеется, случай с Нормой Пульесе был не такого свойства. Но даже тут я совершил ошибки, которых нельзя было допускать.
Сеньор Америко Пульесе – старый член Социалистической партии, и дочь свою он воспитал в тех правилах, каковые с самого начала провозгласил Хуан Б. Хусто [116]: Истина, Наука, Сотрудничество, Борьба с Курением и с Алкоголизмом. Был он человеком весьма почтенным, ненавидел Нерона и в своем бюро пользовался уважением даже политических противников. Само собой понятно, что его партийные взгляды чрезвычайно подогрели мое желание переспать с его дочерью.
Она была помолвлена с флотским лейтенантом. Это отнюдь не смущало антимилитаристский дух сеньора Пульесе в силу странного психологического выверта – все антимилитаристы восхищаются военными моряками: они, дескать, не так грубы, много путешествовали, почти, так сказать, штатские. Словно последнее их свойство не недостаток и может быть предметом похвал. Я и объяснил Норме (а она бесилась от злости), что хвалить военного за то, что он не похож или не слишком похож на военного, все равно что усматривать достоинство подводной лодки в том, что она плохо погружается.
Аргументами такого рода я торпедировал базу Военного Флота и в конце концов завлек Норму в постель, из чего явствует, что путь к постели может пролегать через самые непредвиденные институции. И что единственные доводы, убедительные для женщины, – это те, которые как-либо связаны с горизонтальным положением. В противоположность тому, что бывает с мужчинами. Вот почему так трудно привести мужчину и женщину в одно и то же геометрическое положение, действуя только лишь логическим рассуждением, потому и приходится прибегать к паралогизмам или попросту лапать.
Добившись горизонтального положения, я потратил немало времени на то, чтобы ее воспитать, приучить к Новой Концепции Мира: от профессора Хуана Б. Хусто к маркизу де Саду. Было это отнюдь не легко. Пришлось вначале прибегать к привычному ей языку, она же фанатично верила в науку и читала произведения вроде «Идеального брака», употребляла столь неуместные в постели обороты, вроде «закон преломления света», когда речь шла о сумерках. Начав с бесспорных истин (а истина была для нее священна), я повел ее со ступеньки на ступеньку к самым предосудительным забавам. Да, многие годы терпеливой работы социалистических депутатов, советников и докладчиков были в несколько недель сведены на нет; все их районные библиотеки, кооперативы, полезные дела в муниципалитете кончились тем, что Норма Пульесе стала участницей весьма непохвальных шалостей. Может, для того, чтобы потом еще сильнее уверовать в коллективизм?
Ну что ж, прекрасно, давайте посмеемся над Нормой Пульесе, как поступал я, ощущая свое превосходство. Но теперь меня одолели подозрения, и вскоре мне стало казаться, что она один из хитрейших лазутчиков моих неприятелей. С другой стороны, этого следовало ожидать – ведь только примитивный, глупый враг использовал бы для шпионажа людей подозрительных. Именно то, что Норма была так наивна, так прямодушна, так ненавидела всякую ложь и мистификацию, – разве не было самым веским доводом в пользу того, что ее надо остерегаться?
Обуянный тревогой, я принялся подробно анализировать наши отношения.
Я полагал, что характер Нормы Пульесе мне понятен, и, учитывая ее воспитание в духе социализма и сармьентизма [117], был уверен, что вижу ее насквозь. Грубейшая ошибка. Норма не раз и не два ставила меня в тупик своей неожиданной реакцией. А развращенность, которой она охотно уступила, никак не вязалась со здоровым, целомудренным воспитанием, которое дал ей отец. И если для мужчины логика значит так мало, то чего же ожидать от женщины?
Итак, ту ночь я провел без сна, вспоминая, анализируя каждый ее жест, каждый взгляд. И у меня возникло немало поводов для тревоги, но по крайней мере одно утешало: то, что я вовремя осознал, сколь опасна связь с нею.
XIII
Мне пришло в голову, что, читая историю с Нормой Пульесе, кое-кто подумает, что я подлец. Скажу, не обинуясь, они правы. Я сам считаю себя подлецом и не питаю к своей особе ни малейшего уважения. Я – человек, исследующий собственное сознание, а разве кто-либо, углубляясь в закоулки своего сознания, может себя уважать?
По крайней мере я-то честен, ибо не обманываюсь в оценке себя и не пытаюсь обмануть других. Возможно, вы меня спросите, как же это я без малейшего зазрения совести обманывал стольких несчастных женщин, встретившихся на моем пути. Но, господа, есть обманы – и обманы. Эти обманы – мелкие, незначительные. Точно так же нельзя называть трусом генерала, приказавшего отступать, дабы затем решительно продвинуться вперед. Всегда были и есть обманы тактические, обусловленные обстоятельствами, обманы временные – ради достижения главной истины, ради беспощадного исследования. Я исследователь Зла. А как можно исследовать Зло, не погрузившись по самую шею в грязь? Вы мне скажете, что, по-видимому, я делаю это с величайшим удовольствием, а не с негодованием или отвращением, каковые должен испытывать настоящий исследователь, вынужденный к этому как к неприятной обязанности. Да, вы и тут правы, и я признаю это во всеуслышание. Видите, как я честен? Я ведь ни разу не сказал, что я порядочный человек: я говорил, что я исследователь Зла, а это нечто совсем иное. И вдобавок признался, что я подлец. Чего еще вам от меня надо? Да, подлец выдающийся, вы правы. И я горжусь, что не принадлежу к тому сорту фарисеев, которые не менее гнусны, чем я, но претендуют на то, что они почтенные люди, столпы общества, благовоспитанные джентльмены, выдающиеся граждане, на чьи похороны собирается тьма народу и чьи жизнеописания затем публикуются в солидных газетах. Нет, если когда-нибудь мое имя появится в газетах, то, без сомнения, в отделе полицейской хроники. Но я, кажется, уже изложил свое мнение о серьезной прессе и о полицейской рубрике. Так что я отнюдь не собираюсь краснеть от стыда.
Мне ненавистна вселенская комедия с изображением благих чувств. Эта система условностей, особенно проявляющаяся в языке – величайшем фальсификаторе Истины с большой буквы. Условностей, в силу коих к существительному «старичок» обязательно прибавляется определение «славный»; будто все мы не знаем, что постаревший мошенник не перестает быть мошенником, но, напротив, дурные его чувства обострены эгоизмом и злобой, которые возникают или усиливаются с появлением седины. Хорошо бы устроить грандиозное аутодафе всем этим лживым словечкам, плодам простонародной сентиментальности, освященным лицемерными заправилами нашего общества и охраняемым школой и полицией: «почтенные старцы» (большинству из них так и хочется плюнуть в лицо), «уважаемые матроны» (почти все одержимы тщеславием и самым откровенным эгоизмом) и так далее. Я уж не говорю о «бедняжках слепых», предмете данного Сообщения. И должен сказать, что если эти бедняжки слепые боятся меня, так именно потому, что знают, что я подлец, знают, что я один из них, что я безжалостен и не позволю смутить себя разными благоглупостями да прописными истинами. Разве стали бы они бояться кого-то из тех простаков, что помогают им перейти улицу, движимые слезливой жалостью в стиле фильмов Диснея с птичками и цветными рождественскими ленточками?
Вот взять бы да выстроить в ряд всех подлецов, сколько их есть на нашей планете. Какая несметная армия была бы, какое небывалое зрелище! Начиная с детишек в белых фартучках («невинная чистота детства») до чопорных муниципальных чиновников, которые, однако, тащат домой бумагу и карандаши. Министры, губернаторы, врачи и адвокаты – эти почти сплошь попали бы, да уже упомянутые славные старички (огромное множество), также упомянутые матроны, которые ныне возглавляют общества помощи прокаженным или сердечникам (после того как всласть напрыгались в чужих кроватях и изрядно помогли распространению именно болезней сердца), управляющие крупными предприятиями, отроковицы хрупкого вида, с газельими глазами (но способные обобрать до нитки любого дурня, поверившего в женскую романтичность или в их слабость и беззащитность), муниципальные инспекторы, колониальные чиновники, орденоносные послы и так далее и тому подобное. «ПОДЛЕЦЫ, ШАГОМ МАРШ!» Какая армия, Боже мой! Вперед, сукины дети! Не сметь останавливаться, не сметь хныкать, теперь, когда вас ждет то, что я вам приготовил!
«ПОДЛЕЦЫ, К ДЕРЬМУ!»
Прекрасное и поучительное зрелище.
Каждый солдат, придя в стойло, получит в виде корма собственные свои подлости, превращенные в доподлинные (не метафорические) экскременты. И никаких снисхождений и поблажек. Не надейтесь, что сынку господина министра разрешат съесть кусок черствого хлеба вместо положенных ему какашек. Дудки! Либо все должно быть исполнено в точности, либо не стоило и браться за такое дело. Пусть жрет свое говно. Больше того, пусть сожрет все свое говно. Хороши бы мы были, если бы позволили ему съесть только некую символическую порцию. Никаких символов! Каждый должен слопать все свои подлости целиком и без остатка. Но, разумеется, чтоб было справедливо: нельзя одинаково отнестись к бедняге, всего лишь дождавшемуся с радостью кончины своих родителей, чтобы получить толику монет, и к какому-нибудь анабаптисту из Миннеаполиса, претендующему угодить на небо и эксплуатирующему негров в Гватемале. Нет, господа! СПРАВЕДЛИВОСТЬ И ЕЩЕ РАЗ СПРАВЕДЛИВОСТЬ. Каждому – причитающееся ему дерьмо, или ничего не надо. Только попробуйте тут сжулить – и я умываю руки.
И в подтверждение того, что моя позиция не только неуязвима, но и бескорыстна, я, поскольку я признал, что сам являюсь законченным подлецом, встану в ряды дерьмоедского воинства. Я прошу лишь признать за мною ту заслугу, что я никого не обманываю.
Но тут я прихожу к мысли, что предварительно надо бы разработать систему для определения количества подлости у важных персон и измерения его с точностью, дабы выдать каждому негодяю ту порцию, которую он заслужил. Некий, так сказать, «подлостемер», со стрелкой, указывающей, какое количество дерьма произведено господином Икс за его жизнь вплоть до Страшного Суда, вычитаемое количество искренности и доброты, и разность – ту порцию, которую ему положено сожрать после окончательного расчета.
И только когда будет произведен точный замер для каждого, несметная наша армия двинется к своим стойлам, где каждый участник слопает отмеренное ему количество собственных нечистот. Разумеется, операция эта продлится до бесконечности (и в этом-то заключается самое смешное) – ведь, испражняясь, каждый из них, в силу Закона Сохранения Экскрементов, извергнет количество, равное тому, которое он проглотил. И эта порция вновь окажется перед их мордами, так как всем им будет по-военному приказано «Кругом!» и, коллективно совершив поворот на 180°, они должны будут жрать свое дерьмо опять.
И так ad infinitum [118].
XIV
Мне пришлось ждать еще два дня. За это время я получил одно из тех писем, которые посылают по цепочке и которые обычно выбрасываешь в мусор. Но в том моем состоянии оно меня встревожило, ибо по опыту я знал, что ничто, ну буквально
НИЧТО
нельзя оставлять без внимания в такой прямо-таки фантастической затее, какую я предпринял. Итак, я внимательно прочел письмо, стараясь обнаружить связь между этими далекими от меня происшествиями с лиценциатами и генералами и моей историей со слепыми. Письмо гласило: «Эта цепочка началась в Венесуэле. Первое письмо было написано сеньором Бальдомеро Мендосой, и оно должно обойти весь мир. Изготовьте 24 копии и раздайте своим друзьям, но ни в коем случае не родственникам, даже самым отдаленным. Пусть Вы не суеверны, но факты, несомненно, убедят Вас в эффективности цепочки. Например: сеньор Эсекиель Гоитикоа сделал копии, разослал их своим Друзьям и через девять дней получил 150 тысяч боливаров [119]. Некий сеньор Баркилья отнесся к цепочке легкомысленно, и в его доме случился пожар, приведший к гибели нескольких членов его семьи, из-за чего он помешался. В 1904 году генерал Хоакин Диас, после апоплексического удара и долгой, тяжелой болезни, включился в цепь, приказав своей секретарше сделать копии и разослать их. Здоровье его быстро поправилось, и теперь он чувствует себя превосходно. Некий служащий фирмы «Гаретт» сделал копии, но забыл их разослать – через девять дней у него начались неприятности по службе и он лишился места; тогда он изготовил другие копии, разослал их, после чего был восстановлен на работе и даже получил денежное возмещение. Лиценциат Альфонсо Мехиа Рейес из Мехико, доктор философии, получив копию письма, забыл про нее, а потом и вовсе потерял, и через девять дней ему на голову свалился оконный карниз, и удар был смертелен. Инженер Дельгадо прервал цепочку, и вскоре после этого у него обнаружили хищение казенных денег. Ни в коем случае не прерывайте цепочку. Сделайте копии и разошлите их. Декабрь 1954».
XV
И наконец я увидел слепого, медленно шагавшего по улице Пасо от авениды Ривадавия по направлению к улице Бартоломе-Митре. Сердце мое забилось.
Инстинкт подсказывал мне, что этот высокий светловолосый мужчина каким-то образом связан с Иглесиасом – в его походке не было того спокойного безразличия, которое свойственно идущему по улице человеку, когда его цель еще далеко.
Он не остановился перед домом № 57, но медленно прошел мимо входной двери, стуча своей белой тростью, как бы разведывая территорию, на которой впоследствии будут проведены решающие операции. Ни дать ни взять передовой разведывательный отряд, и с этого момента я удвоил бдительность.
Однако в тот день больше не произошло ничего примечательного. За несколько минут до девяти вечера я поднялся на восьмой этаж, но и там не заметил ничего необычного.